Через неделю, одну маленькую операцию спустя, меня вызвал Тищенко. Особист сидел в своей землянке над расшифрованной радиограммой и глядел на меня так, будто видел впервые.
— Ну, Сидорин, — покачал он головой. — Чудеса. Запрашивал я по тебе, помнишь? Кто таков, числишься ли. Так вот, ответ пришёл. Числишься. Всё подтвердилось — и Чапаевская, и Севастополь, и что в окружение попал. Всё чисто. Но не в том чудо.
— А в чём?
— А в том, — Тищенко постучал пальцем по бумаге. — что пришёл не простой ответ. Пришёл приказ. С Большой земли. Требуют тебя, Сидорин, и, цитирую — «всех, кто поступил в отряд с ним». Вывезти при первой возможности и доставить.
Я насторожился.
— Куда доставить? Зачем?
— А вот этого, — Тищенко развёл руками. — Не сказано. Ни куда, ни зачем. Просто: группу лейтенанта Сидорина вывезти и доставить. И подпись. И подпись, Сидорин, такая, что у нас тут не каждый день такие подписи видят. Серьёзный человек запрашивает. Из тех, кому не отказывают.
— Чья подпись?
Тищенко поглядел на меня, помолчал, словно прикидывая, говорить или нет.
— Майор Рудько, — сказал он наконец. — Фамилия тебе знакома?
Знакома. Ещё как знакома. Рудько — особист из Одессы, тот самый, что в сорок первом копал под меня, не верил, выспрашивал, ловил на мелочах, едва под трибунал не подвёл, пока не убедился, что я свой. Рудько, от взгляда которого мне всегда делалось неуютно, как делается неуютно от взгляда человека, который видит тебя насквозь и всё равно не верит. И вот теперь этот Рудько, оказывается, не сгинул, не пропал в одесской мясорубке, а уцелел, и не просто уцелел, а получил очередное звание и теперь хочет меня видеть.
Зачем?
Ай, в любом случае пока не попаду на ковер, не узнаю. Не расстреляет же он нас?
— Чего молчишь? — спросил Тищенко, наблюдавший за мной. — Знаешь его, вижу. Что за человек?
— Знаю, — сказал я. — Из Одессы. Особист. Дотошный. Чего ему надо — понятия не имею.
— Ну, надо не надо, а приказ есть приказ, — сказал Тищенко. — Раз требуют — повезём. Связь с Большой землёй у нас есть, окно для эвакуации будет на днях — подлодка подойдёт к берегу, раненых забрать, припасы выгрузить и заодно вас заберёт. Собирайтесь, Сидорин. Уходите вы от нас.
Вот так. Уходим. После всего, что было — после катакомб, гор, хутора Бекира, после комендатуры, мостов, сельсоветов и эшелонов — мы уходили из Крыма на Большую землю, к Рудько с его непонятными мотивами. Даже не знаю, радоваться или нет.
Хорошо, что отношение к приказу не важно — пойду майору доложу, что он остается без полевого командира. Выслушав меня, Назаров помрачнел:
— Забирают, значит. Эх, — он устало потер лицо ладонью. — Не вовремя, Сидорин. Ох не вовремя.
— Приказ, Иван Григорьевич, — напомнил я.
— С приказами не спорят, — кивнул он. — А жалко. Сработались мы. Привык я к вам, к севастопольцам. Думал, надолго. А оно вон как — погостили и дальше. Ну да на войне так всегда. Сходятся люди, расходятся. И хорошо, если живыми расходятся. Ладно, — хлопнув ладонью по столу, он поднялся и протянул мне руку. — Бывай, Сидорин. Бог даст — свидимся.
— Спасибо за приют, товарищ майор, — пожал я. — Война большая, а мир — и того больше: живы будем — свидимся.
