Лёнька сидел за валиками и подушками бабушкиной оттоманки, сваленными домиком в углу, и изо всех сил втягивал голову в шею, стараясь уменьшиться в размерах.
Над его нехитрым убежищем нависла конопатая мордочка старшей сестры Райки.
– Вот ты где, противный мальчишка! Прячешься?
Райка встала руки в боки – вылитая копия бабушки Доры – и смотрела на Лёньку жестким инквизиторским взглядом.
– И ничего я не прячусь, вот еще! – буркнул Лёнька. – Колесико вот от грузовика закатилось.
– А ну, покажи колесико! – не унималась Райка.
– Отстань!
Лёнька вылез из-за подушек и гордо прошел через всю комнату к балконной двери, щелкнул старой латунной задвижкой, открыл обшарпанную створку и с хлюпом втянул морозный февральский воздух.
– Дверь закрой! Бабушка не велит. Еще холодно, а ты болеешь!
– Я поправился! Поправился! Меня же на завтра выписали!
– Сказано: закрой!
– Я шапку надену! И пальто! И варежки!
– До чего глупый ребенок! – сердито пожала плечами Райка, словно удивилась.
«Вот ведь не повезло человеку! – думал о себе Лёнька. – У всех сестры как сестры! А эта точно дятел: долбит и долбит с утра, скоро дырку в макушке выдолбит!»
Райка была на три года старше братца и считала себя непререкаемым авторитетом. В школе она училась во вторую смену, но с самого утра, как только уходили на работу мама с папой, а бабушка Дора оккупировала кухню, Райка натягивала школьную форму, завязывала под горло пионерский галстук и принималась за Лёнькино воспитание. «Сняла б платьишко-то, истреплешь!» – сетовала бабушка. Но Райка неизменно отвечала: «Форма дисциплинирует. Уроки помогает делать».
Вот это самое «дисциплинирует» как раз больше переносилось на младшего брата, чем помогало ей в уроках. Сестрицыно дисциплинарное воспитание Лёнька в полной мере вкусил в последние две недели, когда впервые за свои неполные девять лет заболел «по-серьезному» – с болью в горле, высокой температурой, бабушкиными грушевидными банками и противным горячим молоком с пенками. И нет бы наслаждаться освобождением от уроков – лежи себе спокойно, «Робинзона Крузо» и «Витю Малеева» читай или играй во что хочешь, только без крика и напряжения распухших миндалин, – так ведь нет, надсмотрщик в галстуке тут как тут, портит все удовольствие от больничного.
– Я тебя спрашиваю! Выучил Яньшинова? Что-то я из другой комнаты скрипки не слышала! Все время ухо к стенке прикладывала: тишина мемориальная!
«Врет ведь! Ухо она прикладывала!»
«Концертино» Яньшинова было Лёнькиным натуральным кошмаром.
– Рай, ну я потом…
– Никаких «потом»!
Еще два часа потерпеть – и Райка завяжет баранками жиденькие косички, прикрепит их к своей умной дисциплинированной голове коричневыми атласными ленточками, подхватит пухлый портфель и отправится в школу. Надо переждать эти два часа! А когда Райка уйдет, можно будет вытащить на середину комнаты валики и подушки от бабушкиной оттоманки и смастерить из них корабль – почти как настоящий, как у Отважного Капитана из любимой песенки, приладить парус из цветастого покрывала и пуститься в плавание. Самое взаправдашнее плавание, как бы ни язвила по этому поводу сестрица. А болеть он больше никогда не будет – нашли дурака!
– Где твоя скрипка? Скрипка где?
Лёнька вздрогнул, спустился со своих облаков на землю и с вызовом выпалил:
– Чего кричишь? Здесь скрипка, в футляре. Смычка нет.
– Опять? – Райка выпятила нижнюю губу и стала еще больше похожа на бабушку Дору.
Лёнька молчал.
– Смотри, Леони-ид, – по-взрослому растяжно вымолвила сестра и принялась шарить по комнате. – Найду – что тебе будет!
«Не найдешь!» – подумал про себя Лёнька и, дождавшись, когда сестра повернется к нему спиной, показал ей язык.
Райка открыла настежь шкаф, залезла в старый комод, заглянула под оттоманку. Даже на полке с книгами пошарила рукой. На пол полетел «Василий Тёркин», упал корешком вверх. Бравый солдат на обложке укоризненно зыркнул на Лёньку, но тут же был придавлен увесистой «Матерью» Горького, которой было наплевать, плохо ведет себя младший Ганин или хорошо, она смотрела с рисунка вдаль, на потолок, и думала совсем о другом.
– Говори, куда смычок спрятал! – гудела Райка.
