К книге
Кто победил СССР. «Хиппи» или «яппи»? Поколение семидесятников между свободой и потреблениемГлава 3. Семидесятнический рубеж. Исповедь «покупанта»
33%
Глава 3. Семидесятнический рубеж. Исповедь «покупанта»
19

Однажды летом в начале 1980‑х годов мои родители проводили отпуск в Эстонии – на островке Аэгна, расположенном в заливе неподалеку от Таллинна. Я приехал на несколько дней навестить их и столкнулся с удивительной для советского человека вещью. Островок снабжался продуктами с помощью катера, и все его жители выходили к пирсу, чтобы купить свежий хлеб, молоко, сметану. Больше всего нас привлекали густые вкусные сливки, невиданные в Ленинграде с его все более явными продуктовыми трудностями. На третий день моей островной жизни в заливе разразился шторм. Волны так метали маленький катер, что он с трудом добрался до пристани. Мы купили сливок и вернулись домой выпить кофе. Но содержимое пакета не вылилось. Доставать сливки пришлось ложкой. Они были столь жирными и густыми, что взбились за то время, пока катер трясло на волнах. Мне и сейчас трудно представить себе подобную штормовую метаморфозу, а по тем временам, когда советские молокопродукты становились все более жидкими, взбившиеся сами по себе сливки казались вообще каким-то чудом, пришедшим из сказочного мира.

Своеобразные впечатления иного мира, иного образа жизни постоянно возникали в Эстонии, Латвии, Литве, хотя нельзя сказать, что Прибалтика так уж отличалась по товарному наполнению прилавков от других республик СССР. Да, кое-что оттуда вывозили российские «покупанты», как именовало нас местное население. Но вообще-то берега Балтики манили не столько прилавками, сколько чем-то иным, плохо ощутимым и плохо переводимым на будничный язык. Прибалтику мы «кожей чувствовали» как нечто иное, нечто отличное от мира советских людей. На словах это попробовал передать поэт Давид Самойлов, фактически переселившийся в эстонский городок Пярну. Кстати, заметим попутно, что для покупки домика в Пярну ему пришлось прибегнуть к помощи сотрудника ЦК Черняева, который решил вопрос телефонным звонком одному из руководителей Эстонии. Ведь покупка городского дома в СССР запрещалась тому, кто не сдал государству свою старую квартиру, а Самойлов не хотел терять привычное жилье в Москве [Черняев 2008: 174].

Итак, о Пярну. «Здесь все: флора, фауна (белочки и голуби), архитектура и даже природные явления, – все это призвано не подавлять дикостью или величием, а вызывать чувство равенства и достоинства» [Самойлов, Чуковская 2004: 39]. Я по молодости лет не обладал способностью к такому философскому осмыслению мира голубей и белочек, как поэт Самойлов, но хорошо помню свои первые впечатления от Таллинна. Вечерние гостиничные мытарства были описаны раньше [Травин 2024: 160–161], а о том, что было утром, пока не сказано. Я проснулся и, не вставая с койки, увидел за окном крепостную стену. Увидел мир Средних веков, о котором грезил над страницами учебника. В общежитской комнатенке, где спали мы с отцом, царил еще СССР, но сразу возникло ощущение, что здесь, в Таллинне, он временный и случайный, что с вековыми стенами средневекового города он сосуществовать не может. За два дня, проведенные в эстонской столице в 1975 году, я «кожей чувствовал» то, что выразить сумел лишь сейчас. Башни, крытые красной черепицей, храм Олевисте с взмывающим шпилем, грозный замок, возвышающийся на горе, узкая улочка Пикк-Ялг, взбирающаяся к замку, живописная лесенка Люхике-Ялг, ведущая в Верхний город, многочисленные готические дома, построенные еще в XIV веке, – все это был иной мир. Назвать его Советским Союзом язык не поворачивался.

И еще в первое мое таллиннское утро было небольшое кафе на углу Ратаскаэву и Пикк-Ялг. Там угощали хорошими молочными продуктами, но главным было даже не качество простокваши, а то, что она стояла на столах в небольших баночках и мирно дожидалась посетителей. Ты подходил, садился за столик и начинал есть. А потом уже появлялся официант и принимал заказ на горячее блюдо. В этом механизме обслуживания не было ничего из иного мира (никогда на Западе я в дальнейшем его не встречал), но для меня, 14-летнего мальчишки, «настольная простокваша», не боящаяся, что посетитель ее съест, не заплатив, стала сильным шоком. Уроком того, что истинный мир сложнее, чем разграфленный по линеечке СССР.

