К книге
Две Луны и ЗемляЧасть 1. Проспект Третьего Интернационала, 123/1
2%
Часть 1. Проспект Третьего Интернационала, 123/1
3

Хоть рождение у меня случилось достаточно громкое, семья, в которой я родилась, была самой обычной. Мама, папа и бабушка.

Родители к моменту моего появления миновали третий десяток (мама) и четвертый десяток (папа), советские инженеры, кандидаты наук, всю жизнь честно стоящие за кульманами в своих НИИ и КБ. Только бабушка в нашей семье не могла похвастаться гордым титулом «кандидат наук» и «инженер», она вообще закончила всего четыре класса, а потом осиротела, и с тех пор работала в общепите, о чем еще ни разу не пожалела.

Бабушка в нашей семье выступала за старшую и за главную. Она приносила в дом еду и принимала все решения, даже дверь в квартиру всегда открывала она. А позвонить в дверь в те времена могли люди самые разные. Поэтому, бабушка держала под рукой при входе справа отбойный молоток для мяса и слева – здоровенный нож.

Когда я родилась, бабушка решила совершить обмен, нашу двушку на проспекте Третьего Интернационала поменять с доплатой на трешку в этом же прекрасном панельном доме, который назывался романтично «корабль». Так мы переехали из подъезда в подъезд. Квартиры оказались похожи как братья-близнецы. Родителей восхитило, что даже обои в этих квартирах одинаковые. Ну и подъезды оказались одинаково описаны собачками, кошечками и людьми. Так что и их практически невозможно было отличить. Так вся семья зажила на седьмом этаже, вместо пятого, в подъезде ровно посередине дома, напротив трансформаторной будки, которая время от времени меняла свой цвет, но запомнилась мне почему-то ярко-желтой. Видимо, в этом цвете она пребывала чаще всего.

Наш дом-корабль, детская площадка и подъезд были моим первым миром, тем, что в идеале предстояло освоить и покорить, а в моем конкретном случае – просто приспособиться.

В нашем новом подъезде жили люди сплошь выдающиеся.

На первом этаже жила семья музыкантов с музыкальной фамилией Скрябины. Сам отец Скрябин, хозяин фамилии, единственный в семье не являлся музыкантом, он был боксером-тяжеловесом в отставке. А мама и дочка играли на многих музыкальных инструментах и выступали в Филармонии. Из их приоткрытого окна на первом этаже всегда раздавались рвущие душу звуки скрипки, поэтому, все, кто впервые подходили к нашему дому, морщились и сердито косились на окно Скрябиных. Скрипку не сильно жаловали в наших краях. Старожилы дома привыкли не реагировать на скрипку и воспринимали ее скорее как досадный фон.

Как только появились железные решетки на окнах, Скрябины одними из первых поставили себе такую. Теперь скрипка рыдала из-за решетки, и это было намного безопаснее.

На третьем этаже жила семья просветленных. Отец семейства не стриг волосы и бороду, одевался в любое время года во что-то наподобие рубища и говорил вместо «Здравствуйте!» – «Доброго здоровья!». Надо отметить, что в нашем подъезде люди, в принципе, не здоровались, поэтому, такое приветствие всегда становилось дважды событием. В какой-то момент сосед пошел еще дальше и начал ходить зимой босым и обтираться снегом на глазах у изумленных соседей. Сыновья просветленного, мои сверстники, класса с шестого или седьмого стали на районе авторитетными пацанами, поговаривали, что они начали продавать наркоту. В школе они со мной здоровались, и все одноклассники мне завидовали. Потом одного из братьев убили около прудов, а второго – посадили, и мать семейства, с тех пор, ходила всегда в трауре, но отец сохранял позитивный настрой и говорил «Доброго здоровья!» также громко и жизнерадостно как раньше.

На этом же этаже жила с мамой и бабушкой девочка Катечка моего возраста. Эту Катечку мне всегда приводили в пример, поэтому, дружить с ней мне совершенно не хотелось. Катечка во всем превосходила меня. И лучше ела, и больше весила, и слушалась, и даже жениха она нашла, как все хорошие девочки, в восемнадцать лет, и вышла замуж без всяких там гулянок, и сразу родила подряд двух дочек, а потом муж ее бросил, отказался платить алименты, и она так и осталась в этой квартире на третьем этаже с двумя дочками.