– Он сам потерялся, – гнул свою линию Лёнька, косясь в сторону окна, на занавеску. – Честное морское!
«Не догадается!» – утешал он сам себя.
Желтая штапельная занавеска была подрублена снизу на целую ладонь ловкой бабушкиной рукой, и вот в этот-то карман Лёнька и засунул смычок. А ведь изумительная находка – никому и в голову не придет, пока занавеску не отдернут полностью и она не затопорщится снизу кукольным кринолином.
– Не веришь, что сам он потерялся, – ищи! – хмыкнул Лёнька.
– Как тебе не стыдно, Леонид! Ведь вижу, что врешь мне. А еще октябренок! Таких, как ты, в пионеры не возьмут.
Райка поставила книги на место и направилась к двери, поправив узел на галстуке.
«Ну и пусть! – подумал Лёнька. – Я без пионеров – сразу в капитаны».
Когда сестрица наконец ушла в школу, из кухни выплыла бабушка Дора.
– Лёночка, дай лобик пошупаю, – потянулась она холодными пальцами к голове внука.
Лёнька дернулся, как ретивый коник, увернулся от веснушчатой бабушкиной руки и уткнулся в учебник арифметики, делая вид, что повторяет уроки.
– Вот умничек, деточка!
– Бабуль, можно я погуляю? – с надеждой спросил Лёнька.
– Да боже ж ти упаси! Слабенький после хворобы, сиди дома, Лёночка. Завтра в школу пойдешь – завтра и нагуляешься!
– Но я здоров!
– Ой! Ой! Здоров! Вот я грех на душу брать не буду!
Лёнька надул губу:
– Ну бабулечка, ну возьми грех на душу!
– Леонидэ! – укоризненно покачала головой бабушка и цокнула языком.
«Леонидэ» на ее языке означало крайнюю степень недовольства внуком, и Лёнька понуро склонился над книжкой.
Бабушка Дора еще пару мгновений полюбовалась внуком, улыбаясь и склонив седую кудрявую голову к худенькому плечу, погладила на животе передник и так, с улыбкой, вернулась в кухню, где ждала ее мясорубка и тазик с фаршем.
Лёнька же мгновенно захлопнул учебник и принялся мучить деревянного Самоделкина, пытаясь привинтить отвалившийся нос-гайку и вдохновенно колотя Самоделкиной головой о подоконник, но стук вспугнул бабушку, и, прибежав из кухни, она вновь принялась щупать Лёнькин лоб.
– Лёночка, подсолнечное масло приказало кончиться. – Она повертела перед носом внука пустой стеклянной бутылочкой с черно-желтым пятном на донышке. – В магазин пойду.
– Я с тобой! – выпалил Лёнька, впрочем без всякой надежды.
– Леонидэ! Не загоняй меня в гроб!
Собиралась бабушка бесконечно долго. Сначала выбирала платье в шкафу, и Лёнька никак не мог понять ее терзаний: ну какая разница, коричневое она наденет или зеленое, – под пальто ведь не видно. Потом, преодолев наконец муки выбора и осчастливив коричневое платье, бабушка прикрепила обожаемую Райкой камею у воротника-хомутика и начала колдовать над прической: вынула, наверное, кило шпилек из заколотой на затылке косы-колбаски, потрясла перед зеркалом богатой серебряной гривой; затем надела на голову белую резинку от трусов и подобрала под нее кудрявые волосы – сверху, большим накатом, так, что вокруг макушки образовался аккуратный валик, как у актрисы Аллы Ларионовой на календаре в коридоре. В центр, как на горшок, бабушка посадила каракулевую шляпку-таблетку с немыслимым меховым цветком, на который Райка зарилась еще с малолетства. И уже поверх шляпки – невесомый, как паутина, белый ажурный платок из оренбургской козы.
Лёнька с интересом наблюдал за бабушкиными приготовлениями, хоть и видел их каждый день, и когда та, уже стоя на пороге комнаты в старомодном пальто с закусившей собственный хвост лисой, громко поцеловала воздух в направлении внука, что означало «я пошла», на выдохе произнес:
– Ну, бабулечка, ты и королева!
– А то ж! – гордо вымолвила бабушка Дора и, неся осанистую фигуру ко входной двери, крикнула напоследок: – Сковорода тоже дожила сегодня. Буду сию минуточку, не скучай, играй на скрипице, золотце!
