Утро началось с того, что он снова пытался встать.
Я узнала об этом еще до того, как дошла до палаты по голосу медсестры Оли, который
доносился из-за закрытой двери и снова высоким, почти умоляющим тоном. Я толкнула дверь без
стука.
Тимофей стоял у кровати.
Стоял. На ногах. Держась одной рукой за спинку. Побелевшие пальцы, костяшки напряжены и при
этом с таким выражением лица, будто это он делает одолжение всему отделению, оставаясь в
пределах палаты. Больничная рубашка, голые ноги, перебинтованное бедро, на котором уже
проступило свежее бордовое пятно крови.
— Вы с ума сошли? — вошла быстро, закрыла за собой дверь. — Ложитесь. Немедленно.
— Мне нужно в туалет, — сказал спокойно. Как будто речь шла о чем-то совершенно очевидном.
— Для этого существует судно и медперсонал.
— Я не буду ходить в туалет в судно, — произнес так же ровно и так же непреклонно, как,
наверное, отдавал приказы. — Я хожу сам.
— Вы не ходите сам. У вас осколочное в бедре, швы на боку и температура тридцать восемь. Вы
не ходите вообще, вы лежите и выздоравливаете. Это не обсуждается.
— Все обсуждается.
— Не в моем отделении.
Мы смотрели друг на друга. Секунда. Две. Я видела, как едва заметно, самую малость,
напряглась его челюсть. Он привык, что его слушаются, привык отдавать команды и получать
четкое «есть». А я стояла напротив, скрестив руки, и не двигалась.
— Оля, — сказала, не поворачивая головы, — принесите свежий перевязочный материал. И
позвоните Сомову, скажите, что у пациента из третьей снова разошелся шов.
— Шов не разошелся, — процедил Николаев.
— Пока нет. Но если вы простоите еще минуту, то разойдется.
Пауза. Он смотрел на меня с тем выражением, которое я уже начинала узнавать, прищуренным,
острым, просчитывающим. Как будто искал в моих словах слабое место. Уязвимость, точку, куда
можно надавить, чтобы я сдвинулась.
Не нашел.
Медленно, с явным усилием над собой, сел обратно на кровать. Коротко поморщился, я
заметила. Боль была настоящей, сильной, он просто умел прятать ее так, как большинство людей
прячут слезы: глубоко, за слоями выдержки и упрямства.
Подошла, присела на край стула рядом с кроватью, взяла его руку проверить пульс. Привычный
жест, профессиональный, но он снова посмотрел на мои пальцы так, что я почувствовала это
между лопатками.
— Тридцать восемь и две, — сказала, опуская его руку. — Воспалительный процесс. Если вы не
будете соблюдать режим, температура поднимется выше, и тогда мы вернемся в операционную. Вы
хотите снова на стол?
— Нет.
— Тогда лежите.
Он откинулся на подушки. Уставился в потолок тяжелым, мрачным взглядом человека, которому
горизонтальное положение причиняет почти физическую боль. Не от ран, от самого факта
беспомощности.
Я это понимала слишком хорошо, мужчины его склада переносят неподвижность хуже, чем боль.
Быть слабым для него было страшнее, чем быть раненым.
— Почему вы вообще в армии? — спросил он вдруг, не отрывая взгляда от потолка.
— Это имеет отношение к вашему лечению? — я чуть приподняла бровь.
— Нет. Просто интересно.
— Военный госпиталь — это просто место работы, капитан.
— Не просто, — он повернул голову и посмотрел на меня. Прямо, без обиняков. — Сюда не идут
просто так. Здесь тяжело. Здесь каждый день — такие персонажи, как я.
Встретила его взгляд и не отвела.
— Именно поэтому и иду, — сказала ровно. — Потому что такие, как вы, умирают, если рядом
нет того, кто умеет работать.
Что-то в его взгляде изменилось. Как тень едва заметно скользнувшая по лицу. Он помолчал
секунду, потом снова уставился в потолок.
— Сколько вам лет? — спросил.
— Это точно не имеет отношения к лечению.
— Тридцать?
— Тридцать четыре.
— Молодо для заведующей.
— Я хорошо работаю.
Уголок рта дрогнул, нет, не улыбка, что-то похожее. Почти.
