Утром отправляюсь навестить товарищей. Чтобы не видеть немцев, пробираюсь на свою улицу огородами. Прежде всего решил сходить к Лягве. Где живет Витька, я не знаю. Не знаю также, приехал Козырь или нет. Калитка у Лягвы оказалась запертой, а обычно блестящее кольцо щеколды покрыто пятнышками ржавчины. Повертев кольцо и не открыв калитку, я кое-как под воротами протискиваюсь во двор. В живот впилась острая щепка, и я ее вытащил. Окна в комнате Лягвы открыты, завешены черной материей. Оглядываю двор. У сарая топится летняя печка, на ней стоит кастрюля. Лягва сидит спиной ко мне и что-то ест. Подкравшись к нему, зажимаю ладонями глаза. Лягва вскакивает:
— Козырь?
Молчу.
— Витька?
Молчу.
Лягва резко приседает и отпрыгивает. Едва заметные брови его поднимаются над глазами, в которых удивление и радость.
— Карта, это ты? Вернулся? Вот здорово!
Где-нибудь на улице, да еще издалека, я не узнал бы Лягву. Красные щеки исчезли. Заострился нос, и глаза теперь чуть-чуть навыкате.
— Вчера вернулись. На Дону мост разбомбили. Отец пропал, а мы вернулись.
Лягва садится, подсовывает мне свою кепку, полную молодых огурцов и смородины.
— Ешь, Борька. Это мы в тюремном саду нарвали с Витькой. Тюрьма пустая, и огород и сад никто не сторожит.
— Козырь, значит, тоже вернулся?
— Угу. И у него отца убило бомбой.
Неожиданно Лягва прекращает жевать, настораживается. Из комнаты через окно слышен не то стон, не то крик.
— Опять, — Лягва встает и недовольно морщится, — не пойду, вот и все! — Он даже топает ногой. Садится, но снова встает. Берет в сарае кружку, черпает в ведре воды.
— Ей нельзя много воды пить, а она пьет и пьет!
— Кто там, Лягва?
— Мать — кто же! Она болеет… Как маленькая — воды и воды, а самой нельзя.
Он уходит в дом. Я заглядываю в кастрюлю. В ней варится картошка. Лягва долго не возвращается. Отправляюсь в дом. Открываю дверь и останавливаюсь. В комнате темно и очень воняет. Там, где стоит кровать, слышится хриплое дыхание и шепот:
— Тебе же нельзя столько пить!
— Еще принеси, Петя.
— Лучше поешь чего-нибудь.
— Воды еще принеси…
— Надежда Николаевна сказала, что тебе нельзя!
— Ох! Ой-ой!.. Она приходила?
— Приходила…
Глаза привыкают к темноте. На кровати лежит сверхъестественно толстая женщина, непохожая на мать Лягвы. Ноги и руки у женщины не прикрыты, и похоже, что они слеплены из глины или в них накачали воздуху. Живот поднимается под одеялом горкой. Среди разбросанных на подушке волос белеет маленькое лицо. Это только кажется, что оно маленькое: едва Лягва отходит от кровати, женщина поднимает голову, и я вижу круглое опухшее лицо с большим отвисшим подбородком.
Лягва дергает меня за руку:
— Пошли скорей.
Во дворе я часто дышу.
— Кто это, Лягва?
— Да мать же! Вначале просто лежала и болела. Потом начала пухнуть. Приходила врачиха Надежда Николаевна. Посмотрела… Ногу резала, выпускала воду из-под кожи. Теперь почти не ходит. Соседке нашей сказала — умрет.
Подойдя к окну, Лягва прислушивается, затаив дыхание. За занавеской послышался стон, кряхтение, проскрипела кровать и наступила тишина.
Картошка сварилась. Сливаем воду и садимся у сарая есть. Картошка молодая, и глотаем ее прямо с кожурой.
— Ты ел вчера? — спрашивает Лягва.
— Ел. А ты?