С отрядом прощались тепло. За те недели, что мы пробыли среди партизан, мы прижились, сроднились, стали своими. Бойцы хлопали нас по плечам, желали удачи, кто-то совал на дорогу нехитрые подарки — кисет, ножик, поделку. Соловьёв-миномётчик пожал мне руку молча, фельдшерица напоследок ещё раз осмотрела Кольку, перебинтовала ногу, дала рекомендации в дорогу. Колька, хоть и хромал, ходить уже мог, очень медленно, с болью, опираясь на палку, но молодость брала своё.
— Ну, севастопольцы, — сказал кто-то из партизан. — Свидимся ли?
— На том свете уж точно, — хмыкнул Калюжный. — А может, и раньше, коли повезёт.
К морю шли трое суток — спускались с гор к южному берегу. Шли скрытно, ночами, обходя патрули по условно-неизвестным немцам тропам. Вышли к бухте тёмной безлунной ночью. Залегли на прибрежных камнях, и проводник просигналил в море укрытым фонарём. Из черноты, из плеска волн, бесшумно проступила тёмная горбатая туша — всплывшая подлодка, пришедшая за нами из-за моря, с Большой земли. От неё отвалили шлюпки, пошли к берегу, и я почувствовал, как у меня перехватило горло — мысль о том, что мы покидаем Крым, казалась странной и невозможной.
Шлюпки приняли нас, отвезли к лодке, и мы поднялись на мокрую, скользкую палубу, к молчаливым морякам, которые провели нас внутрь, в тесное, пахнущее соляркой и железом тусклое нутро субмарины. А потом лодка ожила, экипаж задраил люки, и мы погрузились, оставляя Крым за спиной.
Я стоял в тесном отсеке, среди своих и чужих, и думал о том, что остается за нашими спинами. Севастополь, который не удержали. Сашку и Гарика. Владимира. Катакомбы, где лёг Реваз, разменяв свою песню на наши жизни. Бережного, оставшегося прикрывать. Дёмина, Гонтаренко, Зотова, капитана Кравченко. Мальцева, брошенного в буковом лесу. Степана. Десятки почти незнакомых бойцов, которых мы хоронили и кого не успевали хоронить. Жердяя с Пантелеевым у безымянной дороги. Кадушку под грушей.
Земля пухом, мужики.
Думал и живых. О Бекире с его дрожащими руками и порядочностью. О Карапете-садоводе с его яблонями. О Назарове, потерявшем половину отряда и лишившемся командира. Об одноруком Коврове. О скорой зиме, которая дорого обойдется отряду. Мы уплывали к свои, а они — оставались в истерзанном, так и не покорившемся немцам Крыму. Жить и воевать без нас — столько, сколько смогут.
— Васько, — тихо сказал Калюжный, привалившийся рядом в тесноте отсека. — Уходим. Живые.
— Живые, — отозвался я.
— А я уж и не чаял, — признался он. — Из катакомб тех когда лезли — думал, всё, край. А вон оно — плывём. К своим плывём.
— Тоже не верил, Петро, — улыбнулся я. — Че уж тут — из такой жопы, как наша, выбраться почти невозможно было, а мы — выбрались.
Под водой шли недолго — лодка вынырнула, отойдя от берега, и дальше шла в надводном положении, держа курс на восток, к кавказскому берегу, к Большой земле. Когда под утро нас выпустили наверх, на мостик, глотнуть воздуха, я увидел впереди, в светлеющей дали, чёрную полосу земли.
Берег приближался, и на нём вставали горы — выше крымских, суровее, в снеговых шапках на вершинах — Кавказ, незнакомый, огромный, новый, обещающий новые испытания и новую войну. Здесь немец рвется к нефти, а мы будем ему мешать.
На берегу нас встретили радушно, разместили в казарму, и сама атмосфера вокруг казалась почти небывалой — нет врагов со всех сторон, нет облав, нет вечного выбора между скрытностью и желанием пожрать горячего. Тыл. Свои. Безопасность. А вопреки этому — жгучее желание хвататься за оружие в ответ на каждый резкий звук.