Лёнька прекрасно понимал, что «сия минуточка» обернется не менее чем двумя часами, потому что бабушка не ограничится подсолнечным маслом и сковородкой из соседней хозяйственной лавки: ее магнитом притянут самые хвостатые очереди всех ближних и дальних магазинов их Ленинского района – от «Стрелы» и «Польского букета» до «Зари» и «Гознака». Бакалея, молочный, галантерея, обувной и «Старая книга» – все ляжет жирными неминуемыми точками-кляксами на карту бабушкиного маршрута. А по пути она непременно, как говорит папа, «зацепится языком» за всех знакомых бабушек, также вышедших на охоту «за чем-нибудь, не важно чем – что выбросят». Лёнька не очень понимал, как можно «выбросить», к примеру, нанизанные на веревочку рулоны туалетной бумаги или яичный шампунь в бутылочке, но, раз взрослые говорят, значит, так оно и есть.
Оставшись один, Лёнька скинул валики и подушки с бабушкиной оттоманки, сложил их в привычный боевой корабль, еще одну подушку – любимую бабушкой думочку – он поставил на пол чуть на расстоянии и прикрепил к ней английской булавкой собственный рисунок – злого пирата. Пират вышел худой, сутулый, с маленькими острыми глазами и в огромной треуголке. Лёнька со своего корабля обстреливал пирата карандашами, словно торпедами, пытаясь при этом издать натуральный торпедный свист. Раненый пират кривился вместе с думочкой и просил о пощаде, и Лёнька, снисходительно кивнув: живи, мол, праздновал заслуженную морскую победу.
Впрочем, капитанствовал он недолго: за окном пошел пушистый снег, и завороженный Лёнька бросил все, залез на подоконник и долго водил пальцами по стеклу, считая снежинки. Потом сбился и ткнулся лбом в морозный узор, которым начинало зацветать окно. Лоб оставил на нем рваное оттаявшее пятно, и капелька побежала вниз, искажая хрупкий рисунок. За окном, на наружной кривенькой ручке, висела авоська с рыбой, снег аккуратно припорошил ее белой шубкой, и Лёнька понял, что завидует этой рыбе – он так же хочет, чтобы снег, которого в Ленинграде в ту зиму ждали весь декабрь и январь и наконец дождались в феврале, падал и на него тоже, укрывая и плечи, и голову, и ладони мягким пухом, как бабушкин оренбургский платок.
Уговаривать себя не пришлось.
– Я совсем чуть-чуть погуляю! Капелюшечку! – бубнил себе под нос Лёнька, возвращая для порядка валики осиротевшей оттоманке. – Бабушка и не заметит!
Натянув пальтишко, валенки, цигейковую ушанку с большой красной звездой и засунув под мышку варежки, он дернул латунную задвижку и осторожно ступил на балкон. Дверь прикрыл так плотно, как только мог, чтобы снег не налетел в комнату, и с невероятным восторгом задрал голову вверх, ловя языком снежинки и хохоча в полный голос. Счастье, которое он испытал в тот момент, невозможно было описать словами. Снег таял на щеках и носу, оседал на ресницах и оказался невероятно вкусным – вкуснее, чем розовый зефир в наборах или сахарная вата в парке, и даже чем сахарная трубочка за пятнадцать копеек!
– Ганин! – Сверху свесилась взлохмаченная голова дворового друга Васьки Пронькина. – Лёнька, вы елку выбросили?
Лёнька не сразу понял, о чем речь.
– Выбросили. Еще месяц назад. А ты почему не в школе?
– Я заболел. Мамка говорит: ангина. – Васька гордо ткнул пальцем в полосатый шарф на шее. – Вот это повезло! У нас сегодня контроша по русскому!
– Горло болит?
– Ага. И температура. Все по-честному, не надо йод на сахаре жевать! Представляешь, как подфартило!
– Представляю…
Лёнька кивнул, а про себя подумал, что невероятно истосковался по школе, по классу и что болеть ему совсем уже надоело. Васька радуется, наверное, потому, что у него школа другая, через дорогу, и он на целый год старше, а им там небось о-го-го сколько на дом задают!
– Тебе банки ставят? – поморщился Лёнька.
– Не-а. Говорят: бесполезно.
Лёнька от удивления раскрыл рот, и снежинки, как мошкара, снова начали садиться на язык. У Васьки и мама, и папа, и даже дед – врачи. Самые что ни на есть врачебные врачи – хирурги. И если уж они говорят, что даже банки Ваське не помогут, то, значит, у приятеля самая настоящая пиратская «амба». Ведь бабушка Дора считает, что банки – самое верное лечение.
– Васька, ты умрешь?! – испуганно крикнул Лёнька.
– Не знаю пока, – деловито просипел Васька. – Ганин, исполнишь мою последнюю морскую просьбу?
Исполнить «последнюю морскую просьбу» было самой священной обязанностью каждого капитана.
– Конечно! – У Лёньки от торжественности момента даже горло свело и защекотало в миндалинах.
