К книге
Поль СезаннЧасть IV Новый кризис. Глава 2 Безнадежные препятствия (1883–1886)
59%
Часть IV Новый кризис. Глава 2 Безнадежные препятствия (1883–1886)
16

6 января 1883 года Поль написал письмо Косту, в котором благодарил его за присланный журнал «Ар либр». «Хочу тебе сказать, что очень ценю великодушный порыв, с которым ты берешься защищать дело, небезразличное и мне. Остаюсь признательный тебе твой земляк и, смею сказать, твой собрат по искусству».

Десятого марта Поль благодарил Золя за последний роман его, «Дамское счастье». Этим романом Золя начал серию своих экономических или промышленных изысканий. Тема всемогущества женщин занимает в романе, выражаясь его словами, «поэтическую сторону книги», но в развитии сюжета конфликты между полами значат меньше, чем смертельная борьба в сфере коммерции.

Поль занимался той весной живописью в Эстаке. Он снимал маленький домик с садом рядом с вокзалом, в квартале Шато. Там, у подножия горы, его окружали скалы и сосны, впереди расстилался залив, со множеством маленьких островков, а в отдалении вздымались холмы Марселя. «Панорама Марселя и островов, залитая вечерним светом, очень декоративна», — говорил Поль. Ренуар просил его прислать два пейзажа, написанных в прошлом году и оставшихся у Поля на юге. Они понадобились Ренуару для персональной выставки, которую он собирался открыть вслед за выставкой Моне. В письме Золя Поль описывал снегопад в Эксе: «Сегодня утром поля, покрытые снегом, были очень красивы, но снег тает». Там же сообщается, что сестра Роза родила девочку. «Все это не очень весело. Мне кажется, что в результате моих протестов они не приедут этим летом в Жа де Буффан. Вот радость для моей матери». Нам не вполне ясно, что именно должно обрадовать мадам Сезанн — рождение внучки или отсутствие в загородном доме ее родителей, четы Кониль. В любом случае позиция Поля представляется эгоистической и отнюдь не братской. У Розы было столько же прав на Жа де Буффан, сколько и у него. Другая сестра, Мари, нрав которой с годами сделался резким и властным, всячески подстрекала его. Поль собирался пробыть на юге около полугода.

В письме от 19 мая Поль вновь вернулся к вопросу о своем завещании. Он вместе с матерью наконец отправился к нотариусу в Марсель, который сказал, что документ следует написать собственноручно (сделать олографическое завещание) и указать на мать как на единственную наследницу. Однако Поль не вполне доверял марсельскому юристу и собирался по приезде в Париж отправиться к столичному нотариусу в сопровождении Золя, чтобы справиться у него и, если понадобится, переписать завещание. «При встрече я объясню тебе, почему я это делаю». (Возможно, он не хотел посвящать мать во все детали, хотя их совместный поход к марсельскому нотариусу предполагает, что мадам Сезанн готова была стать соучастницей.) В заключение, как обычно, Поль желает Золя и его семейству здоровья и прибавляет: «Так как бывают очень неприятные болезни. Эти слова я написал, думая о гибели Мане. Сам-то я здоров». Мане незадолго перед тем умер после операции по ампутации ноги.

Двадцать четвертого мая Поль выслал Золя дубликат завещания. «Боюсь, что все это немногого стоит, потому что такие завещания очень легко оспариваются и аннулируются. Надо было бы серьезно обсудить этот вопрос со знатоками гражданского права». Кого боялся Сезанн? Вряд ли своей матери или Мари, которая также все знала об Ортанс и ребенке, вряд ли он боялся Конилей, которые не пошли бы против того, что хочет Мари. Он, скорее всего, боялся, что Луи-Огюст его переживет и разрушит все его планы, хотя отец был уже очень стар, впадал временами в старческое слабоумие и не один раз бывал застигнут в саду за попыткой закопать горстку золотых монет. Полю же было только сорок четыре, хотя выглядел он отнюдь не молодым из-за всех своих треволнений; он был лыс, кожа имела сероватый оттенок, глаза глубоко западали, лицо было изборождено морщинами. Он все более чувствовал себя связанным с Провансом и не испытывал сложностей лишь в общении с земляками.

В Париж Поль собирался вернуться до наступления 1884 года. О столичных новостях и о работе Золя Поль знал лишь из «Фигаро». «Я изредка натыкаюсь на сообщения о знакомых мне людях, например недавно прочел тяжеловесную статью о доблестном Дебутене[170]». (Художник-гравер и довольно слабый драматург, который оставил портреты Мане и Золя.) По поводу нового романа Золя Поль отозвался очень кратко: «Мне роман очень понравился, но ведь я не могу судить как профессиональный литератор». Как мы знаем, Сезанн, когда хотел, мог глубоко и со знанием дела оценить литературное произведение. Значит ли эта фраза, что ему было просто неинтересно разбирать роман, или он был слишком занят и сосредоточен на своей собственной работе и семейных передрягах? Или, можно предположить, мысли о готовящемся «Творчестве» заставляли его заранее вставать в защитную позицию по отношению к романам Золя?

10 июля 1883 года Поль написал письмо Солари, чья дочь вышла замуж за некоего Мурена. Поль выражал поздравления по этому поводу и писал, что к его приветствиям присоединяются его жена и его «ужасный мальчишка» (gossé). Ортанс была в то время вместе с ним в Эстаке, там же был и Поль-младший, которому уже исполнилось одиннадцать лет. 26 ноября в письме Золя Поль сообщал, что он вернулся в Эстак и собирается пробыть в нем до января. «Несколько дней тому назад сюда приехала мама. На прошлой неделе у Розы умер ребенок, который родился, кажется, в сентябре или октябре. Во всяком случае, бедный малыш жил недолго. В остальном все по-старому».

В том году Гюйсманс опубликовал книгу о современном искусстве. Писсарро упрекал его за то, что тот не уделил должного внимания Сезанну. «Почему это Вы ни единым словом не упоминаете о Сезанне, которого мы все считаем одним из самых удивительных и интересных талантов нашего времени и который оказал большое влияние на современное искусство?» Писсарро полагал, что Гюйсманс увлекся «литературными теориями, которые применимы только к школе Жерома, хотя бы и модернизированной». Гюйсманс отвечал: «Уверяю Вас, Сезанн мне очень близок и симпатичен как личность, Золя мне говорил о его усилиях, о тех трудностях и неудачах, которые он испытывает, когда пытается создавать свои произведения. Да, у него есть темперамент, он художник, но вообще, кроме нескольких натюрмортов, остальные его работы рождаются нежизнеспособными. Они интересны, любопытны, но в них сказывается какая-то особенность его зрения; говорят, он сам это понимает… По моему скромному мнению, Сезанны — это неудавшиеся импрессионисты. Согласитесь, что после стольких лет борьбы теперь нужны уже не просто более или менее определившиеся, более или менее ясно выраженные намерения, а полноценные произведения, значительные работы, которые не выглядят монстрами и курьезами какого-нибудь дюпюнтреновского музея живописи» (Дюпюнтрен основал медицинский анатомический музей).

Заметим здесь особое значение, придававшееся Полем и его современниками понятию «темперамент». В художнике «темперамент» означал творческую силу и способность к индивидуальному чувственному восприятию. Следующие фразы из «Манетты» показывают контекст этого понятия: «Он говорил о темпераменте, об оригинальности, об изобразительной силе этого рисовальщика. Делакруа: темперамент весь на нервах, больной и беспокойный человек, натура страстная внутри бесстрастия…»

Это понятие употреблял и Бодлер. В письме от 24 мая 1865 года он писал Мане: «Он никогда не мог заполнить все зияния своего темперамента. Но темперамент у него был, и именно это и важно». Готье в 1849 году называл Гро[171] «более темпераментным, чем то дозволяет вкус и великий дар отбора». В 1856 году, рассуждая о Петере Корнелиусе[172], он утверждал: «Все эти художники не испытывают недостатка в рассудке, или знаниях, или таланте, даже гении, но чего им не хватает — так это темперамента, того качества, которое, на мой взгляд, невозможно заменить и которое должно ощущаться в каждом мельчайшем мазке». Темперамент, таким образом, является некой категорией, которой нет у академистов; это знак творческой энергии, который оставляет на каждом художнике его личную печать, темперамент раскрывает взаимопроникновение жизни и искусства.