Далее следовали четыре этажа, которые мы всегда преодолевали на лифте, ввиду крайней опасности ходьбы по лестницам. В открытом подвале жила колония бомжей с собаками и кошками, а по лестничным клеткам расползались клиенты братьев с третьего этажа, с того момента, как ребята открыли свой маленький бизнес.

Еще один серьезный очаг опасности располагался на пятом этаже. Там жил уголовник Павел. Он то сидел, то выходил, то снова сидел. Он всегда был не трезв, агрессивен и крайне дик на вид. В любое время года мы лицезрели его грудь, распахнутую до пояса, с массивной золотой цепью на шее. Во рту у него красовалась пара нерегулярных золотых зубов.

Один раз я, несмотря на крайнюю бдительность, зашла в лифт, а он заскочил следом.

«Мне хана», – подумала я и вжалась в описанный угол лифта.

– Сколько лет? – деловито поинтересовался Паша.

– Восемь, – пискнула я.

– В школу ходишь?

– Ага!

– Учишься хорошо?

– Ага!

– Давай учись! Я своих не трогаю, не боись.

Со стучащими зубами я проскочила в квартиру. Пронесло. Что уголовник мог сделать с ребенком в лифте мне много раз рассказывала бабушка. Да и на собственное воображение я не жаловалась.

На шестом этаже прямо под нами жила крайне неприятная соседка-пенсионерка с семьей. Эта соседка отчаянно лупила по батареям при каждом скандале в нашей квартире. А скандалы у нас шли практически все время. Поэтому, стук по батареям от соседки с шестого этажа тоже звучал без перерыва. Иногда стук сопровождался криками: «Сколько можно?! Вам милицию вызвать?» Иногда она не ленилась звонить нам в дверь с теми же вопросами. Тогда скандал ненадолго прекращался, и весь гнев семьи обращался на внешнего врага. Бабушка распахивала дверь, всклокоченная, в ярости, с ножом в руке. Соседка испарялась, пренебрегая всеми законами физики. Вопрос о милиции снимался сам собой.

На нашем седьмом этаже в соседней квартире жил зубной врач с женой и сыном. Семья была верующей, они ходили во всем черном до пят, скорбно опустив головы и говорили шепотом. Я в душе всегда жалела их сына, похожего на завядший росток. Потом отец семейства совсем спился, и в квартире незаметно появилась новая мама. Тоже в черном и тоже – шепотом.

В квартире напротив нас жила бабушка Лида, которую моя бабушка нежно называла Блидуся и ее сын Балерун. Балеруном его прозвали не случайно, он когда-то танцевал в Мариинке. Потом как многие в нашем доме Балерун спился и однажды ночью насмерть замерз в сугробе прямо около нашего подъезда. Блидуся стала тайно сдавать его комнату и называла девушку, которая у нее снимала, на всякий случай, «внученька», чтобы не вызывать лишних вопросов.

Еще на нашем этаже жила семья Трифоновых. Папа, мама, сын, на год старше меня, и дедушка Иван Петрович. Иван Петрович был, во-первых, исполинского роста, во-вторых, абсолютно глухой (поэтому, он орал громовым голосом), а в-третьих, он с первого дня нашего переезда в этот чудесный подъезд на седьмой этаж, безнадежно влюбился в мою бабушку Симу.

– Cима! – орал он страшным голосом в трубку телефона.

– Нет, Иван Петрович, это не Сима, это Лена.

– Сима, рыбонька моя!

– Это не Сима, это Лена.

– Бабушка, тебя твой любовник!

– Еж твою мать! Пошел он в задницу, старый хрен! Я тебе сейчас такого любовника дам!

– Бабушка, выходи за него замуж, – как-то резонно посоветовала я. – Он умрет, а нам квартира достанется.

– Да?! – взвилась бабушка. – А сын? А внук? Со стариком в кровать ложиться?! Сама ложись, если ты такая умная.

Кто жил на восьмом этаже мне неизвестно, однако, те, соседи, что жили над нами зверски пили и устраивали пьяные оргии, которые дико мешали нам спать. Мы стучали по батареям, как было принято в нашем доме, но только сбили себе всю краску. На фоне их оргий наш стук звучал как комариный писк.

