К книге
МолчаниеГлава IX
85%
Глава IX
11

Лето выдалось засушливое.

Вечер. В Нагасаки душно, как в бане. Зловещий отсвет закатного солнца, отражаясь от поверхности вод, усиливает тягостное ощущение. Запряженные волами повозки с соломенными кулями въезжают в город, в клубах белой пыли посверкивая колесами. В воздухе стоит густая вонь коровьего навоза.

Середина лета. Под застрехами крестьянских лачуг качаются фонарики. Лавки тоже украшены фонарями – но побогаче, с узором из птиц, цветов, насекомых. Вечер еще не наступил, а детвора уже завела свою песенку:

Гори, гори, фонарик!

Кто бросит в тебя камень, у того отсохнут руки.

Свети, свети, фонарик!

Кто бросит в тебя камень, у того отсохнут руки!

Священник глядел в окно и тихонько мурлыкал себе под нос. Он не понимал смысла слов, но мелодия навевала печаль. То ли в песне была тоска, то ли в его душе…

В доме напротив женщина с неприбранными волосами раскладывала на алтаре приношения душам умерших – персики, плоды ююбы, бобы. Считалось, что духи предков посещают родимый дом в ночь на шестнадцатое. Зрелище было уже знакомо Родригесу. В словаре, который ему подарил Феррейра, Урабон значился как День поминовения душ.

Ребятишки, приплясывая под окном, хором дразнили его: «Отступник Павел! Отступник Павел!» В окно градом посыпались камни.

– А ну брысь, озорники! – прикрикнула женщина, и ребятишки бросились врассыпную. Священник невесело улыбнулся.

Ему вспомнился День поминовения душ в Лиссабоне. В этот праздник вечером во всех окнах видны горящие свечки…

Его поселили у самой окраины на узенькой и крутобокой улочке, среди жалких, убогих лачуг, нависающих друг над другом. Задами дом выходил на улицу Окэямати, где жили бондари: оттуда день-деньской доносился сухой перестук деревянных молотков. Напротив жили красильщики, и в погожие дни, словно стяги, развевались на ветерке синие полотнища. Все дома были крыты тростником и соломой. Здесь редко встречались черепичные кровли домов, что во множестве в богатых кварталах.

Родригесу не дозволялось выходить из дому без разрешения губернатора. Единственным его развлечением было глядеть в окошко на сновавших прохожих. Рано утром шли в город женщины с корзинами на головах, неся на базар свежие овощи. С наступлением дня их сменяли мужчины в набедренных повязках; горланя песни, они вели навьюченных кляч. Вечером появлялись бонзы и, позвякивая колокольчиками, спускались вниз, к подножию холма. Родригес жадно глядел на чужую жизнь, стараясь запомнить каждую мелочь – будто готовясь поведать об этом в кругу родных и друзей. Но тут же спохватывался: нет, никогда ему не вернуться на родину, с унынием думал он, и сердце сжималось от горя. Он гадал, знают ли в Макао и Гоа о его отступничестве? Да, скорее всего, голландские купцы из торговой фактории в Дэдзиме уже разнесли эту весть, и его отлучили от церкви. Впрочем, какое ему до этого дело?.. Как они смеют судить его? Нет, суд над ним может вершить только Всевышний!

Но мысль о Страшном суде инквизиции не давала ему покоя, впиваясь когтями в сердце, – и он просыпался с криком, в холодном поту.

По ночам он вел нескончаемые дебаты с отцами ордена: «Что вы можете знать о жизни – там, в Европе или Макао? Вы живете в тепле и покое, не ведая о лишениях и о пытках. О, вы – настоящие праведники, подвижники веры. Но вы – на другом берегу. Посылая солдат в горнило сражений, вы, полководцы, греющиеся у костра, не вправе судить тех, кто в плену!..