Золя в свою очередь пролил дополнительный свет на эти воззрения. Он не согласился с Гюйсмансом на его оценку Курбе и Дега. «Я не согласен с тем, что Курбе следует выбросить на свалку и что Дега крупнейший художник современности. Дега всего лишь страдающий запорами человек с милым талантом. Чем больше я смотрю, — заключал Золя, — и чем более я освобождаюсь от чужих точек зрения, тем более я чувствую любовь к великим и изобильным творцам, созидающим мир». Эта позиция, конечно, не имела ничего общего с поклонниками «модернизированной школы Жерома». В сущности, Золя провозглашал то, что было целью стремлений Сезанна, хотя он лишь частично мог проникнуть в творческие идеи художника.

В декабре 1883 года Моне и Ренуар, возвращаясь из Генуи, заехали в Эстак повидать Поля, но за исключением этого редкого визита и прогулок с Монтичелли свои дни он проводил в одиночестве.

1884 год плохо документирован; имеется всего лишь два письма к Золя. 23 февраля Сезанн написал ему из Экса, поблагодарив за роман «Радость жизни», некоторые главы которого он уже прочел к тому времени в «Жиль Блаз». Накануне Поль встретил Валабрега. «Мы вместе обошли город, вспоминая некоторых друзей, которых когда-то знавали, но как мы по-разному чувствуем! Мое воображение пленено этой местностью, она кажется мне необыкновенной». В конце, как обычно, Поль просит передать привет Алексису, «моему земляку, которого я не видел уже целую вечность».

От Гийме мы знаем, что Сезанн посылал один портрет в Салон, но работа была отвергнута. 27 ноября он благодарит Золя за две новые книги, одной из которых может быть «Наис Микулен», собрание коротких рассказов. Новостей о «благословенном городе, где он увидел свет», Поль не сообщает. Вместо этого он кончает письмо трудной для понимания фразой, отражающей его внутренние борения и новые мысли: «Я знаю только то (но тебя это не должно особенно интересовать), что искусство страшно меняется в своем проявлении и слишком часто принимает жалкую, ничтожную форму, а непонимание гармонии выявляется в разладе колорита или, что еще хуже, в бесцветности». Видимо, следует понимать под «искусством» «мое искусство». Сезанн в корне меняет в это время свой метод живописи и чувствует, что его способности к передаче формы и цвета неадекватны новому способу воплощения. «Но хватит ныть, — пишет он далее в том же письме, — крикнем: „Да здравствует солнце, источник этого чудесного света!“»

Что собою представляет искусство Сезанна этих лет? В 1880 году, в том самом, когда Золя писал о крахе импрессионизма, не выдвинувшего из своей среды великого художника в его понимании этого слова, Поль неустанно работал. Он пробовал применять новый способ покрытия холста, работая маленькими кривыми мазками, напоминавшими запятые. Его ритмы и вся система рисунка стали чище и яснее, например в картине «Поворот дороги» (1881). Работая в Нормандии вместе с Шоке, он вернулся к использованию системы параллельных мазков, достигая с их помощью более полной передачи объема. Работая на юге, Сезанн добился более весомой организации масс и в то же время лучше стал контролировать глубину пространства. Он постоянно экспериментировал, используя преимущественно то один аспект своей системы, то другой, но постоянно продвигался вперед. Затем в 1885 году наступила задержка, связанная с эмоциональным кризисом, к которому мы теперь подошли.

В письме от 14 января 1885 года Гоген нарисовал весьма романтический образ Поля: «Возьмите, например, Сезанна, непонятого художника. У него действительно мистическая восточная натура, и лицо у него древнего восточного типа (как у левантийца). В его формах какая-то тайна и тяжелое спокойствие человека, который лежит, погрузившись в раздумье. Цвет его серьезен, как характер восточных людей. Житель юга, он проводит целые дни на вершинах гор, читая Вергилия и смотря в небо. Его горизонты очень высоки, синие тона насыщенны, а красный цвет у него удивительно живой и звучный…»

У Сезанна было несколько преданных почитателей. Писсарро покупал его полотна и говорил сыновьям: «Если вы хотите научиться писать, смотрите на Сезанна». В ноябре 1884 года Гоген, испытывая безденежье, писал жене: «Я очень дорожу моими двумя Сезаннами, таких его картин мало, он редко доводит до конца свои работы, и эти две когда-нибудь будут стоить очень дорого. Продай лучше рисунок Дега».

Между тем Поль работал в Эстаке, весьма далекий от восточной уравновешенности и невозмутимости, приписанной ему Гогеном. Он благодарил Золя за присылку «Жерминаль»: «Довольно сильные невралгические боли почти не отпускали меня и были причиной того, что я забыл тебя поблагодарить. Но вот голова перестала болеть, и я хожу гулять на холмы и любуюсь прекрасной панорамой». Крайне жаль, что Сезанн не написал, что он думал по поводу «Жерминали», было бы интересно сравнить оценку с его мнением о Валлесе и Мирбо. Однако в те годы он почти совсем оцепенел из-за битвы за новый подход к живописи.

Тем не менее весной он воспрял к жизни благодаря несчастной (и вряд ли имевшей место в реальности) любовной интриге. Похоже, что ему довелось поцеловать некую Фанни, девушку, служившую в Жа де Буффан. Это была здоровая крестьянская девица, не боявшаяся тяжелой работы и легко таскавшая огромные корзины с виноградом. «Посмотрите, как здорово выглядит девушка у нас в Жа, — говорил Сезанн, — она крепкая, словно мужчина». О поступках и чувствах Поля свидетельствует черновик его письма, написанный на обороте одного рисунка. Этот текст, ввиду сверхучтивой изысканности в выражениях, является наиболее странным письмом, когда-либо написанным в подобных обстоятельствах:

«Я видел Вас и Вы разрешили мне Вас обнять. С этого момента я пребываю в волнении. Простите меня, что я пишу Вам, к этому смелому поступку меня побуждает тревога. Я не знаю, как Вы расцените эту вольность, может быть, Вы сочтете ее недопустимой, но я не мог оставаться с такой тяжестью на душе. Зачем, сказал я себе, молчать о своих мучениях? Разве не лучше облегчить страдания, высказав их? И если физическая боль находит облегчение в криках, разве не естественно, мадам, что моральные огорчения найдут облегчение в исповеди перед обожаемым существом?

Я знаю, что посылка этого письма может показаться преждевременной и неразумной, и только доброта…»

Весьма наблюдательная Мари заметила, в какую сторону развиваются события, и незамедлительно уволила Фанни. Осталось неизвестным, отправил ли Поль это письмо, но несомненно то, что он надеялся перевести эту неопределенную и скоротечную интрижку в нечто более долговременное.

А чем между тем занималась Ортанс? Уже около пятнадцати лет она обреталась где-то на задворках жизни Сезанна, занимаясь воспитанием сына и существуя на неправдоподобно малое содержание. Как можно заключить на основании ряда обстоятельств, Поль уже долгое время не поддерживал с ней супружеских отношений. Чем больше Сезанн стремился к женщинам, тем сильнее был у него страх оказаться подавленным. Метания художника между экзальтированной раскрытостью и угнетающей уверенностью в неминуемом поражении, между счастливой погруженностью в работу и реакцией подавляемых естественных потребностей в любом случае делали достижение гармонии с женщинами для него более чем трудным делом. Случившаяся единожды неудача должна была умножить его неуверенность в себе и помешать новым попыткам. Золя, у которого был тонкий нюх на такие вещи, изобразил Клода в «Творчестве» уклоняющимся от супружеских контактов с Кристиной сразу после первого счастливого периода их союза. Художник избегал свою жену, обуреваемый яростными попытками посвятить себя всецело искусству: «Она хорошо знала, почему он ею пренебрегает. И прежде не раз, когда наутро ему предстояла большая работа, если Кристина прижималась к нему в постели, он отказывался от нее под предлогом, что это слишком его утомит; потом уверял, что после ее объятий должен три дня приходить в себя, так как у него затуманена голова и он не способен создать ничего путного. Так мало-помалу и произошел разрыв: то он неделю ждал, пока закончит картину, потом — месяц, чтобы не помешать другой картине, замысел которой в нем зрел, потом — еще отсрочка, новые и новые предлоги… Постепенно их отчуждение стало привычкой, превратилось в полное пренебрежение ею».