Кстати, балтийские гастрономические впечатления вообще были своеобразны. В Усть-Нарве начала 1970‑х мальчишки обожали сосать мармелад из тюбика. Эстонцы делали странный продукт, который мне больше никогда не попадался. Возможно, делали они это под влиянием популярной тогда космической тематики: мол, космонавты на орбите питаются из тюбиков, чтобы обед не улетал в невесомости. Эстонский мармелад, честно говоря, был так себе. Но процесс поглощения этой сладости столь отличался от обычного российского процесса поедания продукта ложкой, что пробуждал детское любопытство к особому, не нашему «мармеладному миру». Другой пример – взбитые сливки с шоколадом в кафе на берегу южноэстонского озера Пюхаярве. Светлый зал, огромные окна и простирающееся под холмом озеро, окруженное соснами, формировали чувство, будто ты находишься в сказке со сливочными реками и шоколадными берегами. Третий и самый оригинальный случай – диковинные цеппелины (клецки с мясной начинкой) в Литве! Ну разве это не был признак несоветского мира? Хотя вообще-то обычный бифштекс из ленинградского ресторана больше отражал кухню западной части планеты, чем чисто литовское картофельное блюдо, позаимствовавшее наименование у авиации. Но сознание советского человека, утомленного однообразием быта, могло мифологизировать даже примитивное народное блюдо, распространенное у наших соседей.

В середине 1970‑х годов драматург Алексей Арбузов написал пьесу «Старомодная комедия». Я смотрел ее тогда в Театре имени Ленсовета, но постановка не произвела впечатления. При этом фильм, снятый в 1978 году, по-настоящему взял за душу. И дело было не только в прекрасной игре Алисы Фрейндлих и Игоря Владимирова. Любовь двух людей разворачивалась на фоне Риги и Юрмалы. То, что театральному зрителю надо домысливать, на экране предстало манящей, хорошо осязаемой реальностью. Конкретика фона играла чуть ли не лучше великих актеров. Уютное кафе в старом городе, органный концерт в Домском соборе, прогулки по узким улочкам под необычными для советского города фонарями, личный домик главного героя на берегу моря, романтичный пляж с чайками. Все это превращало грустную историю одиноких людей в волшебную сказку о любви. Казалось, что в этом необычном мире, так отличающемся от мира унылой российской глубинки, трагедия стариков, которым не так уж много осталось жить на земле, оборачивается надеждой на то, что все можно начать сначала, можно переиграть в «новых декорациях» неудавшуюся жизнь, можно ублажить каким-то образом жестокую судьбу…

А уж какое воздействие Прибалтика оказывала на молодежь! В фильме «Клетка для канареек» (1983) герой-семидесятник хочет убежать в Ригу от унылой жизни, хочет вырваться из той клетки, в которую загоняет его повседневность. «Не знаю, почему меня так в те края тянет, – говорит он. – Кажется, что там-то и случится то самое. Ну, стрясется что-нибудь и все изменится. <…> А может, мы просто придумали себе эту сказку?» Вся Прибалтика была отмечена мелкими штрихами, придававшими ей черты иного мира. «Помню, чистота на тротуарах поразила настолько, – описывает свое посещение Таллинна музыкант, – что первые три часа я не курил вообще, т. е., выкурив сигарету, я все это время не мог выбросить свой окурок под ноги, настолько кругом было чисто» [Романов 2007: 45]. А лидера группы «Машина времени» поразила в ту же поездку другая особенность: «Собравшиеся на фестиваль хиппи рассказывали фантастические вещи: их встречали на вокзале, предлагали комнаты в общежитии, а по окончании фестиваля – обратные билеты, и все бесплатно! Это вместо того, чтобы волочь в кутузку, стричь и выяснять, откуда, собственно, они взялись. Мы чувствовали, что попали в иную страну» [Макаревич 2007: 166–167].

