К утру следующего дня Фёдор, с великой осторожностью раздетый и немного отмытый, пришёл в сознание.
— Прости мя, Господи, — зашептал он, как только сумел приоткрыть один глаз и разглядеть в полумраке дремавшего на скамье Савелия. – Худой я тебе хранитель… Гнать меня нужно было, яко пса шелудивого… Помру вот теперь, какой с меня прок…
— Не помрёшь, — отрезала Маруся и ласково приказала ему заткнуться.
Ещё через день она, после некоторых колебаний, вымыла и коротко остригла волосы Фёдора. Тот жалобно поскуливал, но остался вполне жив. По окончании этой процедуры Маруся послала Савелия за доктором.
Доктор попахивал сивухой и луком. В то же время он имел на носу пенсне и выглядел, как безбожно раздобревший портрет Чехова. Доктор подверг повторному обследованию стриженый череп Фёдора, сказал «ага» и заявил, что пациент наверняка будет жить, потому что все смертельные дыры в его голове, зафиксированные при первом обследовании, престраннейшим образом затянулись, а местами даже начали зарастать волосяным покровом. После этого заявления он наскоро вправил Фёдору вывихнутую руку и, удовлетворившись скромным полтинником, грузно вышел.
— Дыры, как же! – скептически буркнул Савелий. – Слышь, Марусь, чего говорю. Мужики-то сказывают, Илья Афанасич етот в дупеля был, когда Федька с печи грымнулся. Подходит сперва, значит, и говорит: эва, прости Господи, мужику бОшку оторвало. Мужики ему давай разъяснять: ето он в глины весь, в замес попал, одна башка, стало быть, чистая – выделяется. Вот те и исследованье. Дыры в голове! заросли! волосам покрывши! Сказал бы ишшо: вот были в вашего Федьки роги как в чёрта, да только, видать, теперь престраннейшим образом отвалилися.
Маруся промолчала. Здравый смысл подталкивал её признать истинность такого рационального объяснения. Но из суеверных потёмок на дне сознания лезли еретические сомнения.
У самого Фёдора никаких сомнений не было. Сначала он трогательно расплакался, потом поблагодарил Савелия и Марусю за чудесное исцеление, а после заснул с просветлённой улыбкой на ободранном лице.
К Рождеству Фёдор полностью оклемался. Он вернулся на работу и переместился обратно в кладовку. В кладовке стояли крещенские морозы. Несмотря на продолжительные уговоры со стороны Савелия и Маруси, Фёдор согласился лишь на то, чтобы перед сном заходить в избу и четверть часа греться на скамье у печи. О пропаже тетради он не обмолвился ни единым словом, и Маруся никак не могла решить, заметил ли он вообще, что его откровения бесследно исчезли. Первое время она почти каждодневно тайком заглядывала в кладовку, но новой тетради Фёдор так и не завёл, хотя вечерние молитвы бормотал всё так же регулярно и истово.
— Федька-то бросил в тетрадке своей писать, — со значением сказала Маруся Савелию.
— Ясно дело, — не удивился Савелий. – Чем ему теперь писать-то? В его ж три пальцА на правой руки еле загибаются. А чё он там писал?
Маруся махнула рукой.
— Так, — небрежно сказала она. – Всяку ерунду.
— А, — с пониманием сказал Савелий.
На этом тема аномальной религиозности Фёдора была закрыта. На людях он никогда не называл Савелия Господом и Спасителем. В приватной же обстановке Савелий воспринимал оба обращения уже не иначе как безадресные междометия.
Маруся вскоре начала брать на дом стирку и тоже потеряла интерес к чистоте веры.
Долго ли коротко ли, сейчас трудно сказать, но прошло девять лет, и наступил 1904 год. Немало интересного произошло за это время в России и в мире, и ещё больше неинтересного, и уж совсем много случилось всяких мерзостей и гадостей, ибо повсюду процветали эксплуатация, дискриминация, этническая нетерпимость, имперское мышление и борьба за передел колониальных владений. Слова, заканчивающиеся на «ция» стали раздаваться в Луге буквально с каждой второй веранды. Несмотря на это, цийный промысел зачах. О том, что думает народ, постоянно писали в газетах, причём журналисты самого разного толка, так что можно было запросто отыскать в печатном виде народное мнение на любой вкус. Кирпично-гончарное производство в Луге также переживало не лучшие времена. Ещё в 1902, не дожидаясь, пока его уволят, Фёдор ушёл с завода. Желая упрочить собственное положение и, следовательно, благосостояние семьи Кутузовых, он приобрёл себе ещё один фальшивый паспорт (более высокого качества), купил с рук поношенный, но вполне прочный выходной костюм, наловчился писать левой рукой и устроился перлюстратором в Чёрный кабинет при Лужском городском почтамте.
