К книге
Исповедь жертвыГлава 2
4%
Глава 2
3

Я выскакиваю через вращающуюся стеклянную дверь колледжа Маришаль на пешеходную улицу, уступив дорогу одному-двум автобусам. На дворе октябрь. Холодный воздух обжигает легкие на вдохе. Совсем скоро эта улица превратится в импровизированную рождественскую ярмарку, манящую забавами и весельем – если, конечно, ты готов расстаться с наличными в своих карманах.

Мои глаза привыкают к свету, пока я иду по Брод-стрит; справа на площади Маришаль возвышаются торговые и офисные здания, а слева – то, в котором располагается мое собственное рабочее место.

Робби не спустит с меня глаз, пока его рогалик не будет благополучно доставлен своему получателю. Я поднимаю глаза на камеру, подмигивающую с фасада «Косты», – маленький черный шарик, который выглядит так, будто на нем надета бейсболка. Большинство людей не знают, что она там. Во всяком случае, на улице не так много народу, чтобы заметить ее, – большинство сидит в кофейне, прижимая к себе кружки в попытках согреться. Я смотрю в камеру, улыбаюсь и показываю Робби средний палец.

Когда я прохожу мимо автобусной остановки возле подпольного паба «Стилл», который сейчас заколочен досками и выставлен на продажу, я вспоминаю – и уже далеко не в первый раз, – как ожидал автобус на этой остановке в детстве. Это было на Хогманай[1], во время одной из самых суровых зим за последние годы. Пальцы рук и ног в шерстяных перчатках и ботинках из искусственной кожи застывали от мороза на обратном пути домой от моей тетки. Мои родители и понятия не имели, что все автобусы остановили из-за гололеда еще несколько часов назад. Они обнимались, а я мерз, пока они грели друг друга. В те времена моя мать все еще любила демонстративно подчеркивать, какое место я занимаю в ее списке приоритетов. А мой отец не видел ничего, кроме моей матери.

Она умерла не в ту ночь, но я часто задаюсь вопросом, уцелела бы она, если бы система видеонаблюдения существовала уже в то время. Если бы кто-то, подобный мне, спас ее, даже не встав со своего стула в темной комнатке и не оторвав глаз от экрана.

Но единственным человеком, которого показала бы камера в этом случае, оказался бы я. Оставленный сидеть у двери, пока отец разделывал мою мать и вешал ее сушиться.

В буквальном смысле.

Он забил ее, разделал и подвесил ее тело на заднем дворе нашей семейной мясной лавки.

Мой дедушка Джо построил эту лавку своими руками, а потом передал моему отцу, который в свою очередь обучил и меня, когда я достаточно подрос. Наверное, маме не следовало позволять ему это делать. Мне было всего восемь. А это слишком ранний возраст, чтобы смотреть, как расчленяют, потрошат и подвешивают животных. Запах крови никогда не выветривался с моих кожи или одежды по-настоящему.

Я работал в мясной лавке после школы, все каникулы и каждую субботу вплоть до моего раннего подросткового возраста. Папа привлекал меня к разделке туш так же, как и к общению с покупателями за прилавком.

Но вряд ли что-то сравнится с тем зрелищем, какое представлял мой отец, раскачивающийся за прилавком взад-вперед, весь покрытый кровью и плачущий. И я говорю «вряд ли» потому, что ничего из этого сам не помню.

В том, чтобы увидеть моего отца, вымазанного кровью, как раз таки не было ничего необычного, но представить его плачущим я не могу, – а я сказал полиции, что он именно плакал. Вероятно, это и заставило меня пойти на задний двор в поисках причины, ведь отец не мог ни смотреть на меня, ни ответить на мои вопросы. Опять же, это мне рассказали потом.

Маму обнаружили подвешенной на крюке. Голой. С блестящим металлическим клином, протыкающим ее кожу под подбородком и торчащим изо рта. Кровь, капающая с нее, уже натекла в лужу. Я, кстати, тоже был весь в крови; копы предположили, что, впав в шок, я, вероятно, обнял ее.

