Нельзя в одиночку спешить в никуда, в ничто.
Негативная реакция на интуиционизм, начавшая формироваться в 1920-х, отчасти была обусловлена политической борьбой и экономическим упадком. Люди начинали отворачиваться от интуиционизма не просто потому, что Брауэр плохо писал, или потому, что его заклятый враг Гильберт был популярен и открыто выступает против него. Все было куда экзистенциальнее. Некоторые начали видеть в интуиционизме угрозу, поскольку Вейль и Брауэр изначально позиционировали его как революцию, играя на популярности событий в России. «Das ist die Revolution», – писал Вейль в своей знаменитой статье о кризисе оснований.
Но даже когда одни с тоской смотрели на восток, на революционный триумф, многие европейцы боялись его больше всего на свете. Если в послевоенные дни начала 1920-х политическая революция казалась интригующей, допустимой или даже «спелой и сочной», то к середине десятилетия – уже нет. Русская революция бросала на Германию мрачную тень, и многие опасались, что их страна сляжет в той же горячке, что и Россия. Лондон бурлил от того же напряжения, пусть и косвенно: средний британец вряд ли боялся, что коммунистические агитаторы захватят Пикадилли, но многие всерьез опасались падения немецкого правительства. Что тогда будет с торговлей? Для Лондона это был вполне конкретный страх: интересы Веймарской республики во многом совпадали с интересами Британии.
Даже такой сочувствующий социалистам человек, как Бертран Рассел, быстро осознал опасность стихийной революции, посетив Россию весной 1920 года. Отправляясь туда, он думал найти нечто иное – нечто хорошее. «Я воображал, что мне предстоит увидеть интересный эксперимент в области создания новой формы представительного правления», – писал он вскоре. Вместо этого увиденное шокировало его. Он встретил Льва Троцкого в Московской опере, пирующего на широкую ногу в бархатной ложе, некогда принадлежавшей царю. У него было часовое интервью с Владимиром Лениным. Странное и причудливое. И он стал свидетелем повсеместных страданий в деревне. «Большевизм внутренне аристократичен, а внешне воинственен», – написал Рассел. Он отправился в Россию верующим, а вернулся сомневающимся.
Смена взглядов на революционную политику оказывается губительной для восприятия математики Брауэра. Слова Вейля о революции казались такими привлекательными сразу после войны, но к середине 1920-х они начинают звучать зловеще и угрожающе.
И как только эта ассоциация возникает, ее уже не разрушить. К тому времени никто не любит революцию. Многие начинают смотреть искоса и на интуиционизм, и на Брауэра. Кто променяет молоко на горькую водку? Здравый смысл на политический хаос? Люди слушают Брауэра, но вместо мыслей о математике и творчестве у них возникают мысли о коммунизме. Опасность. Угнетение. «Большевистская угроза», – пишет один эксперт об интуиционизме.
Гильберт, уловив этот настрой, использует всевозможные отсылки к политике и войне, громя Брауэра. Работа Брауэра – это революция? «Как бы не так!» – бушует он. Это скорее жалкая попытка переворота. Нелепый путч. И он не пройдет. Обречен на провал. Почему? Да потому, что, если интуиционизм победит, утверждает Гильберт, «от современной математики не останется ничего, кроме сплошных руин, посреди которых уцелеют лишь крошечные неприступные островки».