— Я не. Весь день проловил рыбу, ничего не поймал, пришел поздно, а в темноте печку топить нельзя. Вы не привезли из деревни хлеба?
— Нет.
— У нас хлеба нету. Зимой, наверное, помрем… Если бы не мать, я бы принес зерна. Все тут таскали с мельницы.
Лягва рассказал, как за день до прихода немцев неожиданно заговорило радио и женский голос сказал, чтобы жители запасались со складов мельницы хлебом. Срок давался до десяти вечера. В десять часов на складах не должно было быть ни одного человека, склады взорвут. Лягва с матерью тоже пошли за зерном. Он нес мешок, а мать нагребла себе немного. Ей было тяжело. У церкви она оступилась и упала. Лягва еле-еле довел ее до дому, и с тех пор мать не встает.
— Я теперь в доме и не сплю, — сказал Лягва, — страшно. Боюсь ее. Три дня назад она встала ночью с постели, споткнулась и упала на меня. Чуть-чуть не задохнулся… А есть она ничего не ест и только пьет…
Кастрюля опустела.
Лягва достает из кармана клочок бумаги. Из другого несколько сигаретных окурков. Шелушит их и крутит цигарку.
— Куда сходим? — спрашивает он.
— К Козырю.
— Нет, к нему не пойдем. У него мать стала злой-презлой. Козыря никуда не пускает и нас гонит почем зря. Меня два раза прогнала.
— За что?
— Отца их убило, вот она всего и боится теперь.
— Немцев много?
— Не. В городском парке стоит двадцать одна машина. Солдат человек сорок. В доме Водолея живет офицер с денщиком.
Решаем навестить Витьку.
Часть пути проходим огородами, часть улицей.
Около дома Витьки сад и огород. Из-за кустов крыжовника просматриваем двор и шагаем к крыльцу. Витька, Клавдия Ильинична и Зоя сидят за столом и едят винегрет.
Поздоровавшись, садимся на полу у стены и ждем.
Клавдия Ильинична расспрашивает про семью. Говорю, что у мамы рана на руке.
— А твоя мать как? — обращается она к Лягве.
— Лежит. Все лежит и пьет. Я уже и давать не хотел, а она просит.
Витька запихивает в рот подряд несколько ложек винегрета, хватает кусок хлеба и бежит вон из комнаты.
— Витя, далеко не ходи!
В кустах крыжовника мы присели. Витька очень рад моему возвращению.
— Теперь опять нас четверо, — бормочет он, прожевывая винегрет, — что-нибудь придумаем.
Со стороны городского парка доносится пистолетный выстрел.
— Опять по каскам стрелять начали, — объяснил Витька, — каждый день пуляют. Айда понаблюдаем?
Пока пробираемся огородами, выстрелы учащаются. Порой кажется, что стреляют из автомата. Присаживаемся за кустами сирени и наблюдаем. Парк спускается к реке по пологому склону. Внизу на тропинке стоят солдаты и без всякой команды стреляют в каски, надетые на колы.
Рядом со мной зашелестели листья: кто-то быстро пробегает в кустах. И вдруг перед нами появляется громадная пасть овчарки. Собака немного пятится. Шерсть у нее на спине поднимается.
— Гав! Гав! — припадает собака к земле.
Мы затаили дыхание. Вот эти громадные белые клыки сейчас вопьются в шею — и конец. Из-под одной машины вылез немец. Не поворачивая головы, слежу за ним.
— Не шевелитесь, — шепчет Витька.
— Гав! Гав! — наступает на него собака.
«Не врать, не обманывать, не предавать», — шепчу про себя.
— Во-во-во-о! — немец в комбинезоне присаживается на корточки. Собака по очереди обнюхивает нас.
— Что делять тут? — палец, испачканный в мазуте, тычет в землю. — Какой занятий?
Витька уже знает, как вести себя.
— Хлеб, пан, хлеб надо! Матка ой! ой! — глаза у Витьки закатились, шея вытягивается.
Можно подумать, что он ничего не ел неделю. Немец поднялся. Чмокает губами. Собака бежит следом за ним. Раз немец не прогнал — мы и не уходим.