– Понимаешь, мать отца пилит, чтобы он елку нашу выбросил. Он сказал, что сегодня на помойку сходит, после работы.
– Ну?
– А то и – ну! Она, представляешь, зеленая вся, ни иголочки не осыпала. Стоит в ведре и зацвела даже.
– Зацвела?! – Лёнька быстро представил Васькину елку, цветущую ромашками и красными гвоздиками.
– Зацвела. У нее на концах веток такие светло-зеленые штуковины. Их есть можно. Мы с братом пробовали – кисленько. Там витамин Це. Дед говорит, ими от цинги можно спасаться, это болезнь такая серьезная, почти как у меня.
– Здо́рово! – кивнул Лёнька и сразу ощутил, как кисло стало во рту.
Васька шмыгнул носом:
– Жалко, понимаешь! Она ж зеленая! А папка выбросить обещал. Я бы спрятал ее на футбольной площадке, за школой. Но меня заперли. А она совсем-совсем зеленая, как в декабре, когда привезли.
Лёнька вспомнил, как они с мамой полдня стояли под декабрьским ленинградским дождиком в длиннющей очереди на углу Измайловского и 9-й Красноармейской, как, замерзшие, ступили в зеленую клеть и выбрали из полуоблезлых елочек две: одну лысую с левого бока, другую – с правого; и как потом дома папа скрепил оба хвореньких деревца проволокой, чтобы получилась одна вполне приличная новогодняя елка. Правда, осыпалась она уже к третьему января, стряхнув с уставших веток мишуру, флажки и разбив любимого Лёнькиного космонавтика в блестящей ракете, но праздник-то – праздник подарила!
У Васьки с елками никогда таких проблем не было: их каждый год привозил прямо в квартиру Пронькиным один благодарный дедов пациент. И деревца все были на подбор – темно-зеленые, густые, стояли, как и эта, аж до самой весны. У Лёньки всегда захватывало дух, когда он наблюдал в окно, как подъезжал грузовичок, бородатый шофер открывал деревянный бортик и осторожно, как чешскую хрустальную люстру, выгружал пушистую красавицу на тротуар.
– Ну так что, лады? – подытожил Васька.
Лёнька понял, что пропустил самую важную часть разговора, касающуюся «последней морской просьбы».
– Пронькин, повтори, пжа-алста! – Он виновато посмотрел вверх на товарища.
– Я говорю, спущу тебе елку сейчас на веревке. Пусть поживет на твоем балконе. Жалко выбрасывать! Она же зеленая! Понимаешь?
Лёнька понимал. Райка всегда подтрунивала над ним, когда у него намокали глаза при виде облысевшего скелетика с остатками блестящей лапши и клочками ваты на желтом стволе.
Выгрузка елки оказалась делом сложным. Васька долго и мучительно пеленал ее в старую простыню, чтобы пролезла в балконную дверь, не обломав веток, затем привязывал бельевую веревку к стволу и наконец крикнул Лёньке:
– Товьсь ловить!
Лёнька встал на балконе, широко растопырив руки в варежках, будто вратарь.
Но не все оказалось так просто, как они предполагали.
Васька с трудом удерживал елку в руках и чуть было даже не полетел под ее тяжестью вниз, спасла любимая правая нога – та, что всегда выручала его в дворовом футболе, на зависть пацанам, – ею он зацепился за балконную балясину, точно цирковая обезьянка.
Елка раскачивалась из стороны в сторону, опускаясь все ниже и ниже и сметая балконный хлам, годами накопленный Ганиными: старые папины лыжи, самодельные ящики для цветов с замерзшей землей, огромный пластмассовый поднос, происхождение которого никто уже и не помнил, и прочую дребедень. Полетели на бетонный пол и разбились два глиняных кашпо, и Лёнька тихонько пискнул от мысли о справедливом бабушкином гневе и ее коронном: «Ты меня в гроб загонишь, Леонидэ!»
Наконец Васькина елка угнездилась на балконе, заняв целую его половину и раскинув ветки так, что стучалась ими в окно родительской комнаты.
– Ведро, ведро не забудь!
Пронькин догадался спустить на веревке к Лёньке еще и ведро, но не докумекал вылить воду, и она расплескалась немного, попав и на балконные перила, и на елку, и наверняка кому-нибудь на голову, хотя злобных криков снизу они с Васькой не услышали.
Лёнька посадил елку в ведро и замер от восторга, прижимая к груди простыню, которой Васька ее пеленал.
– Ну всё. Я пошел дальше болеть, – прокашлял сверху Пронькин. – Смотри! Ты обещал мне! Последняя морская просьба!