На девятом этаже жила семья художников Свечкиных. Папа, мама, бабушка и внучка Танечка. Танечка была моей первой и единственной подругой до школы. В нашей семье всегда посмеивались над Свечкиными. Мои родители считали их людьми крайне не практичными и бестолковыми. Кстати, как выяснилось позже, картины этой пары даже выставлялись некогда в Эрмитаже, но, это никак не помогало им выживать в девяностые. Семейство бедствовало. Отец походил на озабоченного бытом грача. С утра он вылетал из дома в поисках пропитания для своих. Мама в определенный момент перестала выходить на улицу, так как страдала неизвестной медицине болезнью почек, а бабушка и вовсе, сколько я ее помню, всегда лежала. Оставалась еще Танечка, ей кроме еды, требовались прогулки на свежем воздухе. Отец семейства сбивался с ног, выкармливая и обслуживая эту стаю. Он рисовал у метро портреты, чем очень веселил моих родителей: «Никому не нужны сейчас эти портреты, он, что, не понимает?» Мои мама и папа, в отличие от бестолковых художников, ходили на нормальную работу, не важно, что им в какой-то момент перестали платить. Мне нравилось гостить у Свечкиных, они делали из дерева игрушечные овощи, фрукты и посуду. Мы с Танечкой в них играли. Я очень ценила нашу дружбу, она могла бы длиться всю нашу жизнь, если бы однажды на прогулку я не вышла с новой куклой в настоящей кукольной коляске. Игрушки мне приносила бабушка из пионерского лагеря «Ласточка», где она работала летом. Их выписывали для детей, но до детей они не доходили, сразу оседая на руках сотрудников. Так у меня появилась кукла и синяя игрушечная коляска.

– Смотри, какая у меня кукла! И коляска! Хочешь покатать?

Но Танечка почему-то не разделила мою радость. Она как-то холодно повела плечом, и они с папой ушли озабоченно в неизвестном направлении. А я придумала свой первый стих: «Ах, как на сердце туго, когда потеряешь друга». Потому, что я отчетливо поняла, дружбе – конец. Так и вышло. После этого я не ходила на улицу с этой коляской, но дружбу было уже не склеить, Танечка со мной больше не играла.

Кстати, для точности стоит отметить, что у меня осталось, если не подруга, то одна приятельница. Ее звали Тихонькая Олечка. Тихонькая, потому что, она говорила очень тихо, исключительно на своем языке, никому не доступном. Мои родители называли его «куполапка-мамолапка». Видимо, так звучали для посторонних основные слова этого языка. Папа Олечки безбожно пил, а маму мои родители окрестили «ударенная пыльным мешком». Когда Олечка просилась на прогулке писать, мама говорила усталым голосом: «Писай, писай, доченька, где стоишь». А их папа и сам писал, где стоял, ему не требовалось разрешение. Как я общалась с Олечкой, я не помню, но после каждой нашей встречи, я сразу переходила на язык «куполапки-мамолапки», в связи с чем родители решили, что я ориентирована исключительно на перенимание плохого от других детей. До конца института мне вспоминали тихонькую Олечку, и как я заговорила на языке «куполапки». Также как этот язык я перенимала только плохое от всех своих последующих друзей.

Тихонькая Олечка жила в соседнем подъезде, а наш подъезд, начинавшийся с квартиры музыкантов Скрябиных, благополучно заканчивался семьей художников Свечкиных, (так как они жили на самом последнем этаже в самой последней квартире около лестницы на чердак).

Собственно, вот и весь наш дом.

Перед домом, прямо около трансформаторной будки, располагалась детская площадка, которая состояла из деревянной горки и песочницы без песка. На трансформаторной будке гнездилась голубятня. Раз в день худой высокий старик залезал по лестнице и гонял палкой голубей, они нехотя поднимались в небо и быстро приземлялись обратно. Если обогнуть дом снаружи, виднелся Универсам, где мы с бабушкой всегда стояли в очередях, чтобы получить по талонам сахар и другие ценные продукты. Напротив нашего дома находился пруд, окруженный плакучими ивами. В середине пруда мерцал одинокий необитаемый остров. До него можно было добраться только вплавь. В пруду регулярно тонули люди, поэтому, он особенно манил и пугал нас, местных жителей. Всегда хотелось чуть сильнее нагнуться и заглянуть в него, увидеть что-то между плакучих ив.

Таня, Олечка, соседи, где-то по вечерам, перед сном мама и папа, девять этажей, лифт, детская площадка, голубятня, пруд, Универсам, а в центре этого мира – то, на чем все держится – бабушка.

Предыдущая главаГлава 3 из 124Следующая глава