Новая должность сильно впечатляла Фёдора. Согласно полученным директивам, он почти не вскрывал письма лужских обывателей, сосредоточивая всё внимание на корреспонденции столичных дачников и деятелей местного рабочего движения. Последние, поднаторев в конспирации, писали всё больше о погоде и неурожае свёклы, а настоящие революционные послания отправляли с оказией, которой обычно был агент охранки, тщательно снимавший с каждого послания копию для соответствующих инстанций в самом Петербурге. Зато дачники подходили к написанию писем настолько либерально, словно все поголовно выросли не в Российской Империи, а в Американских Штатах. После вступительных пассажей о прекрасной русской природе и прелестнице Елизавете Николавне из дачи напротив каждый второй принимался на чём свет стоит хаять правительство и хвалить методично истреблявших его эсеров. Каждый третий писал: «Самодержавный строй есть постыдный анахронизм». Каждый пятый спрашивал, как там у нас в Петербурге, не началась ли ещё революция. Обсуждались также Толстой и международные новости.
Фёдор читал, делал выписки, вкладывал письма обратно в конверты, составлял рапорты и на пути со службы навещал Савелия.
— Последние дни грядут, Господи, — печально шептал Фёдор Савелию.
— До чего ж ты, Федька, страху наводить горазд. Поживём ишшо, — зевал Савелий и шугал свиней, подобравшихся слишком близко к дверям церкви.
Савелий все девять лет продолжал исполнять обязанности сторожа-истопника и пользовался среди прихожан не меньшим уважением, чем сами батюшки. Ему уже стукнуло тридцать пять; он отрастил небольшое брюшко и поддерживал в идеальном порядке свою патриархальную бороду. Он был бескомпромиссно доволен жизнью.
Понурый Фёдор шёл домой, где Маруся подтирала зад третьей по счёту младшей сестрёнке прадеда Михаила. Первой сестрёнке уже исполнилось семь. Вторая умерла во младенчестве, к лёгкому огорчению родителей и великому горю Фёдора.
— Последние дни грядут, матушка, — говорил Фёдор, входя в избу и скорбно наблюдая подтирание зада.
— Опять ты шарманку свою завёл, — не оборачиваясь, говорила Маруся. – Как там дачники наши? Смутьянствуют всё? Щи в чугунке на плиты.
Фёдор наливал щей в свою тарелку и шёл в кладовку. Там, переменив рабочий костюм на старое тряпьё, он садился на лежанку, медленно хлебал щи и тревожился. Спаситель Устин-Савелий не проявлял ни малейшей склонности к отчаянию и душевному смятению, не говоря уже о мученической гибели.
А какие замечательные возможности для мученической гибели то и дело появлялись в России и мире! Чего стоила одна только маленькая победоносная русско-японская война! Она как раз начинала выходить на достойный двадцатого века уровень: воюющие стороны гоняли друг друга по центральной Маньчжурии и взаимоистреблялись десятками тысяч. Вот если бы это только протянулось ещё пару лет (мечтал Фёдор)! Тогда б Савелия обязательно мобилизовали как резервиста и послали участвовать в этом геополитическом увеселении, и там бы ему оторвало ногу, и беспорядочно отступающие свои бросили бы его истекать кровью в снегу, и через полчаса угасающего, но достаточно ясного сознания его бы добил штыком японский солдат, и мир был бы безоговорочно спасён.
Однако из прочитанных писем Фёдор знал, что, по самым достоверным слухам, государь и правительство уже поняли, что шансов на победу нет. Они намеревались проиграть для приличия ещё несколько крупных сражений, а на следующий год заключить мир. Нет, японский штык не светил Савелию. С другой стороны, со дня на день должна была грянуть революция, о необходимости которой так долго писали не менее 25% дачников. Но так ведь то в столице и прочих продвинутых промышленных центрах. А какая ж Обуховская оборона и смирительные казаки с шашками в Луге, где рабочее движение ограничивалось его руководителями?