– Клянусь! – ответил Лёнька. – Честное морское! Только ты погоди, не умирай пока!
– Я попробую, – отозвался Васька и тут же скрылся, с шумом хлопнув наверху балконной дверью.
Лёнька не мог налюбоваться красавицей. Она тянула к нему зеленые руки и пахла как-то особенно сказочно – не только хвоей и смолой, но еще и самым любимым Лёнькиным праздником, Новым годом. Совершенно непонятно, как Васькины родители могли решиться выбросить такое чудо!
«Еще бы! – подумал Лёнька. – Они ведь хирурги. Людей режут. А то, что отрезали, если никому другому не пришили, на помойку выбрасывают – Васька рассказывал. Елочку им и подавно не жалко».
Лёнька снял варежки, осторожно оторвал светло-зеленую мягкую шишечку и положил в рот. Оказалось, действительно кисло, но терпимо – не до оскомины, как недозревшая дачная смородина, а даже приятно, по-лесному, точно июньская кислица в низине у леса в Лисьем Носу. Он пожевал немного, закрыв глаза, представил, что он Робинзон на необитаемом острове, а елочный помпончик во рту – единственная доступная еда, и уплыл в своих фантазиях далеко-далеко, как только можно уплывать в первый февральский снежный день.
«Повезло мне с Васькиной последней морской просьбой! – подумал Лёнька. – Ох и повезло!..»
Но тут словно кто-то вернул его на землю: из комнаты за балконной дверью послышался шорох…
«Бабушка!» – сначала решил он и от удивления даже пожал плечами: уж больно мало времени прошло, не могла она успеть так быстро насытиться обходом магазинов. «Райка?» Возможно, если у них отменили последний урок физкультуры. Но почему она тогда не зажигает свет и не орет на всю квартиру, ругая брата за самовольную вылазку на балкон?
Прислушавшись и поняв, что это ему не почудилось, – по комнате кто-то явно ступал тяжелой поступью, – Лёнька осторожно, на пол-лица и один глаз, высунулся из-за кирпичной стенки и посмотрел в окно, вглядываясь в проплешину в морозном узоре.
Спиной к нему и лицом к репродукции «Неизвестной» Крамского над диваном стоял незнакомый мужчина и рылся в трюмо, выбрасывая на пол все, что не представляло для него интереса: моток пластмассовых бус, мамины тряпичные бублики для «бабетты», расчески, пузырьки с «Огуречным» лосьоном, картонные коробочки с пудрой. А вот все содержимое бабушкиной шкатулки он высыпал в вещевой мешок, похожий на наволочку, пошарил за валиками оттоманки, метнулся к другой стороне комнаты и принялся суетно рыться в комоде.
Лёнька смотрел в окно затаив дыхание и боясь пошевелиться.
Вор! Вор! Квартирный вор, о каких бабушка любит поговорить в очередях! Это он! Самый настоящий он! И спина у него такая, как Лёнька всегда представлял, – сутулая плечистая серая спина!
Лёнька стоял на балконе, впиваясь до боли ногтями в шершавый стенной кирпич, и чувствовал, как ноги цепенеют от страха и сам он уже не в состоянии пошевелиться, и если вор сейчас повернется, то это будет конец… Бежать-то ему некуда, а четвертый этаж – очень даже высоко.
«Неизвестная» глядела на непрошеного гостя спокойно, надменно, провожая холодным взглядом из одного угла комнаты в другой, по мере того как тот переходил, и даже, как показалось Лёньке, пару раз укоризненно взглянула на него самого: что, мол, мальчишка, тебя грабят, а ты и с места не сдвинешься!
Лёнька отцепился от стены, ухватился руками за балконные перила, поглядел вниз. Прохожие куда-то спешили; на углу, у пивного ларька, несмотря на мороз, толпились мужички с огромными кружками; посреди Измайловского проспекта раскорячился грузовичок, вытянув вверх лапищу с люлькой, в которой сидел смелый рабочий и крепил буквально к воздуху красную простыню-перетяжку «Достойно встретим XXIII съезд КПСС!». И надо бы крикнуть, позвать милиционера, но Лёнька лишь беззвучно шептал всем этим людям:
– Сюда, сюда! Квартира десять! Нас грабят! Честное морское – грабят!
Он ясно представил, что еще секунда – и он на самом деле крикнет, а вор быстро повернется, как опытный охотник, в два-три шага подскочит к балкону, распахнет дверь, и… и ткнет ножом!
То, что у того нож, можно было не сомневаться. Непременно должен быть. Так показывают в кино.
Лёнька стоял, в отчаянии и страхе держась за перила и раскачиваясь, и не мог не то чтобы позвать на помощь, но, кажется, и дышал-то через раз.