Нет, я обманываю себя. К чему теперь эти уловки? Они недостойны мужчины…

Да, я пал. Но… Господи! Ты ведь знаешь, что в сердце своем я не отрекся! Что принудило меня к этому? Пытка «ямой»? Да, я не мог терпеть стоны этих несчастных. Феррейра сказал, что их отпустят, если я отрекусь. Я поверил ему, это правда. Но, возможно, все эти слова о любви – лишь красивая ширма для малодушия?

Я малодушен. Я признаю свою слабость. Есть ли различие между мною и Китидзиро? Я верую в Бога, но мой Бог – вовсе не тот, кого славят с амвонов…»

Лицо поруганного Христа преследовало его. Какой-то японский ремесленник выбил его на медной пластинке. Оно было совсем не похоже на Святые изображения, что он привык видеть в Риме и Лиссабоне, в Гоа и Макао. В этом лице не было ни величия, ни горделивости, не было возвышенной красоты страдания. Оно не светилось истовой верой. Лицо Христа, лежавшее во прахе у его ног, было больным и усталым.

Множество ног топтало его, и на доске с медальоном чернели следы. С расплющенного лица скорбно взирали глаза, говорившие: «Наступи. Наступи. Я пришел к вам затем, чтоб вы топтали меня…»

Каждый день священника навещали старейшины города или помощник квартального старосты. Раз в месяц ему приносили свежее платье и под конвоем отводили в управу. Иногда старейшина сам приносил ему предписание – и они отправлялись в путь. В управе перед Родригесом раскладывали диковинные предметы: ему надлежало определить, имеют ли они отношение к христианской религии. У чужеземных купцов из Макао было много вещиц, назначение которых знали лишь он да Феррейра. После трудов его ждало вознаграждение – деньги и сладости.

Бывая по службе в Хакате, он встречал своих давних знакомцев – переводчика и чиновников. Те приветствовали его с учтивостью и ни разу не выказали ни превосходства, ни тени злорадства. Напротив, переводчик усердно притворялся, будто не помнит о прошлом. Да и сам Родригес улыбался ему как ни в чем не бывало. Но избавиться от воспоминаний ему не удавалось. Особенно мучительным было ожидание в приемной, откуда за внутренним двориком просматривалась галерея, по которой он брел в тот рассветный час под руку с Феррейрой, – и он смущенно прятал глаза.

С Феррейрой они не встречались: это было запрещено. Он знал, что тот живет в Тэра-мати, поблизости от Сайсёдзи, но ни разу не побывал там. Они виделись лишь в управе, под присмотром старейшин: Феррейру сопровождала такая же «свита». Оба были одеты в казенные кимоно, оба разговаривали на ломаном японском – чтобы не затруднять провожатых. Родригес старался держаться приветливо, но чувства, что он испытывал к бывшему учителю, были сложны и противоречивы.

Каждый ненавидел и презирал другого. Но он ненавидел Феррейру уже не за то, что тот толкнул его на дорогу измены; он ненавидел его потому, что с ужасом видел в нем свое отвратительное отражение – Феррейру в японском платье, Феррейру, говорящего по-японски, Феррейру, отлученного от церкви.

Феррейра заискивал перед чиновниками.

– Ну как, уже прибыли купцы из Голландии? Их еще с прошлого месяца ждут в торговой фактории.

Родригес слушал его осипший голос, смотрел на худую спину в черном кимоно. Солнечные зайчики скользили по ней, как в тот далекий день, в Сайсёдзи. Но ненависть и отвращение мешались в нем с состраданием – к товарищу по несчастью – и с жалостью к самому себе. «Мы близнецы-уроды, – думал он. – Мы ненавидим уродство друг друга, но разлучиться нам не дано…»

Из управы они выходили уже в сумерках. Летучие мыши неслышно чертили лиловое влажное небо. Старейшины, переглянувшись, расходились по сторонам – один направо, другой налево, – каждый со своим подопечным. Шагая, Родригес украдкой бросал взгляд на Феррейру. Тот тоже словно бы невзначай оглядывался через плечо. Теперь они встретятся через месяц. Но, сойдясь, не сумеют понять боль и горечь другого.

Предыдущая главаГлава 11 из 13Следующая глава