Нет, провидение не хочет вести Спасителя к мученической гибели, думал Фёдор, всё больше кручинясь. По всей видимости, этот крест целиком лежал на нём, грешном апостоле. А ведь он уже был не так чтоб молод. Сколько точно ему уже сравнялось лет, Фёдор с уверенностью сказать не мог, так как полжизни прожил с фальшивыми паспортами. Но его волосы почти все поседели, по вечерам ломило суставы, зубов оставалось всё меньше, на службе приходилось надевать очки, а походы в уборную доставляли ощутимые неудобства.
В одну из августовских ночей, аккурат через девять лет после прибытия Кутузовых в Лугу, Маруся проснулась от острого приступа кашля. Кашель был вызван дымом, заполнявшим избу.
Маруся вскочила. По входной двери ползли языки пламени. В сенях вовсю гудело, трещало и обрушивалось.
— Савелий! – заорала Маруся. – Фёдор!
Савелий отозвался не сразу. Зато в ответ на второй призыв одно из окон немедленно разлетелось вдребезги и с воплями «пожар! пожар!» Фёдор ввалился в избу вслед за разбившим окно бревном. После этого проснулись дети. После детей проснулся Савелий. Несколько минут все оглушительно кашляли, орали благим матом и беспорядочно метались по избе. Наконец Маруся подобрала с пола бревно и выбила другое окно, через которое было удобнее спасать детей и вещи.
К рассвету дом сгорел полностью. Никто не пострадал. Значительную часть немногочисленных и не особенно ценных семейных ценностей удалось сберечь от огня. Но самого дома, который девять лет выкупали у хозяйки, больше не было. И, хотя сердобольный отец Кондратий с большой помпой приютил погорельцев Кутузовых в старом флигеле рядом со своим домом, это, конечно, была временная мера.
Мнения о том, как жить дальше, разделились. Маруся полагала, что нужно подождать холодов и снять на зиму какой-нибудь старый дачный домик, снабжённый нормальной печью. В крайнем случае, рассуждала Маруся, можно устроить Савелия на завод и получить комнатёнку в одном из рабочих домов. Фёдор мягко, но неустанно предлагал ехать в Петербург, где, по его словам, весь пролетариат обленился и революционизировался, и страсть как не хватало добросовестной рабочей силы. Савелий определённого мнения не имел, но работать на заводе ему не хотелось ни при каком раскладе.
К середине октября Фёдор, взявший на себя труд найти дешёвую дачу с печкой или устроить Савелия на завод, печально объявил, что ни то, ни другое не представляется возможным. Маруся приняла это известие с агрессивным недоверием. Однако занимающий церемониальную должность главы семьи Савелий молчал, а Фёдор сразу же вызвался отправиться в столицу и подготовить плацдарм для переезда. Он уехал на следующий день, отсутствовал неделю и вернулся весь в обновках и с шикарным чемоданом, набитым гостинцами и подарками.
— В Петербурге нынче рабочему человеку раздолье, – поведал Фёдор, презентуя Марусе шаль и сапожки. – Заживём, матушка, пуще прежнего.
— Где ж это ты денег столько взял? – с подозрением спросила Маруся.
Подозрение это, впрочем, было изрядно смягчено тем, что сапожки сидели, как влитые.
— Дак то заработал, матушка, — уклончиво ответил Фёдор.
— На каких же это таких работах так плотют?
— Дак то эээ… Аглицкий корабль разгружал. У них, известно, средствА немалые. Плотют по-божески, матушка.
— Истинная правда, — поддакнул Савелий. – Я слыхал.
Маруся ещё немного поворчала и сдалась.
Так и случилось, что 1 ноября 1904 года Савелий, Маруся, Фёдор, прадед Михаил и две его сестрёнки сели в вагон третьего класса и поехали в Петербург, где уже вполне созрел Серебряный век русской поэзии и перезрела революционная ситуация.
У Витебского вокзала взяли извозчика и поехали за Нарвскую заставу. Как оказалось, в перерывах между разгрузкой британских товаров Фёдор снял комнатку в первом этаже двухэтажного деревянного дома. Дом стоял в кривом безымянном переулке неподалёку от Нарвских ворот.
Комнатка и Нарвская застава привели в состояние шока не только Марусю, но и Савелия. Разревелся даже прадед Михаил, уже начинавший понимать что в этой жизни к чему. Флигель отца Кондратия внезапно приобрёл в памяти Кутузовых ореол утраченного Эдема.
Размеры комнаты не превышали пятнадцати квадратных метров. Печь в углу безбожно дымила. Сквозь сырые и местами проломленные доски пола тянуло могильным холодом. От каждого шага обитателей второго этажа потолок, в который Савелий упирался головой, содрогался по всей площади и, казалось, грозил обрушиться. По стенам сновали армии непуганых тараканов. Каждая из трёх коек кишела клопами. Для полноты сенсорных впечатлений в комнате стояла затхлая вонь, от которой первые несколько минут после улицы мутило рассудок.