Что-то брякнуло в комнате, упало, разбилось – видимо, мамина кисловодская кружка с носиком-хоботком. Лёнька обернулся и увидел силуэт мужчины возле самого окна. Склонив голову, тот шарил в коробке, стоящей на подоконнике. Лёнька снова бросился к стене, прижался к ней спиной, словно вдавил себя в холодные кирпичи, и, скосив глаза к окну, увидел, как вор привычным движением мял края занавески – провел руками по всей их длине до самого низа и замер на секунду, нащупав что-то в материи. Криво ухмыльнувшись, он быстро поднял ее край и осторожно, как хрупкую волшебную палочку, вытащил из шовного кармана смычок от Лёнькиной скрипки.
Лицо вора вмиг изменилось. Он недоумевающе смотрел на смычок, вертел его в руках, опять прощупал «тайник» и вновь поглядел на непонятную ему вещь.
Лёнька почти не дышал. Вор изо всех сил в раздражении замахнулся смычком на ни в чем не повинную занавеску, резанул по ней, словно шпагой, – та возмущенно дернулась, и тут он увидел за окном авоську с рыбой.
Лёнькино сердце заколотилось в бешеном ритме, как его старый игрушечный заяц, лупящий наотмашь колотушкой по маленькому медному барабану. Еще мгновение – и Лёнька понял, что вор дергает латунную задвижку двери. Одна створка предательски поддалась сразу, вторая высунула в петлю язычок-собачку и открываться наотрез отказалась. Незваный гость рвал ее на себя, ругаясь в голос.
Лёнька мотнул головой, словно желая проснуться от страшного сна, и тут ему в щеку ткнулась иголками елка. Не раздумывая ни секунды, он встал на четвереньки и, как щенок, подлез под нее, спрятался за оцинкованное ведро, показавшееся ему намного меньше, чем тогда, когда они с Васькой спускали его с верхнего этажа. Елка зашевелилась, вздохнула, исколов ему шею и лицо, и укрыла человеческого детеныша зелеными растопыренными лапами, приняв под свою защиту.
Вор еще пару раз попробовал справиться с дверью, но потом бросил эту затею и исчез в глубине комнаты. Лёнька сидел тихонечко под елкой, согревая пальцы дыханием, – варежки валялись возле двери, и поднять их означало дать себя обнаружить. Для храбрости он одними губами начал напевать знакомую песенку:
Жил отважный капитан…
В комнате вор что-то двигал по паркету – видимо, искал тайник.
Он объездил много стран…
Лёнька с сожалением думал о том, что у всех квартиры как квартиры – коммунальные, со множеством соседей, а они зачем-то сделали обмен, въехали в эту двухкомнатную на Измайловском. Кому от этого хорошо?
И не раз он бороздил океан.
Вот сейчас бы кто-нибудь из бывших соседей их старого дома в Якобштадтском переулке наверняка вызвал бы милицию, да хоть старенький дореволюционный дедушка Осип. Или кондукторша Людмила Петровна. Или комсомолка Галочка. Да и грабить было бы сложнее: там три большие комнаты, а здесь две поменьше – а их-то, Ганиных, пятеро!
Мысли о старой квартире немного успокоили Лёньку, но тут он, чуть-чуть раздвинув ветки, увидел напротив дома стайку девчушек и среди них сестру. Неужели и правда отменили у них последний урок физкультуры? Девочки заливисто смеялись, Райка в своей новой шапке с синим помпоном стояла одной ногой на тротуаре, другой – на проезжей части, раскачивала портфелем и, по всей видимости, прощалась с подругами. У Лёньки сжалось сердечко. Он подумал о том, что вот сейчас Райка закончит болтать с одноклассницами, перебежит дорогу и поднимется в квартиру. В квартиру, в которой сейчас хозяйничает вор.
«Райка! Не ходи домой! – кусая губы, заклинал Лёнька. – Тут дядька, он стукнет тебя по голове!»
Сестра не спешила расстаться с девочками. Она и впрямь была копией бабушки Доры: никак не могла наговориться на прощание и не ведала правила «уходя – уходи».
«Раечка! А давай ты ключ потеряла! – творил молитву Лёнька. – Или вспомнила, что в школе забыла сменку – надо вернуться!..»
Сестрица уже махала девчонкам варежкой.
«Ну Раечка! Я „Концертино“ выучу и вообще всего Яньшинова!» – тихо заплакал Лёнька, проклиная себя, как только умел, за то, что какая-то сила держала его под елкой и не давала высунуться и крикнуть ей: «Беги в милицию!»