И совершенно логически Золя показал самоубийство художника именно как следствие краткого возврата к супружеским отношениям, как деструктивное последствие сексуального опыта после полного пренебрежения женой. Сам писатель также страдал от убеждения в глубокой, хотя и неясной связи между деторождением и художественным творчеством. В примечаниях и набросках к «Творчеству» говорится: «Зарождение произведений искусства — охватываешь натуру, но никогда не овладеваешь ею. Борьба женщины против работы, порождение произведения против порождения настоящего, плотского». Подобный подход с его концепциями соития как занятия, ослаблявшего силы, как иссушения и загрязнения в основном проистекает от остатков юношеского стыда по поводу первых самоудовлетворяющих наслаждений.

Четырнадцатого мая Поль написал Золя из Жа де Буффан. Не совсем ясно, был ли он в то время в отношениях с Фанни или (что более вероятно) он надеялся, что его письма побудят ее ответить. Также остается лишь гадать, что он собирался делать в случае ее ответа. Исходя из того, с каким пылом он к ней обращался в известном нам черновике, можно предположить, что Поль рассчитывал на постоянные отношения. Золя как друга он просил оказать ему услугу — «ничтожную для тебя и очень важную для меня». Поль хотел, чтобы Золя разрешил ему использовать свой адрес для возможной корреспонденции Фанни. «Может быть, я сошел с ума, а может, еще сохраняю какое-то соображение. Trahit sua quemque voluptas! (Всякого влечет своя страсть. — Вергилий. „Буколики“, II, 63–64. — Ред.). Я обращаюсь к тебе и прошу отпущения грехов. Счастливы разумные. Не отказывай мне в этой услуге, мне больше не к кому обратиться». В постскриптуме Поль добавил в своем обычном стиле — помесь самоуничижительного юмора с глубокой серьезностью: «Я беден и не могу оказать тебе никакой услуги, но, так как я умру раньше тебя, я выхлопочу тебе у Всевышнего хорошее местечко».

* * *

В Жа де Буффан должно было существовать множество взаимных обвинений и претензий. Связь Поля с Ортанс, хоть она и порицалась ранее всячески, ныне сделалась единственно возможной основой для сколько-нибудь респектабельного союза. Поль сбежал на север и нашел убежище у Ренуара в Ла Рош-Гийон, в департаменте Сены-и-Уазы, но в своих затруднениях ему не признался. Лишь одному Золя он мог открыть свое сердце. В письме к нему от 15 июня Поль сообщил о своем приезде в Ла Рош-Гийон и попросил пересылать возможные письма в это местечко до востребования. 27 июня он умолял Золя: «Предупреди меня, пожалуйста, когда ты соберешься ехать в Медан. Я неспокоен, и мне хочется переменить место. Счастливы верные сердца» Я кланяюсь тебе и заранее благодарю тебя, и особенно за твою любезность по пересылке писем из Экса. Золя отправился в Медан, но его жена по случаю болезни осталась в Париже. 3 июля Поль отправил ему еще одно письмо, в котором говорилось: «Жизнь здесь из-за непредвиденных обстоятельств становится довольно трудной. Извести, пожалуйста, сможешь ли ты принять меня у себя?» Через три дня Поль написал письмо с извинениями: «Прошу извинить меня. Я болван. Представь себе, я позабыл сходить за твоими письмами до востребования. Это объясняет мое второе настойчивое письмо. Благодарю тебя тысячу раз». Теперь он просит Золя писать прямо на адрес Ренуаров в Ла Рош-Гийон, оговорив в постскриптуме, что это не распространяется на письма из Экса (то есть от Фанни). В случае прихода такого письма к Золя Поль просил его тут же обозначить это крестиком в углу писем от него самого. Похоже, что трудные обстоятельства, о которых писал ранее Поль, означали расхождение с Ренуарами, которые выступали против его любовных увлечений и разрыва с Ортанс.

Одиннадцатого июля Поль написал Золя, что он уезжает в Виллен, где намерен остановиться в гостинице. «Как только я приеду, сейчас же зайду на минутку повидаться с тобой. Я хочу попросить тебя, нельзя ли мне воспользоваться „Нана“, чтобы написать этюды; как кончу работу, я верну лодку под отчий кров». На лодке Поль собирался переправляться на остров, расположенный напротив дома. Оттуда он предполагал написать Шато де Медан. «Если я не работаю, я очень скучаю». В постскриптуме Поль добавлял: «Не усмотри ничего предосудительного в моем решении. Мне только надо переменить место. Кроме того, когда ты будешь свободен, мне нужно будет сделать один шаг — и я у тебя». Через два дня из Вернона он заявлял: «В эту праздничную неделю в Виллене устроиться невозможно. Ни в „Софоре“, ни в „Берсо“, ни в „Отель дю Нор“. Я пишу тебе из Вернона, „Отель де Пари“. Если тебе пришлют холсты для живописи, получи их и сохрани до моего приезда. Заранее благодарю тебя. Прости меня за то, что я приезжаю к тебе в таких вот обстоятельствах, но ждать еще несколько дней было бы для меня слишком долго».

Девятнадцатого июля, все еще из Вернона, Поль написал следующее типичное для него по нерешительности письмо. «Как ты просишь, я поеду в Медан в среду и постараюсь выехать с утра. Я хотел еще поработать, но был в сомнении, раз я должен был ехать на юг, то лучше поехать скорее. С другой стороны, может быть, правильнее еще немного подождать. Я растерялся, может, еще сумею выпутаться». Наконец Поль получил приглашение на 22-е. После примерно трех лет разлуки Золя и Сезанн вновь встретились на несколько дней. В письме от 25 июля Косту говорится, что Алексис также находился в то время с ними. Золя в то время начал толстеть, он весил около 95 килограммов, а в талии имел 44 дюйма, то есть около 110 сантиметров. Он страдал от диабета и был вынужден ходить с женой на лечение к Монт-Дору. С каждым новым романом он все увеличивал свои владения. Садик превратился в целый парк, была посажена липовая аллея, были оборудованы теплицы, голубятня и т. д. Но нет никаких оснований предполагать, что эта встреча между ним и Полем была менее сердечна, чем все предыдущие. Именно к Золя Поль обращался во всех своих затруднениях, так он сделал и на этот раз.

Двадцатого августа Поль был снова в Эксе, он каждый день ходил в Гардан, в деревню в восьми милях от города, где старые дома громоздились по узкой улице на вершину холма, увенчанную приземистой колокольней. «Я получил твой адрес, — писал Поль Золя, — в прошлую субботу и должен был бы тут же тебе ответить, но меня отвлекли неприятности, которые сперва показались мне очень большими». Этими неприятностями больше не был его отец, но сестра Мари и мать, вошедшие в союз с Ортанс. Через пять дней Поль снова писал Золя. Письмо это полно таинственных намеков и отчаяния. «Это начало комедии. Я написал в Ла Рош-Гийон в тот же день, что послал тебе благодарность за то, что ты помнишь обо мне. С тех пор я не имею сведений. Я в полном одиночестве. Мне остается городской бордель и больше ничего. Я откупаюсь деньгами, это грубо сказано, но мне необходим покой, а этим я его получу. Поэтому я прошу тебя не отвечать, мое письмо должно было прийти вовремя. Я благодарю тебя и прошу меня извинить». Далее Поль добавил: «Если б только мое семейство было бы побезразличнее, все пошло бы очень хорошо».

Определенным образом Поль к этому времени оставил все надежды на дальнейшее общение с женщинами. Трудно сказать, насколько серьезно следует отнестись к словам Сезанна относительно борделя. Обладая столь пугливым характером и к тому же особой фобией к прикосновениям, вряд ли он был способен на частое посещение этого заведения. Но вполне возможно предположить, что в своем смятенном состоянии он, настоятельно нуждаясь в разрядке, мог заставить себя заплатить за нее такую цену. В этом заключался откровенный смысл его слов, и вполне могло случиться так, что в Эксе или, более вероятно, в Марселе, он мог обрести смелость обратиться к профессиональным жрицам любви. Действительно, для такого, как он, в его возрасте, когда надежд на счастливый любовный союз больше не оставалось, общение с проститутками было наиболее естественным выходом. Показательно, что именно в это время позы его купальщиков теряют прежнее напряжение и дисгармонию и достигают некой «умиротворенности» в теле.