— Раздолье, значит? – зарычала Маруся, надвигаясь на Фёдора.
— По первости, только по первости, матушка! – Фёдор попятился к выходу, споткнулся о прадеда Михаила, упал и закрылся руками.
Маруся от души отходила его шикарным чемоданом, сотрясая вонь польским языком. Жребий, тем не менее, был брошен, а дело сделано. Переезд совершился. Закончив избиение Фёдора, Маруся велела ему замазать печь, а всем остальным – приниматься за истребление клопов. Первую ночь провели на лестнице, кутаясь во все имеющиеся одежды и мешая передвигаться брутально пьяным обитателям второго этажа. На следующий день Маруся выяснила, что доля её семьи не так уж горька: во всём доме только Кутузовы имели в своём распоряжении целую комнату. Другие комнаты были поделены на каморки, доходившие числом до четырёх. Кроме того, Фёдор буквально ползал у неё в ногах и клялся, что к весне заработает уйму денег, и жилищные условия будут непременно улучшены. Маруся ещё пару раз огрела его чемоданом и на время смирилась со сложившейся ситуацией.
Смирение Савелия с ситуацией происходило более проблематично. Единственной работой, какую смог отыскать для него Фёдор, была должность чернорабочего на Путиловском заводе. Через месяц этой должности брюшко и удовлетворённость жизнью Савелий утратил начисто. Он подносил, уносил, затаскивал и перетаскивал тяжёлые предметы по десять-двенадцать часов. Затем он ковылял домой и отключался. Так происходило шесть дней подряд, потом наступало воскресенье, Савелий шёл в кабак «Екатерингофский» и вместе с обитателями второго этажа приходил в брутально пьяное состояние. На следующее утро начиналась новая рабочая неделя.
Сам Фёдор устраиваться на завод не стал. Тем не менее, в самое короткое время он сделался активистом Нарвского отдела «Собрания русских фабрично-заводских рабочих города Санкт-Петербурга». Он посещал все заседания отдела, прилежно слушал нравоучительные лекции и вызвался заведовать проведением вечеров церковного пения. Наряду с общественной деятельностью, Фёдор не оставлял разгрузки иностранных судов. Несмотря на несудоходное время года, иностранцы продолжали отгружать свои заморские товары и фантастически хорошо платить. Разгрузки происходили не чаще раза в неделю, но с каждой Фёдор возвращался, неся в руках большие сумки. Сумки были набиты ветчиной, колбасами, сахаром, кренделями, конфетами, забавами для детей и ситцами для Маруси.
— Взял бы меня, что ли, корабли-то разгружать, скотина, — мрачнел измотанный до полусмерти Савелий, разглядывая с койки это изобилие.
— Никак это не возможно, Господи, — виновато разводил руками Фёдор. – Мы ж там не хто попало, все на учёт взят, местов больше в сезоне нету. А вот ежели хочешь в собрание наше сходить, то завсегда могу тебе наилучшее место дать и…
— Да на кой чёрт мне твоё собранье, и без того хоть в петлю лезь, — прерывал его Савелий. – А теперь заткнитесь все, спать буду.
Никто, конечно, и не думал затыкаться.
Новый 1905 год начался многообещающе для замысла Фёдора. Уже третьего января, в понедельник, Савелий узнал, явившись на работу, что по всему заводу объявлена стачка. Все говорили о каких-то требованиях к дирекции. В возмущённой толпе у заводской конторы мелькал Фёдор, совавший рабочим листки бумаги.
Невероятно обрадованный таким поворотом событий, Савелий отправился прямо в «Екатерингофский» и напился до полного беспамятства. Стачка не прекращалась всю неделю. В субботу утром Савелий почувствовал, что если выпьет хотя бы ещё один шкалик, то в это же мгновение отдаст Богу душу. Весь день он провалялся на койке, одним глазом следя за тем, как его дочери играют с разряженными в пух и прах куклами, которые Фёдор принёс в какой-то из дней минувшей недели. Маруся шила штаны для прадеда Михаила и пела польские народные песни. Прадед Михаил катался с горки в Екатерингофском парке. Фёдор отсутствовал.
— Слышь, любезный мой супруг, образина твоя кабачная, чё Федька говорит? – где-то под вечер обратилась к Савелию Маруся.