Он всхлипывал, сложив пальцы в замок, боясь вновь выглянуть на улицу, а когда повернул голову, заметил хвост девчачьей стайки, перебегавшей дорогу в направлении к их парадной.
Было слышно, как щелкнул замок, и звонкий хохот вылился в квартиру.
– Бабушка! Лёнька! Мы заниматься будем! – послышался Райкин голосок.
В комнате – второй, родительской – включили свет, и голоса стали слышней.
Лёнька приподнялся из своей засады и увидел, как сестра и три ее подружки, румяные с мороза, снимают в прихожей валенки.
Тут снова дернулась балконная дверь и на этот раз поддалась – предательски бесшумно. Мужчина осторожно прикрыл ее и встал у кирпичной стены, где несколько минут назад стоял сам Лёнька. Сквозь елочные ветки его хорошо было видно, и Лёнька даже вздрогнул от того, насколько вор не похож на вора. В кино их показывали небритыми, с квадратной челюстью, одетых в тужурки или ватники, с сигаретами в зубах и в мохнатых кепках-«лондонках», надвинутых на глаза.
Этот вор был неправильным. Лицо узкое, как у их школьного учителя рисования, голая шея без шарфа, длинное серое в рубчик пальто не по фигуре, доисторическая фуражка с блестящим треснутым козырьком, нервные руки и бегающие, как пузырики масла на раскаленной сковородке, глаза. И еще он заметил, что вор похож на того самого пирата на рисунке, которого Лёнька совсем недавно расстреливал карандашами-торпедами. Точно! Это он и есть! Самый настоящий пират! Ожил, отцепился от булавки на думочке и решил отомстить.
– Ну и беспорядок! – Райка зашла в комнату и увидела, что все перевернуто вверх дном. – Негодный мальчишка! Как бабушка все это терпит?
– А где он? – спросила подружка.
– Одежды и валенок в прихожей нет, бабушкиного пальто тоже, – рассудительно заключила Райка, – значит, поросенок, уговорил бабулю, и они пошли по магазинам.
Свет погас, и девочки перебрались в другую комнату, упиравшуюся половиной окна прямо в елку. Начинало темнеть, и прямо у Лёнькиного балкона зажегся уличный фонарь. В желтых мягких его лучах было отчетливо видно, как ходят желваки на скулах вора, как он сжал кулак и красная, в сетке белесой паутины, обветренная кожа натянулась на костяшках пальцев, делая их мраморно-белыми, неживыми. Лёнька сразу понял, что тому очень-очень страшно, и даже успел удивиться: в доме четыре девчонки, а он, преступник, испугался, стоит на балконе рядом с висящей рыбной авоськой и дрожит точно так же, как сам Лёнька в двух шагах от него.
Девчата раскладывали книжки на большом круглом столе под абажуром, Райка вытащила из буфета вазочку с барбарисками. Они так беззаботно щебетали, что Лёнька не мог отделаться от ощущения полного абсурда происходящего: он сидит под елкой, с закоченевшими пальцами и затекшими ступнями ног, в полутора метрах от него тяжело дышит вор, а за стеклом, тоже в полутора метрах, сестра – такая родная, самая любимая, хоть и вредина… И ничего, совсем ничего сделать нельзя! Потому что он трус, трус, трус, и в пионеры его наверняка не примут. А в капитаны – тем более. Потому что таких, как он, Лёнька…
И тут Райкина подружка, толстенькая смешливая Валька, подошла к окну и увидела елку. Щеку Вальки оттопыривала барбариска, глаза были полны искреннего восторга, девчонка застыла, прижала нос к стеклу и стала похожа на свинку с круглым пятачком. Чтобы лучше рассмотреть елку, она поставила пухлые ладошки домиком и ткнулась лбом в стекло. Лёнька сжался в комок, инстинктивно отодвинулся ближе к перилам, и ветка чуть шевельнулась. Он с ужасом увидел, что изумленная Валька смотрит прямо на него открыв рот.
«Тссс!» – прижал Лёнька палец к губам, зашевелил бровями и сделал выразительные глаза – ему казалось, что так она легче поймет его. Если, конечно, не окажется дурой, как все девчонки.
Но Валька оказалась дурой. Обернувшись к подругам, она ехидно крикнула Райке:
– А братец-то твой под деревом сидит!
Девчонки вспорхнули из-за стола и вмиг подбежали к окну.
– Ну я ему сейчас задам! – Райка погрозила Лёньке через стекло кулаком и, сопровождаемая верной говорливой стаей, деловито направилась в другую комнату, где была балконная дверь.