В последующие годы я часто просыпался по ночам. В своих снах я видел ее, висящую на этом крюке. Со временем эти образы начали приходить ко мне и когда я не спал. Я мог увидеть ее перед собой в самые неожиданные моменты, безо всякого предупреждения. Когда шел по улице или пил чай.

Психотерапевт, к которому меня направили, сказал, что причиной тому может быть подавляемая травма. ПТСР – вот как это называют в наши дни. Но кто может сказать наверняка? Точно не тот умник, потому что я молчал как рыба, ничем не выдавая себя.

Я всегда думал, что название этой профессии весьма красноречиво. Мозгоправ. То есть кто-то, кто пытается проникнуть в мозг без моего на то разрешения, исправить там что-то против моей воли. А я на это не согласен. Так что я сделал вид, что слушаю его, и позволил ему думать, будто он чем-то помогает.

А говорил он много. То, чего я не помню и даже не собираюсь вспоминать. Единственное, что я вынес из его болтовни: что бы я тогда ни увидел, я был слишком мал, чтобы смотреть на такое.

Смерть моей матери пробила зияющую дыру в моей жизни. Пустоту, в которой мне суждено было страдать и в которую затем погрузилась вся страна. Лица моих родителей были на экранах всех телевизоров и страницах всех газет – тогда и на протяжении еще нескольких месяцев после.

Как и мое.

Сын Мясника.

Это прозвище наполнилось совершенно новым смыслом. Внимание СМИ ко мне было настолько пристальным, будто убийцей на самом деле был я. Некоторые журналисты даже высказывали предположения о моей причастности вслух, пока отец не обратился в суд. Меня преследовали репортеры и фотографы всех мастей, надеясь запечатлеть мое сиротское отчаяние – или же подтверждение моей вины.

И я беспокоился, что не выгляжу так, как должен выглядеть ребенок, потерявший сначала мать, а затем и отца. Мне было трудно выражать эмоции. Возможно, дело было только во мне, а может, и в том, что моя мать не проявляла ко мне чувств, когда была жива. Или и то и другое. Выглядел ли я безучастным? Отличающимся от других детей? Так, будто мне чего-то не хватало? С каждым днем эти размышления делали меня все более замкнутым – я отдалялся от других, от жизни; оглядываясь назад, я думаю, что я отдалялся даже от самого себя.

Те дни я проживал в надежде, что смогу подарить всем этим репортерам шанс, который вознесет их карьеру с уровня сводки местных новостей до национального масштаба. Я правда переживал, что могу подвести их. Но еще больше я боялся, что они действительно решат, будто я причастен к убийству своей матери. Что слухи расползутся и разрастутся, навесив на меня уже совсем другое клеймо, и разъяренная толпа потребует, чтобы меня самого подвесили, расчленили и выпотрошили, как забитое животное. Прямо как мою мать на том крюке.

Конечно, детский дом, в который меня отправили, пытался меня оградить, но это была та еще задачка. Я по-прежнему жил в том же самом городе, ходил в ту же школу. «Чтобы минимально нарушить мой привычный уклад жизни» – это они привели в качестве аргумента. Особенно смехотворного после того, как моя жизнь была разбита вдребезги. Я уже не мог вернуться к той жизни, которую знал раньше. В конце концов фотографы получили свой снимок.

Увидев свое лицо, смотрящее на меня с газетных стендов, я больше чем когда-либо ощутил, насколько нереальной становится моя жизнь; все это словно происходило с кем-то другим.

Но потом мой отец сознался в преступлении. Он признал свою вину и был приговорен к пожизненному заключению. В качестве причины он назвал ревность – сказал, что моя мать трахалась с Колином, нашим соседом.

Отца я не видел с того самого дня, как его увезли; на суд я тоже не пошел. Я больше не хотел на него смотреть.

Сплетни, что гудели вокруг меня все это время, превратились в шепотки. Я остался один. Дети, ни один из которых никогда не дружил со мной по-настоящему, держались от меня на расстоянии и, прикрывая рты ладошками, спрашивали друг у друга: «Как думаешь, это мог сделать он?»

В конце концов я полностью отстранился от мира.