Что касается Фанни, то хотя, насколько известно, она и не делала никаких попыток к контактам с Полем, она бережно хранила подаренный ей холст с изображением уголка сада Жа де Буффан. Только много лет спустя, лежа в больнице, она продала эту картину — очень дешево — работнику из Службы общественного призрения, который, кажется, понимал истинную ее ценность.

Соответственно на 1885 год падает особенно много эротических тем в том духе, что, казалось, уже умерли после «Битвы любви». Примерно этим временем можно датировать эскизы сцен карнавала, в которых Арлекин слева пылко обнимает женщину, мужчина в шляпе с двумя рогами сидит, опершись на стол, справа видна другая обнимающаяся пара. Рисунок с двумя самозабвенно танцующими фигурами предположительно относится к этому же времени. Но период возбуждения был слишком краток для Поля, чтобы эти наброски успели воплотиться в законченные картины.

Следует отметить также представительный рисунок с фавном, атакующим женщину.

Наиболее важным, однако, в его приготовлениях к попыткам раскрыть заново место любви в жизни было возвращение к теме «Суд Париса». Написанная им на этот сюжет картина была необычной по композиции. Три богини были скомпонованы несогласованно друг с другом — одна из них тщетно пыталась уйти прочь, другая низко склонилась, отвернувшись от Париса, хотя и протянув к нему руку в жесте, напоминающем жест богини из второго «Искушения святого Антония»; третья, Афродита, расположилась позади других, принимая полную пригоршню яблок от Париса. За Парисом изображена четвертая женщина (очевидно, Елена — награда от Афродиты), которая приподнимает покрывало жестом, напоминающим диагональное расположение рук купальщиков. В данном случае это должно означать приглашение к эротическому союзу.

К этому времени также следует отнести композицию «Леда и лебедь», в которой красивого оттенка небесно-голубой фон, голубые подушки с желтыми кисточками. Сам лебедь также имеет голубовато-белый оттенок (подобно постели и одежде), клюв у него темно-желтый. Тело Леды трактовано в желтовато-розовых тонах, на которые положены голубовато-зеленые тени. Моделировка фигуры сделана исключительно одним колоритом. В связи с лебедем уместно вспомнить о значении птицы в «Пунше» и в версиях второго «Искушения». С «Ледой и лебедем» связана картина «Обнаженная», в которой модели придана та же поза. Здесь у женщины шея голубовато-серая, кожа — голубовато-розовая, а стол, одежда и груши написаны желто-зелеными, зеленовато-белыми и желто-красными тонами. Высказывались предположения, что, изображая женщину, Сезанн имел в виду Нана, может быть, это действительно так, но доказательств данной гипотезе нет. В этой картине любопытно то, что место лебедя (в предыдущей композиции) здесь занимает круглый стол и две груши. Этот своеобразный натюрморт специфическим образом развернут в пространстве картины, что придает ему ту же функцию, что и лебедю в более ранней вещи. Столу с грушами придан динамичный ритм, как бы оживляющий его. Огромная груша с черенком напоминает нечто фаллически-клювообразное. Такого рода превращение лебедя в формы натюрморта проясняет, какие сильные чувственные образы лежат в основе «конусов и сфер» объектов Сезанна, особенно его фруктов. Можно еще добавить, что сам характер расположения этих двух груш делает их отчасти похожими на гениталии.

Золя собирался отправиться на юг и приехать в Экс в начале сентября. Вместе с женой он успел добраться до Монт-Дора, но потом отказался от дальнейшего продвижения, так как до него дошли слухи о холере в Марселе. Сам Золя полагал, что в Эксе будет достаточно безопасно, но его жена, будучи от природы болезненной, испугалась инфекции.

Примерно в это время Максим Кониль купил прекрасное имение Монбриан к юго-западу от Экса. Дом был расположен на живописном высоком холме и глядел фасадом на длинную долину реки Арк с горой Сент-Виктуар в отдалении. Поль часто писал там пейзажи, располагаясь непосредственно около имения или по соседству, например в Бельвиле, с его скотным двором и голубятнями. Излюбленным его местом было маленькое дерево, из-под которого открывался вид на долину и гору. Ему нравилось это узкое место, в которое он мог войти и окружить себя со всех сторон широкими планами и могучими массами; нравились также и четкие разграничительные линии в пейзаже (железная дорога на первом плане, далее виадук).

За всеми своими потрясениями этого года Поль вряд ли заметил, что бывший некогда его героем Валлес скончался от диабета. На похоронах огромная толпа сопровождала погребальные дроги, скандируя «Да здравствует Коммуна!». Банды Деруледа атаковали процессию, шедшую под красными флагами, получилась свалка, и, таким образом, Валлес закончил свой жизненный путь вызывающим и беспорядочным образом, то есть примерно так, как он и мечтал.

Утром 23 февраля Золя написал последние страницы «Творчества». Это было описание похорон Клода: похорон его собственной молодости, и вместе с тем это были похороны его долгой дружбы с Полем. 4 апреля Поль, находясь в Гардане, поблагодарил Золя за присылку романа. Короткая эта записка была последним письмом Сезанна к Золя. «Я благодарю автора Ругон-Маккаров за память, — писал Поль, — прошу позволить пожать ему руку, вспоминая старые времена. Под впечатлением прошлых лет искренне твой». Возвышенный, безличный и элегический тон придает посланию прощальный характер. Не говорится, прочел ли он книгу, но он определенно понял ее смысл. Роман печатался выпусками в «Жиль Блаз», к тому же в феврале Поль был вместе с Писсарро на литературном вечере, где некоторые молодые поэты отзывались о новом романе как об «абсолютно плохом». Особое отношение Золя к известным художникам обеспечило с их стороны огромный интерес к его первым же выпускам. Гийме писал Золя 1 февраля: «Я выведен под именем Бенненкура, который обрисован столь прелестно, так живо, так правдиво, что я заново пережил частицу моей — и твоей — юности; и тихое течение Жанфосса, и острова, и все былое вновь возникло в моей памяти — я был весьма тронут. Так приятно снова стать чуточку моложе». Поль знал, что Золя в этом романе, насколько мог полно и глубоко, оценивал его и как человека, и как художника, знал и то, что он был представлен неспособным достичь исполнения своих мечтаний — невротиком, безнадежно неуверенным в себе, с расшатанными чувствами, чьим логическим концом было лишь самоубийство. Можно было соглашаться с тем, что Золя вовсе не предполагал, что собственный конец Сезанна будет примерно таким же, но это нимало не уменьшало шок. Методом Золя было взять из жизни характер или несколько характеров с глубокими противоречиями и довести в своем описании эти противоречия до предела. Так, он показал в «Завоевании Плассана» отца и мать Сезанна полностью разрушенными антагонистическими чертами, которые лишь в скрытой форме присутствовали в их действительной жизни. А в «Творчестве» была дана тщательная и детализированная картина всех неявных и смутных фрустраций и страхов Поля.

Золя намеревался хорошо документировать свою работу и изобразить целое поколение художников. Хотя Поль и был в центре его мыслей в процессе работы над книгой, он не собирался давать прямую картину борьбы и поражений Сезанна. В свойственной ему систематической и, можно сказать, поточной манере Золя кропотливо собирал фактический материал. Гийме рассказывал ему, как работало жюри Салона, Журжен снабжал его информацией об архитектуре, а Бельяр рассказывал о музыке. Золя собирал детали о торговцах картинами и коллекционерах, изучал Салон и его ответвления, входил во все обстоятельства парижской жизни, которые он считал важными для полноты картины. Для описания самоубийства Лантье Золя воспользовался действительно происшедшим случаем с одним молодым отвергнутым художником, который покончил с собой в 1866 году. Золя побывал у него в мастерской и описал это посещение в статье в «Эвенман» в виде предисловия к дальнейшей атаке на жюри. Вместе с тем, чтобы несколько изменить портрет Поля, он смешал его черты с чертами Моне, Мане и других художников. Подавая своего Клода постромантиком, Золя не обращал внимания на описания техники и не приводил анализа метода его живописи в строго импрессионистских терминах. Но при всех своих предосторожностях и хороших намерениях он не избежал притяжения личности художника, которого он знал очень хорошо, чьи надежды он столь страстно разделял и чья неуверенность в себе, взрывы отчаяния и неврозы помешали ему до конца понять своего друга.