Вот еще штрихи Балтии как «другой страны». Поезд Ленинград–Рига утром проезжал небольшой латвийский городишко Цесис. Там «вскоре за вокзалом открывалась мощенная булыжником улочка, уходящая вниз, а перспективу завершал полуразрушенный замок» [Тульчинский 2007: 140–141]. На юге Эстонии мне запомнилась дорога меж местечками Отепя и Кярику – узкая и так обрамленная деревьями, что ветви чуть не сплетались над крышей автобуса. Это тоже выглядело как-то совсем не по-советски. А каждый, кто в те годы бывал в Каунасе, обращал внимание на Лайсвес-аллею – первую в СССР пешеходную улицу, выложенную по всей длине аккуратной плиточкой. Сегодня она выглядит беднее, чем пешеходные улочки Петербурга, но в 1970‑х годах Каунас показывал Ленинграду, как можно жить иначе. И еще надо вспомнить загадочные дворики старинного Вильнюсского университета, выстроенного совершенно по-западному. Гуляя по этим дворикам, я – молодой советский студент – думал, что здесь даже учить должны, наверное, как-то не по-нашему, коли все столь не по-нашему выглядит в архитектурном плане.

Понятно, что ни «настольная простокваша», ни булыжная мостовая, ни развалины замка, ни сплетающиеся ветви, ни променады по Лайсвес-аллее, ни дворики университета не формировали иного мира, но чувство, что этот мир где-то рядом, за поворотом, неизменно присутствовало во многих городках Прибалтики. Может, поэтому сюда так стремилась интеллигенция. Москвичи – по большей части в Литву, которая была к ним ближе, а также в престижный латвийский городок Юрмалу или в отдаленный, но заманчивый эстонский Пярну. Ленинградцы же тысячами оседали на золотом пляже Усть-Нарвы, до которой автобусом добирались всего за три часа.

Журналист Виктор Резунков раз пятнадцать автостопом ездил из Ленинграда в Таллинн, поскольку это был наш Запад. Именно там он впервые увидел по телевидению (финскому, естественно: его там «ловили») концерт «ABBA». Поступать хотел в Тартуский университет, где преподавал прославленный Юрий Лотман [Резунков. Интервью]. Помню, как мы мальчишками в Усть-Нарве восторгались отгроханным в середине 1970‑х годов коттеджем чисто западного типа. Такие раньше можно было увидеть лишь в кино про буржуазную жизнь, а тут вдруг подобное чудо буржуазности разместилось прямо в центре курортного поселка. По распространявшимся слухам, принадлежал этот коттедж Министерству химической промышленности, и мы с зеленой завистью представляли себе, как шикует внутри министр, просыпаясь в невиданной роскоши под шум прибоя, шелест листвы и пение птиц.

Номенклатура прибалтийских республик занимала промежуточное место между советской номенклатурой и трансформирующейся элитой Центрально-Восточной Европы, желавшей иметь социализм с человеческим лицом, но не решавшейся на него из‑за опасности вторжения танков. В Латвии можно было заявить порой о необходимости устранения цензуры как крепостнического пережитка. И оратора за вольномыслие не наказывали [Горяева 2009: 353].

Словом, Балтия в целом воспринималась как наш советский Запад, данный семидесятникам во временное пользование, чтобы серость жизни не захлестнула их полностью. Интересно, что на протяжении многих лет после первого посещения Таллинна я наивно полагал, будто этот город есть лишь преддверие того истинно сказочного мира, который откроется мне в Берлине, Париже и Лондоне, как только я туда попаду. Семидесятник, отрезанный от столиц мира, но ищущий там сказку, невольно готов был нафантазировать себе бог знает что. Позднее выяснилось, что сохранивший готическую застройку Таллинн свежее и романтичнее. В нем больше есть «сказочных» элементов из тех детских грез о Средневековье, о мире рыцарей и турниров, которыми я жил в середине 1970‑х. А море красных крыш Таллинна, открывающееся со смотровой площадки Верхнего города, – это ведь Копенгаген из сказок Ганса Христиана Андерсена, на который, увы, совершенно не похож истинный Копенгаген наших дней – рациональный, буржуазный, благоустроенный.

Вот парадокс: если бы семидесятников не отделял от Запада железный занавес, возможно, они не стали бы такими радикальными западниками, стремящимися, минуя социализм с человеческим лицом, рвануть к «дикому капитализму», чье лицо мерещилось им в грезах. Семидесятники трезвее оценивали бы тот мир, видели бы его плюсы и минусы. Но поскольку о Берлине мы судили по Таллинну, о Париже – по Праге, а о ганзейских городах Германии – по Гданьску, то и представления о достоинствах Запада в целом оказывались сильно гипертрофированными.

Предыдущая главаГлава 19 из 58Следующая глава