Витька что-то шепчет Лягве. Я смотрю на стреляющих солдат. Может, это не люди? Нет. Я их близко видел в деревне. Конечно, это люди. Но только они не такие, как мы. Зачем им нужно убивать других? Зачем они пришли вот сюда, в наш город? Интересно, есть ли у них мамы, бабушки, маленькие дети? Высказываюсь об этом вслух.
— Нет, — отвечает Витька, — нет, — качает решительно головой, — у них никого нету. У них собаки есть. Большие собаки, вот как эта.
Лягва не согласен:
— А откуда же они сами берутся? Родить-то их родили? Человеки всегда рождаются и больше ниоткуда не берутся.
— А ты откуда знаешь?
— Знаю.
О немцах забываем. Лягва рассказывает, как и почему появляются дети. При этом он ссылается на свою мать, и потому мы верим ему.
— И сейчас, как начал у нее живот расти, я думал, что опять будет ребеночек, хотя и не было у нас никого. А она просто больная.
Витька ковыряет ногтем пятку, вздыхает:
— Ну тогда их матери все очень страшные, — говорит он, — иначе бы немцы не ушли от них. И еще говорят, что всем им в Германии тесно… У нас вон какая степь и лесов много, а у них все окружено колючей проволокой, и речек у них нет.
Молчим. Немцы кончили стрелять и направились к реке.
У нас хотели остановиться солдаты, но пришел их офицер, и они убрались восвояси. Офицер ничего не сказал, а вечером привел с собой солдат. В передней комнате они заколотили вторую дверь к нам, принесли откуда-то большие ящики, громадный чемодан и раскладушку. Когда солдаты ушли, офицер долго возился за дверью, сморкался, кашлял и потом затих.
…Я стараюсь не встречаться с офицером в коридоре. А когда встречусь, становлюсь у стенки и жду, пока он пройдет. Он появлялся на кухне, заглядывал в кастрюли, кривил губы и что-то шептал. Потом я заметил, что к нему часто ходит один солдат. Этот солдат высокий, волосы у него черные, как у большинства мадьяр, а нос горбатый. Ботинки он носит громадные, с толстыми подметками. У офицера ящики набиты сигаретами, сахаром. Солдат всегда набирает в большую кожаную сумку, похожую на школьный ранец, сигарет, сахару и уносит. Вечером снова появляется и сидит. Они с офицером считают деньги и пьют красное вино. Лягва сообщил мне, что видал этого солдата на базаре, когда тот продавал сигареты…
В городе уже имеется комендатура. Она размещается там, где прежде была милиция. Вблизи базара в белом кирпичном доме устроили полицию. Полицейских много. Одних ни я, ни Лягва, ни Витька в лицо никогда не видели. А других знаем. Васюра сделался предателем и служит в полиции. На груди у него приколот белый жетон. На ногах мадьярские ботинки и куртка у него тоже мадьярская. В прошлую среду Васюра явился к нам под вечер. Усевшись на табуретке, он спросил:
— Где ваш муж?
Мама сказала, как мы условились.
Почему-то Васюра больше ничего не спросил, хотя просидел долго. Меня он не видел, я спрятался за дверью. Постояв там, я вылез через окно на улицу. Во дворе противоположного дома мадьяры обдирали козу, подвесив ее к толстой ветке липы, растущей у самого забора. Я загляделся на них и не заметил, как очутился рядом Васюра. Ухмыльнувшись своими противными губами, он ухватил меня за волосы и, приподняв на ноги, спросил:
— Ну что? Где твой отец?
— Больно, Васюра!
— Ага, так ты не забыл меня? Это хорошо. Где отец?
— Он у Дона пропал после бомбежки. Его, наверное, убило… Больно, Васюра!
Из глаз вылетают искры. Клацаю в воздухе зубами. Васюра шагает прочь.
— Предатель, предатель, — повторяю я не очень громко, как раз так, чтобы Васюра не услышал, — подожди, наши придут!