Первым делом после размещения и «где тут что» была баня — с бесконечной (так казалось) горячей водой, с чистым бельем, с нормальным куском мыла в руке и жаром. Мы парились, сдирали мочалками кожу и казалось, словно на нас до сих пор остались остатки грязи из катакомб Севастополя.
После бани нас отвели в столовую. Жиденькая уха, едва сдобренная жиром перловка, хлеба сколько хочешь и чай с сахаром — после пережитого это казалось царским пиром.
— Сидорин! — раздался крик со стороны входа.
Я повернулся и не сразу узнал — ко мне, слегка прихрамывая, шел худой, поросший щетиной старший сержант. Шаг, другой — в голове шевельнулось, и я улыбнулся:
— Журавлев, ты, чтоли⁈ — поднялся на встречу, пожал руку, обнялись. — Ну повезло — думали все, не увидимся больше. Нога как?
— Да что ей, заросла, — улыбнулся Тимофей и подмигнул. — Говорят, вы билет на большую землю трофеем с кого-то важного взяли?
— Начальство мне пока не доложило, — вздохнув, развел я руками.
Поржали, он посерьезнел:
— Больше из наших никого?
— Не видел, — покачал я головой.
Нет больше Чапаевской.
— Нужно вместе держаться, — помолчав, предложил Журавлев. — Меня к госпиталю приковали, а я работать хочу. Замолви словечко.
— Обязательно, — с легкой душой пообещал я, потому что такие бойцы всегда нужны.
К Рудько меня вызвали только на третий день. Привезли в штаб — в какой-то городок на кавказском побережье, в крепкий каменный дом, где квартировал особый отдел. И когда я вошёл в кабинет, готовый к чему угодно — к допросу, к подозрениям, к холодному цепкому взгляду, который помнил по Одессе, но особист встретил иначе.
Рудько поднялся мне навстречу. Он изменился — постарел, на петлицах прибавилось, но худоба и синяки под глазами от этого стали только сильнее. Выражение лица меня поразило — Рудько, которого я помнил вечно подозрительным, цепким, недоверчивым, смотрел на меня сейчас с откровенной, неприкрытой, почти мальчишеской радостью. Он сиял. Он шёл ко мне, протягивая руку, и улыбался так, словно я встретил лучшего друга.
— Сидорин! — воскликнул он. — Живой! Вышел! Ну я же знал, знал, что ты вышел, не мог ты не выйти! Садись, садись. Заждался я тебя.
Я сел, насторожённый этим непривычным радушием.
— Не понимаю, товарищ… — я скосил глаза на петлицы, прикидывая чин.
Кто они там в особом отделе? Следователи или майоры?
— Да брось ты, — махнул он рукой. — Сидим по-простому, как старые знакомые. Не понимаешь, чего я так тебе рад?
— Не понимаю, — признался я.
Он покосился на мой планшет:
— Ой ли?
— Та это понятно, — отозвался я. — Но вы-то откуда?
— А работа у нас такая, — с очевидным удовольствием ответил Рудько. — Давай-ка, как на духу — Манштейн твоя работа?
Охереть.
— Наша, — кивнул я. — Случайно.
На лице Рудько появилось что-то вроде умиления, он всплеснул руками:
— Ну конечно же случайно, Сидорин! Не мог же ты, сидя в горах, вычислить маршрут целого вражеского командующего! — он сложил руки в замок перед собой с широкой улыбкой. — Все у тебя, Сидорин, случайно, и все — в яблочко!
— Пока везло, — кивнул я.
— Это — не везение, — ухмыльнулся Рудько. — Это, как говорил покойный Бережной, «хитрожопость». Она же — армейская смекалка.
— Святой человек был старшина, — вздохнул я. — Прикрывал нас, представляете?
— Представляю, — посерьезнев, кивнул особист. — Такие люди всегда сгорают без остатка, освещая путь другим — тем, кого посчитали достойными.