Оля вернулась с перевязочным материалом, и я занялась бедром. Аккуратно сняла повязку,
осмотрела шов. Шов держался, но пропитался. Я работала молча, сосредоточенно, он тоже
молчал, только смотрел на мои руки, не отрываясь.
— Больно?
— Нет.
— Вы лжете.
Короткая пауза.
— Терпимо, — поправился.
— Лучше, — сказала я и почти против воли почувствовала что-то похожее на улыбку внутри.
Снаружи я была собранной, профессиональной, непроницаемой Масловой. Но что-то в его
запоздалой и неловкой честности царапнуло где-то в груди.
Когда заканчивала перевязку, он спросил тихо — совсем другим тоном, без привычной дерзости:
— Они выжили? Мои люди?
Подняла взгляд, он смотрел в потолок. Лицо закрытое, каменное. Но в голосе было что-то
такое, что заставило меня на секунду забыть про бинты.
— Я не знаю, капитан. Ко мне привезли только вас.
Он ничего не ответил. Только сжал челюсть чуть крепче. Я завязала последний узел на повязке
и встала. Оля ушла, мы остались вдвоем, в тишине, которая вдруг стала другой, уже не
враждебной.
— Вы будете лежать? — спросила.
— Буду, — сказал он. Без иронии.
Взяла карту, сделала отметку и направилась к двери.
— Маслова.
Остановилась, обернулась, мужчина смотрел на меня лежа, своим с тяжелым взглядом. В котором
что-то мелькнуло. Что-то, что он, кажется, и сам не слишком хотел показывать.
— Спасибо. За ночь.
Я поняла, что за операцию. За то, что вытащила.
— Это моя работа.
— Знаю. Все равно — спасибо.
В коридоре остановилась и прислонилась спиной к стене, к той же, что вчера. Закрыла глаза
на три секунды.
Вот этого я и боялась.
Не грубости. Не дерзости. Не взглядов, от которых горят щеки. Того, когда за броней вдруг
проглядывает что-то живое, что-то настоящее. Короткая, почти случайная фраза и ты вдруг
видишь не трудного пациента, а человека, который только что лежал в операционной и не знает,
живы ли его люди.
Этого я не умею не замечать. Никогда не умела.
Именно это когда-то и сломало меня в первый раз, я видела людей насквозь, чувствовала их
боль, как свою. Думала, что это сила. Оказалось — уязвимость.
Открыла глаза, отошла от стены. В конце коридора молодой лейтенант Вершинин, коллега из
соседнего отделения, розовощекий, смешливый шел мне навстречу и уже улыбался той улыбкой, с
которой он улыбался мне последние две недели.
— Марина Васильевна, доброе утро. Вы сегодня… — он сделал паузу, подбирая слово, — очень
хорошо выглядите.
— Доброе, Вершинин, — сказала, не замедляясь. — У вас обход через десять минут.
— Я помню. Я просто хотел спросить, вы не против, если я загляну к вам на кофе после?
Я уже почти прошла мимо, когда краем глаза увидела: дверь третьей палаты приоткрыта. И в
этой щели был серый прищуренный взгляд.
Капитан смотрел на Вершинина.
Не на меня. На него. И в этом взгляде было что-то такое холодное, такое абсолютно
нехорошее, что лейтенант, почувствовав его каким-то шестым чувством, чуть запнулся на
полуслове и оглянулся.
— Это пациент из третьей, — сказала спокойно. — Ему нужен покой. И вам рекомендую не
задерживаться у его палаты.
Вершинин кивнул и поспешил дальше. Я подошла к двери и потянула ее — плотно закрыть.
— Вам нельзя напрягаться, — сказала я в щель. — Это включает зрительный контакт с
намерением убить.
За дверью — тишина. Потом:
— Он к тебе клеится.
— Это не ваше дело, капитан.
— Он тебе не подходит.
Закрыла дверь, постояла секунду. И почувствовала, как сердце снова делает то, чему я уже
несколько раз приказала прекратить — ускоряется. Без причины. Без разрешения.
Развернулась и пошла по коридору ровно, спокойно, профессионально. Внутри — пылало.
Это просто пациент, — сказала я себе в третий, в четвертый, в пятый
раз.