Вор щурился, старательно вглядывался в густую елкину шевелюру, но, видимо, ничего разобрать не мог, да и времени на соображения у него не было. Во второй комнате включился свет, и послышались голоса. Все еще прижавшись спиной к стене, вор сунул руку в карман и сжал там кулак.
«У него там нож! Или пистолет!» – осенило Лёньку.
С недовольным лязганьем задвижки дверь распахнулась, и в проеме показалась Райкина нога в толстом шерстяном чулке и блестящей галоше от валенка.
…И страх ушел. Испарился, улетел, умер. Совсем. Как будто и не существовал вовсе. Если бы можно было мгновение разделить на тысячи тысяч частиц, а затем и те частицы разделить на тысячу, а те еще на тысячу (но таких цифр они еще не проходили в классе, а может, и проходили, но он проболел), наверное, это и был бы тот отрезок времени, за который Лёнька прокрутил в голове все, что сейчас может произойти с родной сестрой.
Вскочив на ноги, он с силой толкнул пяткой ведро. Елка, всплеснув зелеными крыльями, с шумом повалилась на вора, обнимая его. Тот, отмахиваясь от нее обеими руками, в одной из которых, и правда, что-то блеснуло, поскользнулся на валявшемся пластмассовом подносе и рухнул на спину, отчаянно ругаясь.
– Тика́йте! Тика́йте! – во все горло заорал Лёнька. – Тут дядька-вор!
Но девчонки и не думали тикать. Сбившись в дверном проеме в единый неделимый организм, они завизжали так, что у Лёньки заложило уши. К их балкону повернули головы все прохожие, голуби, фонари и даже, казалось, сам Брежнев с огромного деревянного щитка вдалеке.
С криком: «На абордаж!» Лёнька прыгнул сверху на елку, оседлал ее, колотя пятками, куда попадет, тыкая замерзшими кулачками в глубь колючей елкиной шубы, добивая противника свалившейся на них заледенелой рыбой в авоське. Вор под ним дергался, пытаясь скинуть наездника, елка волнообразно вздрагивала, подбрасывая Лёньку вверх колючими шлепками по попе.
– Тикайте! – кричал срывая голос Лёнька, и казалось ему, что он сидит в мачтовой бочке и рубится с пиратским впередсмотрящим, и надо непременно спасти свой корабль – так ведь поступают настоящие капитаны.
Девчоночий визг не кончался, лился одной длинной фальшивой нотой, оскорбляя Лёнькино музыкальное ухо, и даже не прерывался на «забор воздуха».
– А ну цыц, женщины! – выпалил Лёнька.
И все вмиг умолкли.
Но тут под елкой взбрыкнуло, и вор, с силой смахнув с себя и дерево и легковесного капитана, вскочил как-то сразу на две ноги, заревел, точно пойманный зверь, повернулся корпусом к двери… и тут же получил со всего маху удар в лоб, да с таким медным звоном, будто в корабельную рынду ударили. Вор медленно начал оседать, хватаясь руками за все подряд.
– Ну вот и сковородку обновила, – спокойно вымолвила бабушка Дора, держа большую блестящую сковороду обеими руками, как биту для игры в лапту.
И не было никаких истеричных: «Ты меня в гроб загонишь, Леонидэ!» Хотя именно это Лёнька в данный момент и делал.
Вытаскивая елочные иголки из Лёнькиной попы, легко прошедшие сквозь тонкие треники, бабушка приговаривала, цокая языком и качая головой:
– Ох, Лёночка, и день выдался! Это ж надо такому дню приказать случиться!
Рядом сидела на корточках Райка и щебетала без умолку: и как им повезло, что участковый дядя Коля сразу прибежал и Васькин дед с работы возвращался, и как они вдвоем связали вора и увели…
А Лёнька размышлял о том, что надо было запомнить, каким узлом они его вязали, – пригодится в морской жизни. И еще о том, что не будь у Васьки последней морской просьбы, то неизвестно, чем бы все это закончилось. И хорошо, что все живы.
– Надо же, – прервала его мысли Райка, – а я все искала твой потерявшийся смычок, найти никак не могла, а вор нашел! Хоть какая-то от него польза!
Держа скрипку подбородком, капризно оттопырив губу, Лёнька вымучивал Яньшинова под надменный взгляд «Незнакомки» и Райкины махи руками и думал о том, что все-таки девчонки – вражеское племя, ничуть не лучше пиратов. И что, наверное, за все сегодняшние муки – особенно за скрипку – его примут в пионеры. Это пока. А потом когда-нибудь – в капитаны. Наверное. Если сестрица не доконает его своими воспитательными методами.
И еще он подумал о том, что настоящий капитан все-таки бабушка Дора. И если кто-нибудь бы его об этом спросил, он непременно бы поклялся под «честное морское».