Помолчали.
— Ладно, о Бережном тоже расскажешь, — хлопнул рукой по журналу и взял ручку Рудько. — Сперва с Манштейном давай разберемся. Я как рассудил?
Я спросил взглядом.
— Думаю — пропал Сидорин, а с ним пропали остатки взвода и часть роты. Сгинули? Ну, могли, — он пожал плечами. — Но настолько хитрожопые «без вести пропавшие» однажды выныривают — однажды проверено практикой, значит и второй раз может случиться, верно?
— Прецедент, — кивнул я.
— Прецедент! — обрадовался Рудько. — Прецедент — штука упрямая. Спорить с ней можно, но аккуратно. В общем, потеряли мы вас, а потом — бах! — на весь свет новость гремит: убит Манштейн, где-то в глубоких тылах. Непонимание вплоть до Ставки! — он указал за спину и вверх, на портрет Сталина. — А у меня как щелкнуло. Я карту взял, — Рудько изобразил. — Прикинул. Знаешь — между последним вашим участком и местом, где вы гниду задавили, линия почти прямая! Шли-то вы, конечно, не по-прямой, но — соотносится!
Вот так, на голой логике и картографии, без мифических «длинных рук» и «все знаем».
— Странности на нашем фронте нынче просто объясняются — Сидориным, — хохотнул довольный тем, что оказался прав, Рудько. — Я даже выкладки свои в докладе изложил. Подвесили доклад «до выяснения», и правильно подвесили — придумать и соотнести что угодно можно, а оперировать нужно проверяемыми фактами. Вот факты ты мне и привез, — улыбнулся с видом именинника. — Доставай.
— Спасибо, что моих тоже выдернули, — поблагодарил я.
— Ты бы их в горах не бросил, — поморщился Рудько. — Нехорошо. Я, если объективно, партизанский отряд ослабил, а их в Крыму и так… — он махнул рукой. — Ладно, не важно. Доставай.
Я достал и положил на стол, честно предупредив:
— Протухли давно.
— Факт ликвидации подтвердить хватит, — отмахнулся Рудько и принялся перебирать бумаги. — Прекрасно! — поднял на уровень глаз удостоверение Манштейна, полюбовался. — Ну, Сидорин, ну дал — целого командующего завалил!
— Мне бы бумагу какую, о сдаче вот этого всего, — кивнул я на стол. — По горам таскал, аж ляжку жгло.
— Такое не жечь не может, — ухмыльнулся особист. — Будет тебе бумага.
Он покопался в остальном и подтвердил:
— Ну да, протухли. Или, если про ляжку твою вспомнить, сгорели. Практической ценности в них ноль, но помимо практической бывает и символическая. Это, Сидорин, — он положил ладонь на удостоверение. — Возмездие. Это — знак: Красная армия не прощает своих врагов, и может до них дотянуться где угодно. В это тяжелое время такие истории — огромное подспорье.
— Товарищ политрук так же говорил, — кивнул я. — И, полагаю, так и есть.
Рудько сел поудобнее и преобразился в прежнего Рудько.
— Ладно, — решил он, вновь вооружившись ручкой. — Давай с формальностями разберемся. Начнем с момента падения Севастополя.
Опрос занял два щадящих часа, и в его середине Рудько напоил меня сладким, крепким чаем с карамельками. Записав мои показания, он аккуратно завязал тесемки папочки и принял Манштейновские бумаги как положено — с выдачей мне подробной описи и с квитанцией на каждую бумажку. Закончив, откинулся на стуле:
— Хитрожопые Красной армии нужны, Сидорин. Пока отдыхайте, отъедайтесь, а потом решим, куда вас пристроить.
— Побольше бы таких приказов, — вздохнул я.
— Служи! — хохотнув, махнул на выход Рудько.
Конец второго тома.
Пользуясь случаем, от всей души благодарю за внимание к моему творчеству. Спасибо!
Третий том: https://author.today/work/611383