«В образе Клода Лантье я хотел показать борьбу художника с природой, творческий порыв и искания художника в произведении искусства, усилия крови и слез, чтобы создать плоть, наполнить ее жизнью. Постоянная схватка и постоянное поражение. Я расскажу о своих собственных трудах и днях, о своих повседневных заботах. Но я расширил тему и драматизировал ее, выведя образ Клода, который никогда не бывает удовлетворен, который страдает от своей невозможности создать порождение его собственной души и который в конце концов убивает себя перед своей незавершенной картиной. Он не является важным художником, но это творец с чрезвычайно большими запросами, который жаждет вместить всю природу в одно-единственное полотно и который умирает за этой попыткой. Я опишу, как он создает несколько превосходных вещей — незаконченных, неизвестных и, возможно, забавных и осмеянных. Затем я дам ему мечту о великолепных страницах современного декора, о фресках, призванных увенчать целую эпоху, и все это должно будет сокрушить его».

Итак, хотя Золя вывел самого себя под именем Сандоза, он воплотил часть собственной натуры и в Клоде, хотя основой этого образа был, конечно, Поль. Но Золя смог сделать это лишь вследствие того, что многие творческие элементы характера у него были общими с Полем, это мы уже отмечали ранее. О своем герое Золя говорил: «Я помещу его в историю искусства после Энгра, Делакруа и Курбе». Его Клод восстал против «слишком темного и слишком переваренного (cuisiné) искусства». Он «должен получить больше от природы, больше от открытого воздуха и света. Разложение света. Очень чистая живопись. Но все это на величественных и огромных холстах, с большими постановками. В основе своей он романтик, созидатель. Отсюда и борьба. Он жаждет объять сразу всю природу, которая ускользает от него».

Во всем этом есть глубокое проникновение в проблему Поля, которая создана конфликтом между художником-пленэристом и импрессионистом, с одной стороны, и романтиком и творцом, с другой. Стремление охватить новые области чувства посредством цвета и вместе с тем попытки передать многообразие жизни большими, многозначительно составленными композициями. В своих набросках Золя словно забывает, что описывает Клода Лантье, и просто анализирует Поля. «Не забыть отчаяние Поля; он всегда думал, что открывает живопись. Явное разочарование, всегда готовый все бросить, затем быстро делается произведение, попросту набросок, и это спасает его от крайностей безнадежности. Вопрос в том, чтобы узнать, что именно создает невозможность его самоудовлетворения: прежде всего он сам, его физиономия, его происхождение, его видение; но я предпочту, чтобы при этом играло роль наше современное искусство, наше горячее стремление делать все сразу, наша страстность в разрушении традиций, — одним словом, наш недостаток умения лавировать. Что удовлетворяет Г. (Гийме. — Дж. Л.), не должно удовлетворять его, он идет дальше и все портит. Это незавершенный гений, без полного воплощения; ему не хватает весьма малого, это зависит от его физической природы, добавить, что он создал ряд совершенно великолепных вещей. Это Мане, драматизированный Сезанн, ближе к Сезанну».

Фраза о том, что «может удовлетворить Г.», напоминает нам о советах Золя в письмах 1860 года к Полю.

Соображения критиков, насколько Клод Лантье действительно художник-импрессионист, лежат в стороне от проблемы. Клод — это Поль в самой сущности, и искусство, которое он стремится найти, это искусство, которое искал Поль. Почему Поль на самом деле избежал того возмездия, которое постигло Клода, объясняется рядом факторов, оставшихся за пределами романа. Писсарро сумел отвратить Поля от того конфликта, что был описан в романе и намечен в заметках к роману Золя. Писсарро обеспечил Сезанну убежище, в котором тот мог естественным образом обратиться к природе и ослабить напряжение романтически созидательной стороны своей творческой личности. Благодаря Писсарро Поль нашел отдохновение в глубоком и любовном изучении натуры и уже потом сумел на базе этого обновить и модифицировать свои романтико-теургические наклонности. Он просто не мог продолжать битву за великое посредством несовершенных форм, которые были в его распоряжении в ранние годы, — те самые формы, которые описывает Золя в «Творчестве». Сезанн избежал самоубийства или попросту краха благодаря тому, что уменьшил свои притязания и переосмыслил их в соответствии с уроками, полученными от Писсарро. Такие художники, как Писсарро, Моне, Ренуар, которые поддерживали весьма тесные контакты с Полем, могли постоянно видеть и оценивать те его качества, которые полностью проявились в поздние годы. Что же касается Золя, то он не был последовательным свидетелем творческой эволюции Поля да и вообще не обладал профессиональным взглядом живописца. Поэтому он и не мог заметить решительный поворот, сделанный Полем от манеры своих первых лет. Золя вполне чистосердечно видел лишь те черты в Поле, которые казались ему признаками грандиозного поражения, — символ того тупика, в который, как чувствовал Золя, сползало искусство. В этот тупик вели, с одной стороны, блестящее использование разных аспектов чувственно воспринимаемой художественной формы, а с другой — разразившаяся неспособность художника к великой интегрирующей силе, к мощи художника, «созидающего мир».

Полю очень понравились первые страницы романа, в которых перед ним ожили волшебные годы юности. И тем страшнее показались ему последние события повествования, когда самые слабые стороны его характера подверглись безжалостному анализу и были выставлены напоказ. Человек, столь сильно страдавший от неуверенности в себе и мыслей о собственном бессилии, не мог не быть уязвленным в самое сердце таким сильнейшим и безжалостным портретом, в котором он представал как безнадежно обреченный на поражение.

Импрессионисты были в большинстве опечалены и испуганы книгой Золя. «Какую прекрасную книгу он мог бы написать, — заметил Ренуар, — не просто исторический очерк очень самобытного явления в искусстве, но также и „человеческий“ документ… если бы в „Творчестве“ он бы побеспокоился связать все то, что он видел и слышал на наших сборищах в мастерских, с жизнью своих персонажей. Но, в сущности, Золя ни черта не позаботился о том, чтобы описать своих друзей так, как они действительно выглядят в жизни, впрочем, это лишь к их пользе». Это была вполне естественная реакция, но она совершенно не входила в цели Золя. Танги был ошеломлен: «Это неверно! Я бы никогда не подумал так о нем. И это Золя, который был такой приятный человек и друг всех этих художников! Он не понял их. Это величайшая неудача». Писсарро писал своему сыну Люсьену в марте, что он обедал с друзьями-импрессионистами и долго разговаривал с Гюйсмансом, «который весьма консервативен относительно искусства и всегда готов поддеть нас. Мы беседовали о „Творчестве“». Гюйсманс как будто не соглашался с Золя, который был очень встревожен. Однако, когда Писсарро заявил, что перестал читать книгу, он остался невозмутим, Клоду Моне, который боялся, что книга принесет большой вред их направлению, он сказал, что это еще только половина книги, и не согласился с художником. «Это романтическая книга. Я не знаю, что там будет в конце, это неважно. Клод недостаточно выписан, Сандоз обрисован получше, и он вполне понимает своего друга». Моне продолжал придерживаться своей точки зрения. Он писал Золя: «Я вел борьбу в течение долгого времени, и вот теперь, когда наконец мы стали завоевывать какое-то положение, я боюсь, что эта книга поможет нашим врагам опорочить нас». Ни Моне, ни Писсарро, пожалуй, не чувствовали, что в образе Клода следует видеть Сезанна. Моне писал: «Вы были намеренно осторожны, чтобы не списывать героя ни с кого из нас, но тем не менее я опасаюсь, что наши недруги среди публики и прессы опознают во всех неудачниках Мане и всех нас, хотя я не могу поверить в то, что это было Вашим откровенным намерением». Можно понять, что Моне не сумел идентифицировать персонажей, прототипами которых были Солари, Кост, Байль, Гийме, Алексис, но то, что он не распознал в Клоде Сезанна, это очень странно. Спустя много лет Золя ответил одному юному студенту, который спросил его о прототипах романа: «Это все неудачники, о которых вы вряд ли знаете». Не тогда, а много позже и лишь благодаря определенной утечке информации было сделано предположение, что Золя изобразил «в одном из главных персонажей моральные черты и творческие взгляды Сезанна». Тем временем множились свидетельства художников, которые были естественным образом раздосадованы тем, что представлялось им как поражение Золя в попытке судить импрессионистов. Дега холодно заметил Моризо, что Золя написал книгу с единственной целью показать превосходство писателя над художником. Мур рассказывает:

«Однажды вечером после большого обеда, данного в честь публикации „Творчества“, когда большая часть гостей уже ушла и компания состояла из друзей дома, возникла дискуссия о том, был или не был Клод Лантье талантливым человеком. Мадам Шарпантье путем весьма провокационного утверждения, что в нем не было ни частицы того, что сделало Мане выдающимся живописцем среди живописцев, заставило Эмиля Золя поднять оружие и защищать своего героя. Увидя, что большинство присутствующих думают заодно с Шарпантье, он бросил камень в гущу противников и заявил, что он наделил Клода Лантье куда как большими дарованиями, чем природа отпустила Эдуарду Мане. Это утверждение было встречено негодованием со стороны присутствующих, которые практически полностью были друзьями Мане и почитателями его таланта и не желали выслушивать ни единого слова против их дорогого почившего друга. Следует заметить, что Эмиль Золя не собирался приуменьшать заслуги Мане, но он хотел лишь защитить идею книги, а именно — что никакой художник, работающий в современном направлении, не сумел достичь того результата, который превзошел бы уровень некоторых из современных писателей — писателей, вдохновлявшихся теми же теориями, исповедовавших ту же эстетику. И, отвечая кому-то, превозносившему Дега, Золя ответил: „Я не могу считать человека, который посвятил всю свою жизнь рисованию балетных девиц, равным по силе и величию Флоберу, Доде и Гонкурам“».

Если сформулировать более точно, что Золя имел в виду, то это можно выразить так: «Почему Сезанну не удалось выразить в искусстве тот широкий горизонт современной жизни, который я охватил в своих романах? Почему он не может выразить в современных формах романтически созидательные побуждения, подобно тому, как я это делаю?» И такова была мера практически полного отсутствия имени Сезанна в сознании критиков, писателей и художников, что они в основном сосредоточились на связи Клода и «Завтрака на траве» Мане и полагали, что именно личность Мане сыграла решающую роль в зарождении образа Клода и концепции романа. Гийме, сам хотя бы отчасти послуживший прототипом одного из наименее привлекательных персонажей романа (Фажероля), не сумел признать связь с Сезанном, даже когда он упоминал его имя в своем письме протеста:

«Весьма захватывающая книга, но очень обескураживающая, вся, как есть. Каждый в ней какой-то бестолковый, плохо работает, плохо думает. Все наделенные талантом оказываются неудачниками и кончают свой путь, создавая дурные произведения. Вы сам в конце книги становитесь полностью фрустрированным, это не что иное, как пессимизм, используя модное слово. Но, к счастью, действительность не так уж печальна. Когда я начинал заниматься живописью, я имел честь и удовольствие знать целую плеяду современных гениев — Домье, Милле, Курбе, Добиньи и Коро, наиболее человечного и чистого среди всех. Все они умерли, успев сделать лучшие свои работы, и всю свою жизнь они продвигались вперед. А Вы сам, чьим другом я горжусь считать себя, разве Вы не продвигаетесь постоянно вперед, разве „Жерминаль“ не является одной из лучших Ваших работ? А в самой последней Вашей книге я обнаружил лишь печаль и бессилие…

А что касается друзей, которые ходили к Вам на четверги, — не думаете ли Вы, что они кончат столь же плохо? — я хочу сказать, столь же смело? Нет. Наш добрый Поль прибавляет себе весу под ласковым солнцем юга, наш Солари царапает своих богов — никто и не думает повеситься, слава богу. Давайте надеяться, что маленькая шайка, как называет ее мадам Золя, не будет стремиться узнавать себя в этих неинтересных героях, ибо к тому же описаны они зло».

Поль, однако, не был обманут. Для него появление романа означало прекращение всех отношений с Золя. Дочь последнего рассказывала, что когда мадам Золя спросили много лет спустя, почему разорванная дружба никогда не была восстановлена, она ответила: «Вы не знаете Сезанна, ничто не способно заставить его изменить то, что он думает». Можно заключить, что Золя делал попытки примирения, но Поль отвергал их. К несчастью, разные авторы, которые записывали высказывания Сезанна в его поздние годы, были не надежны. Так, Воллар приписывал Полю следующие слова: «Между нами никогда не было произнесено никаких дурных слов. Я сам перестал ходить к Золя. Мне стало там неловко бывать, из-за роскошных ковров на полу, слуг; я терялся, видя Эмиля, восседавшего, как на троне, в резном кресле. Все это напоминало мне нанесение визита министру. Он стал (простите, мсье Воллар, я говорю это не в порочащем смысле) грязным буржуа». Все это, конечно, не так, хотя эти слова могут иметь отношение к саркастическим высказываниям Поля об обстановке в Медане. Воллар добавлял, что Поль еще говорил: «Однажды слуга объявил мне, что его хозяина ни для кого нет дома. Я не думаю, что эти инструкции особенно касались меня, но после этого случая я стал бывать там реже». И в этом случае слова могут быть вполне истинными, но этот эпизод мог приобрести значение лишь после событий 1886 года. Недостоверный Гаске описывал отношения Сезанна и Золя в свойственной ему манере: «Улыбка, которой обменялись Золя со слугой, стоя наверху лестницы в тот день, когда Сезанн поздно пришел к нему, нагруженный багажом, в косо сидящей шляпе, заставила Сезанна никогда больше не приезжать в Медан». Но его довольно сдержанное описание эффекта, произведенного «Творчеством» на Поля в старости, может быть более достоверно. Видимо, в те годы Поль высказывался о Золя более объективно: «Первые главы книги всегда глубоко трогали Сезанна, он утверждал, что в них только чуть-чуть изменено прошлое, они трогали его, потому что в них оживали для него самые счастливые часы его молодости. Затем повествование отклоняется от прежнего пути, и Клодом Лантье начинает овладевать безумие. Сезанн понимал, что это необходимо по плану книги, что теперь Золя уже не думает о нем, Сезанне, и что, вообще, Золя писал не мемуары, а роман, являющийся частью обдуманного обширного замысла. Образ Филиппа Солари, выведенного в романе под именем скульптора Магудо, тоже очень изменен соответственно требованиям повествования, однако Солари, так же как Сезанн, не думал на это обижаться.

Солари не изменил своему культу Золя. И сам Золя, когда я встретил его в Париже через 15 лет после того, как им было написано „Творчество“, говорил мне о двух своих друзьях с самым теплым чувством. Это было около 1900 года. Он по-прежнему любил Сезанна, несмотря на то, что тот дулся на него, и испытывал к нему истинно братское чувство дружбы. „И даже, — это точные слова Золя, — я начинаю лучше понимать его живопись, она мне всегда нравилась, но я ее долго не понимал, она казалась мне преувеличенной, а на самом деле она необыкновенно правдивая и искренняя“».

Эти слова покажутся еще более правдивыми, если вспомнить, что Гаске принадлежал к лагерю, враждебному Золя, и, конечно, сделал бы все от него зависящее, чтобы показать, что Поль был настроен против своих радикальных и антиклерикальных друзей. Однако имеется и противоположное свидетельство Воллара, согласно которому при одном лишь упоминании «Творчества» Поль разнес в клочки стоявший перед ним холст.

Рассказ Эмиля Бернара, основанный на беседе в 1904 году, представляет собой в лучшем случае глуповато искаженные слова Поля, сказанные им тогда, когда он был в не лучшей форме:

«Мы заговорили о Золя, имя которого в связи с делом Дрейфуса было у всех на устах. „Это был довольно ограниченный человек, — сказал Сезанн, — и очень плохой друг. Никогда ничего не видел, кроме себя самого; роман „Творчество“, где он задумал описать меня, сплошной вымысел, просто гнусное вранье, написанное ради пущей славы автора. Когда я поехал в Париж, чтобы рисовать картинки религиозного содержания, — с моей тогдашней наивностью я и не замышлял большего: я ведь воспитан в религиозном духе — я разыскал Золя. Когда-то он был моим однокашником, мы вместе с ним играли на берегу Арка. Он писал стихи. Я тоже сочинял стихи — и французские, и латинские. В латыни я был сильнее Золя и даже написал на этом языке целую поэму. Да, в те времена лицеистов учили на совесть“. Тут беседа затронула недостатки современного образования, потом, процитировав из Горация, Вергилия и Лукреция, Сезанн вернулся к своему рассказу: „Так вот, когда я приехал в Париж, Золя, посвятивший мне и Байлю, нашему общему умершему приятелю, „Исповедь Клода“, представил меня Мане. Мне очень понравился этот художник и его приветливый прием, но из-за моей обычной стеснительности я не решался часто посещать его. Сам же Золя, по мере того как росла его известность, становился все заносчивее и принимал меня словно из снисхождения; мне скоро опротивело бывать у него, и долгие годы я с ним не встречался. В один прекрасный день он прислал мне „Творчество“. Это было для меня ударом, я понял, каковы его представления о нас. Это очень скверная и насквозь лживая книга“».