— Чё?
— Гулянье завтра будто будет, во всем городе. Царь у дворца народ потчует.
— Брешет Федька. Дождёсси ты с царя угощенья, — скептически просипел Савелий. – Разевай рот ширше.
Два месяца на Путиловском заводе умерили его верноподданнические чувства.
— Да ведь и бабы говорят.
— А бабы чё, брехать не умеют?
Однако утром Фёдор действительно разбудил Савелия и яркими красками описал намечающееся всенародное веселье. Савелий нехотя встал, съел тарелку каши, празднично оделся и вопросительно посмотрел на Марусю.
— А ты чой-эт нейдёшь?
Маруся самодовольно ухмыльнулась и показала Савелию красивый лист бумаги с цветами и печатями.
— А в меня своё веселье, да получше вашего. Приглашенье от директоровой жены. «Воскресный праздник для жён наших дорогих тружеников», — гордо зачитала она вслух. – Федька вон с утрева принёс.
Савелий покачал головой.
— А малЕц где?
— Кто ж его знает? По лёду небось опять где носится.
С улицы стало доноситься мощное многоголосое пение. Услышав его, Фёдор нервно сказал «начинается» и потянул Савелия из дома. Пройдя кривой переулок, они вышли на Петергофское шоссе. По шоссе в сторону Нарвских ворот двигалась огромная толпа. Со обеих сторон в неё вливались новые люди. Многие несли иконы, хоругви, зажжённые лампады и портреты Николая II с царицей Александрой. Многие пели; многие оживлённо переговаривались.
Когда колонна поравнялась с ними, Фёдор и Савелий присоединились к идущим.
Справа от Савелия шёл пожилой рабочий с широким давним шрамом поперёк левой щеки. Он нёс перед собой большую икону …ской Божьей Матери в тяжёлой золочёной раме, явно тяготясь её весом.
— Брось ты верижаться, батя, — сочувственно сказал ему Савелий. – Далече ты эдак не уйдёшь. Давай её сюды.
Мужик поупирался, но в конце концов передал икону Савелию. Получив в руки сакральный объект, Савелий тут же ощутил свою тесную причастность к происходящему и, даже не пытаясь подстроиться под остальных, фальшиво затянул: «Пааамилуй, Гооосподи, люди твояаааа».
Фёдор тоже пытался петь. Но не мог справиться с нервной дрожью в голосе.
Перед Нарвскими воротами пение в передних рядах внезапно стихло. На площади вооружённой цепью стояли солдаты. Савелий, увлечённый пением и прикрывший от удовольствия глаза, заметил их всего за несколько секунд до первого залпа. Баба с ребёнком, шедшая впереди, вскрикнула и стала валиться на Савелия, выронив ребёнка из рук. Старик со шрамом рухнул на колени и начал медленно клониться вперёд.
Раздался второй залп. За ним третий. Икона в руках Савелия бешено дёрнулась. Савелий почувствовал короткое острое жжение в левом боку. Он бросил икону и, схватив Фёдора за ворот, рванулся влево и чуть назад, в сторону ближайшего дома. К его изумлению, Фёдор упирался и что-то истошно кричал. Раздался четвёртый залп. Слова Фёдора тонули в море воплей и стонов.
Их толкали со всех сторон. Раздался пятый залп. Фёдор перестал сопротивляться, и Савелий снова потащил его прочь с площади. Только забежав во двор, он понял, что ноги Фёдора бессильно волочатся по земле. Стройные залпы сменились беспорядочным треском одиночных выстрелов. Поток людей, пытавшихся укрыться в том же дворе, сбил Савелия с ног. Кто-то протоптался по нему, расцарапав сапогом ухо, но ему удалось подняться. Он потащил Фёдора вдоль стены дома.
Выстрелы зазвучали отчётливей и ближе. Солдаты получили приказ преследовать убегающих.
Недалеко от берега Екатерингофки Савелий почувствовал, что не может больше сделать ни шагу. Он отпустил Фёдора. Тот мешком рухнул в снег. Савелий упал рядом. Отдышавшись, он поел немного снега, поднялся на колени и потрогал свой левый бок. Пуля всего лишь продырявила одежду и содрала кожу. Савелий пожевал ещё снега и склонился над Фёдором.
— Федьк, — прохрипел он. – А Федьк? Ты живой ишшо? Федьк?
Фёдор был мёртв. Савелий перевернул его на живот и несколько минут смотрел на покрасневший снег. Ему всё не удавалось отдышаться до конца.