Я открываю дверь в «Греггс», и вместе с потоком горячего воздуха из обогревателя, установленного над головой, на меня обрушиваются всевозможные запахи. Кофейня переполнена, и мне любопытно, каким я выгляжу для всех этих людей, кого они видят перед собой; я знаю, что я сейчас на виду, и потому моя маска плотно надвинута. Прошло уже много лет с тех пор, как кто-нибудь узнавал меня или шептался, прикрывая рот ладонью. По крайней мере, этому я рад.

Как все сложилось бы, если бы мы сделали так, как хотел отец, и въехали в квартиру над мясной лавкой, когда умер дедушка? Что произошло бы, если бы Колин не поселился по соседству? Что, если бы мы никогда не узнали об интрижке моей матери? Что, если бы то, что сломалось внутри меня… не сломалось?

Но никакое количество «если бы» не могло изменить того, что произошло, и со временем, по прошествии многих лет, моя пытка стала менее мучительной.

Я переизобрел себя. Сразу после выпуска из детского дома я официально сменил имя. Это было новое начало: новая личность, притворная уверенность и другой характер. Абсолютная нормальность. Я был твердо убежден, что смогу и в итоге стану обычным человеком. Взросление не только изменило мое тело, нарастив массу и увеличив рост, но и одарило растительностью на лице, заставило мои волосы потемнеть в сравнении с тем цветом, что был у меня в детстве. Я больше не был похож на Сына Мясника, который смотрел на меня когда-то с экранов и газетных страниц.

Рожденный заново – но не от своих родителей, от которых я имел несчастье родиться в первый раз, – я даже женился; но, к сожалению, счастья, как обычному человеку, мне не было суждено обрести. Потеря всегда была частью меня, и потеря тебя – Бет, моей любимой жены, – и той жизни, которую мы имели, оказалась самым жестоким ударом судьбы.

Я остался жить, видя твой призрак каждый день, и мое прежнее, убитое горем «я» грозило вернуться. Я улыбался и кивал головой, прокладывая себе путь по жизни, пока внутри меня бушевала война. Я вел себя нормально, хотя это было самым последним, что близко мне. Последним, чем я являюсь на самом деле.

Правду о моем детстве знает только Робби, и это не потому, что я ему что-то рассказал. Дело в том, что он узнал меня – даже повзрослевшего и изменившегося. Он разглядел во мне Уэсли Харриса. Сына Мясника, которого я оставил на том крюке вместе со своей матерью.

Я хочу сказать, а каковы были шансы, что это не произойдет?

Когда человек испытывает нездоровую одержимость преступлениями, проявляет особый интерес к убийствам, вероятность такого исхода очень высока. Наш Робби тоже был бы не прочь окунуться в мир тайн и криминала. А еще всяких сверхъестественных штук. Он верит во всю эту чушь так же сильно, как и в доказанные факты. Он знает и о твоем призраке, Бет, и верит в потусторонний мир так же сильно, как и в тот, что видит своими глазами через камеры.

Он принимает меня таким, какой я есть, – таким, какой я сейчас. Таким, каким я представляюсь ему и остальному миру. Я думаю, ему даже жаль того мальчика, которым я был. Поэтому мне все равно, чем он занимается в свободное время, – главное, чтобы он не болтал о призраках моего прошлого.

Однажды Робби сказал, что то, что произошло в моем детстве, вероятно, и стало причиной, по которой я попал на эту работу. Возможно, мое подсознание пытается как-то исправить ошибку. На самом деле удивительно, что я прошел через все это и сумел так адаптироваться. Именно это слово он и использовал: «адаптироваться». Если бы он только знал.

До тех пор я и не подозревал, что Робби воображает себя Зигмундом Фрейдом для бедных и часами анализирует убийц. Так что неудивительно, что он выдал эту чушь, якобы я работаю здесь, чтобы суметь спасти кого-то другого, раз не смог спасти свою мать. Не смог спасти тебя. Некоторые – и наверняка среди них будет немало мозгоправов – скажут, что в этом есть доля правды. Я провожу дни и ночи, уставившись в монитор, именно поэтому.

Наблюдая. Выжидая момент.

Потому что я желаю обнаружить аномалию. Нуждаюсь в этом. Найти сбой в этой системе.

Предыдущая главаГлава 3 из 79Следующая глава