Следует заметить, что Байль (чье имя Бернар приводит в неверной записи) был в то время жив; он умер в 1918 году.

Несомненно, что реакции Поля менялись на протяжении лет и в зависимости от настроения. В моменты депрессии разгорались старые обиды, а в другие периоды он не питал злобы к старому товарищу. Те же колебания можно видеть и в высказываниях Золя. Его дочь рассказывала о той радости, которую выразил ее отец, увидев работы Сезанна в доме у Алексиса. Франк Харрис (вообще-то, не очень надежный автор) писал, что около 1900 года Золя называл Сезанна одним из самых великих художников из всех, когда-либо живших. Однако же Г. Коке в интервью 1896 года приводит высказывание в довольно резком тоне:

«Ах да, Сезанн. Как жаль, что я не смог подтолкнуть его. В моем Клоде Лантье я нарисовал его чересчур мягко, что было б, если бы я захотел рассказать все… Ах, мой дорогой Сезанн и не думает в должной мере об общественном мнении. Он отвергает наиболее элементарные вещи: гигиену, одежду, язык. Даже помимо всего этого, одежды там, языка, все бы ничего, если бы только мой дорогой Сезанн был гением. Вы можете представить, чего стоило мне заставить себя оставить его… Да, начинать вместе, быть единоверцами, гореть одним энтузиазмом — и остаться одному, добиться славы одному — все это великая тяжесть, которая пригибает книзу. И все-таки мне кажется, что, несмотря ни на что, в „Творчестве“ я подметил в наиболее важных тонкостях все старания моего дорогого Сезанна. Но что тут можно сделать! Это был последовательный провал, хорошие старты и внезапные остановки, мозг, который больше не хотел думать, рука, которая бессильно падала… Никакой возможности реализовать замыслы».

Эти выражения вряд ли могли принадлежать самому Золя. Скорее всего, сам Коке написал их, услышав общее суждение о «Творчестве» как истории художника, который не мог достичь своих высоких целей. После 1886 года Золя, в общем, оставил мир искусства и перестал интересоваться тем, что там происходит.

Здесь нам следует остановиться, чтобы рассмотреть некоторые черты, в значительной степени общие для Сезанна и Золя. Эти черты позволили Золя с симпатией проникнуть в мир страданий и борьбы Сезанна. Оба они страстно смотрели в прошлое, в мир их совместных юных дней, и оба черпали сильную моральную и эстетическую поддержку в этих воспоминаниях. Известно, насколько Золя любил описывать вновь и вновь годы, проведенные в Эксе совместно с Полем и Байлем. Знаем мы, с другой стороны, и что воспоминания об этом периоде лежат в основе постоянного обращения Сезанна к теме купальщиков. «Сегодня память является единственной радостью, в которой находит отдохновение мое сердце», — писал Золя в «Сказках Нинон». Оба друга обладали и глубоким, почти патологическим страхом перед женщинами, и сексуальным опытом. Доктор Е. Тулуз прокомментировал застенчивость Золя с этой точки зрения. Золя в письме к русскому корреспонденту, который собирался переводить книгу доктора, писал: «Это правда, и я принимаю ее». В «Исповеди» рисуется уже глубокий разлад, порожденный мучительным воздержанием, усугубленный тягой к матери. «Моя душа столь требовательна, что ей надобно полное обладание тем существом, которого любишь, так было и в детстве, и во сне, и вообще во всей жизни». Чрезвычайная сосредоточенность на полудетских переживаниях, связанных с образом матери, сказалась впоследствии в том, что безраздельный и доверчивый союз с любой женщиной оказался практически невозможен. Сандоз — Золя в «Творчестве» утверждает, что женщина является разрушительным началом для художника. В другом произведении Золя писал: «Целомудренного художника сразу можно распознать по сильной мужественности всего, чего он касается. В момент творчества он преисполнен желанием, и это желание, стремительно выплескиваясь из-под его пера, рождает великие произведения» («Вольтер», 1879, 5 авг.). В «Странице любви» (1878) он начал серию, в которой вышел наружу скрытый страх секса, понимаемого как разрушительная сила. Это было продолжено романом «Нана», а также «Накипь». В «Нана» показано разложение высших слоев общества из-за проституток, в «Накипи» средний класс разрушает себя беспорядочными связями. Эти же темы проходят и в «Дамском счастье», и в романе «Человек-зверь». И для Сезанна, и для Золя одержимость работой отчасти проистекала от страха перед отношениями полов, это было попыткой доказать «мужественность» путем создания значительных произведений искусства. Любовь и искусство воспринимались не как взаимодополняющие сферы, стимулирующие друг друга, но как непримиримые соперники, подстерегающие друг друга, чтобы отнять силу. Эти представления были общими для Поля и для Золя, который, обладая большей адаптационной способностью, контролировал себя лучше, чем Сезанн.

Такого рода растравляющие душу представления в свою очередь порождали фантазии из сексуальной сферы, которые персонифицировали в женщине спровоцированные ею страхи удушения и обессиливания. Картинам Поля со сценами насилия и убийства можно уподобить сцены ревности у Золя или сцены чудовищного блудного греха: Нана толкает Хюгона к самоубийству, а Мюффа к религии; в «Жерминали» изображается агония Хеннебо; «Человек-зверь» открывается со сцены насилия; в романе «Труд» Дельво заживо сжигает себя вместе с женой.

С этими воззрениями связан постоянный страх смерти и болезни. Поль терзался этим страхом с ранних лет, особенно после смерти отца он жил со слепым убеждением в предстоящем конце. Нервические припадки матери Золя, которым она была подвержена с юности (и которые ослабели с годами), оказали большое впечатление на писателя. Его мать страдала болезнью печени и умерла от сердечного приступа — болезни Аделаиды Фуке в «Карьере Ругонов» были, видимо, списаны с нее. Золя сам с юных дней воображал себя весьма болезненным, об этом содержится ряд заметок в «Дневнике» Гонкуров. Тем не менее, хотя он и находил у себя симптомы практически всех болезней, проведенное после его неожиданной смерти вскрытие показало, что все органы у него работали нормально. Страх смерти терзал Золя постоянно. Он не отваживался лечь спать без ночника, иногда он вскакивал с постели в безотчетном страхе. Свои фобии он описал в рассказе «Смерть Оливье Бекайля» (1879). Подобно Полю, Золя переживал периоды острой депрессии.

Важно подчеркнуть чрезвычайную близость темпераментов художника и писателя, но в то же время необходимо указать и на некоторые различия. Золя имел более сильную волю, чем Поль. Он умел справляться со своими страхами и фантазиями, мог управлять ситуацией. Искусство Золя было весьма экспансивным, тогда как искусство Сезанна было обращено внутрь, было более концентрированным, того типа, который доступен лишь одиноким и погруженным в себя людям. Таким образом, несмотря на много общих черт, способы выражения этих двух людей были различны. Оба они использовали своих женщин как щиты, прикрывающие их от мира возбуждающего сексуального опыта, которого они и жаждали, и боялись одновременно. Но Золя умел прийти к своего рода рациональному союзу, тогда как Поль пытался найти выход в отдельных случайных встречах. Так, в момент неожиданного порыва он мог поцеловать служанку, но в дальнейшем ничего из этого не извлекал. Вскоре после этого события Золя также захотел поцеловать служанку, но пошел дальше и прижил с нею двоих детей. (Осенью и зимой 1888–1889 годов он снимал в Париже квартиру для Женни Розеро, которая была швеей у мадам Золя. Женни родила ему первого ребенка в сентябре 1889 года, второго — спустя два года.)

Теперь мы можем вернуться к Полю, находившемуся в то время на юге. Примерно через три недели после получения «Творчества» он поддался давлению матери и Мари и официально сочетался браком с Ортанс в мэрии Экса. Свидетелями его были Максим, служащий, и мелкий чиновник из Гардана Пейрон. При церемонии присутствовал его сын, которому было уже четырнадцать лет. После Поль отправился пообедать со свидетелями, а Ортанс в сопровождении родственников поехала в Жа де Буффан. Брачное свидетельство было подписано Луи-Огюстом и его женой. Религиозная церемония состоялась на следующее утро в церкви Иоанна Крестителя на улице Секстия. Но свадебная церемония отнюдь не означала возрастания роли семейной домовитости, не означала она и то, что Ортанс с распростертыми объятиями примут в семейное лоно. Напротив, разрыв между Полем и его женой окончательно уже оформился, и все семейство объединилось в нелюбви к Ортанс. В результате всего этого она предпочитала жить отдельно с сыном в Париже. Поль продолжал жить в Жа де Буффан, и женщинами, принимавшими в нем участие, были его мать и сестра Мари. Последняя установила строгую опеку над братом, а мать ревновала его к Ортанс.

Письмо Сезанна, написанное Виктору Шоке из Гардана 11 мая 1886 года, показывает, в каком состоянии духа он оказался в результате женитьбы. Он страдал «от плохой погоды и плохого самочувствия». В свойственном ему стиле Поль противопоставляет свои увядшие мечты и процветающую семейную жизнь Шоке.

«Я не собираюсь давить на Вас, я имею в виду в моральном отношении, но раз уж Делакруа сдружил нас, то я позволю себе сказать Вам, что я хотел бы иметь Вашу моральную уравновешенность, которая позволяет Вам твердо идти к намеченной цели. Ваше милое письмо и письмо мадам Шоке свидетельствуют о Вашей жизненной устойчивости, именно этого мне не хватает, и об этом я и хочу поговорить с Вами. Случай не наградил меня таким самообладанием, это единственное, чего мне не хватает на земле. Остальное у меня все есть, я не могу пожаловаться. Я по-прежнему наслаждаюсь небом и безграничностью природы.

Что касается осуществления самых простых желаний, то злая судьба как будто нарочно вредит мне: у меня есть несколько виноградников, и так хотелось увидеть уже распускающиеся листья, но неожиданный мороз их погубил. И я только могу пожелать Вам успеха в Ваших начинаниях и пожелать расцвета растительности; зеленый цвет самый веселый и самый полезный для глаз; кончая письмо, скажу, что занимаюсь живописью и что в Провансе таятся сокровища, но они еще не нашли достойного истолкователя».

Поражение цветения любви и дальнейшие рассуждения о зеленом как бы говорят, что вслед за разочарованием может вернуться надежда. Любовь разрушает, а живопись восстанавливает. Так как Ортанс неприязненно приняли в Жа де Буффан, он снял для нее квартиру на бульваре Форбен, улице с четырьмя рядами платанов на краю старого города. Временами Поль ходил по вечерам в кафе, где встречался с местным доктором и Жюлем Пейроном, муниципальным деятелем, который иногда представлял город в парламенте. Осел, купленный для перетаскивания художнических принадлежностей, доставлял Полю массу хлопот — иногда он отказывался идти, а иной раз упрямо тащился вперед. Случалось, что в конце концов Поль подчинялся его воле. Он любил на несколько дней уйти из дома, странствуя по окрестным холмам, обедая с крестьянами и ночуя в случае необходимости в сараях. Все время Поль писал окрестности Гардана и гору Сент-Виктуар. Время от времени по воскресеньям приходил Марион, художник-любитель; его замечания о геологической структуре и катаклизмах, ее породивших, были полезны Полю, они помогли ему понять подспудный порядок природы.

Монтичелли, которого в ноябре 1885 года хватил удар, умер 29 июня 1886 года. Примерно в это же время Поль ненадолго отправился в Париж. Он зашел к Танги, у которого стены были плотно увешаны картинами его неудачливых клиентов, к коим теперь прибавились еще Гоген и Ван Гог. Танги время от времени удавалось дешево продать картину. Своих Сезаннов он разделил на больших (по сто франков) и маленьких (по сорок); некоторые холсты, на которых было по нескольку этюдов, он, по словам Воллара, разрезал и продавал бедным любителям искусства. Когда он показывал картину, он шел в заднюю комнату своей лавки, доставал из ящика работу, медленно разворачивал ее, и глаза его при этом затуманивались чувством. В конце концов Танги устанавливал картину на стул и молча ждал. С теми, с кем он был получше знаком, он позволял себе комментарии — поднимал палец и говорил: «Посмотрите на небо, на дерево, оно удалось, не правда ли?» Он по-прежнему подкармливал молодых и нуждающихся художников, несмотря на свою собственную бедность. В прошлом году Танги, вынужденный платить своему землевладельцу, написал письмо Полю, чей счет у него достигал четырех тысяч франков. Этот бедняк назначал высокие цены на любимые им произведения искусства, чтобы их подольше никто не купил, а он мог бы ими любоваться сам. Разговаривать о своих художниках с теми, кого он недостаточно хорошо знал, он не любил. С тех пор как Танги вернулся в Париж, отбыв наказание за участие в Коммуне, он боялся шпионов полиции; он полагал, что правительство способно бросить независимых художников (принадлежавших, как он говорил, к школе) в тюрьму.

Мы уже приводили примеры того, что свободомыслящие художники действительно приравнивались к социальным революционерам. Ниже приведем еще несколько примеров. Гоген в письме от 24 мая 1885 года писал о своей выставке в Копенгагене: «Все какие-то интриги. Весь клан старых академиков трепещет, будто речь идет о Рошфоре в живописи. В общем-то, это болтовня, но эффект ужасен». Дюре писал, что, слава богу, полиция, которая пришла арестовывать Танги как коммунара, не обыскала его дом и не предъявила суду картины его друзей и клиентов. «В противном случае его наверняка бы приговорили к расстрелу!» Он же пересказывал историю о дилемме, стоявшей перед Чуди, директором Берлинской Национальной галереи, когда германский император нанес визит в музей. Чуди показал ему работы Мане и импрессионистов, императору они все не понравились, и он приказал засунуть их подальше. Показать ему Сезанна директор даже не осмелился. Однажды, когда Дюре пересказывал этот эпизод некоему коллекционеру живописи XVIII века, тот спокойно заметил, что он очень хорошо понимает поступок Чуди, так как это живопись анархиста, способная лишь вызвать ужас у императора. «Я нашел это суждение о живописи Сезанна весьма типическим. Он всегда воспринимался традиционалистами как некий повстанец и расценивался как анархист, что было эквивалентно коммунару».

Перед тем как вернуться на юг, Поль провел некоторое время вместе с семейством Шоке в Аттенвиле, в Нормандии. Шоке наконец освободился от своих личных денежных затруднений благодаря получению неожиданного наследства, но счастливым себя не чувствовал из-за смерти своей единственной дочери. Поль написал его портрет и вернулся в Экс. Этим же летом на юг к нему приехал Ренуар с женой и сыном, чтобы отдать визит, нанесенный Полем в прошлом году. Ренуар снял жилье у Кониля в Монбриане и провел там несколько месяцев.

Двадцать третьего октября в возрасте 88 лет умер Луи-Огюст. При разделе его имущества Поль получил около четырехсот тысяч франков. Наконец-то он мог избавиться от всех своих денежных затруднений и связанных с этим страхов. Но в то же время он со свойственными ему возрастающими страхами почувствовал в таком освобождении новую опасность. Долгое ожидание смерти отца наконец закончилось и ударило по нему самому. Когда мы прибавим к этому все остальные удары, обрушившиеся на Поля в 1885 и 1886 годах — неудачу в сразу оборвавшемся любовном приключении, унижение, которому он подвергся, отведенный чуть не под конвоем к алтарю с женщиной, уже давно ничего не значившей для него, и то потрясение, которое он испытал, читая «Творчество», мы можем понять, почему он, в возрасте сорока семи лет, был уже вполне старым человеком, уверенным, что смерть не заставит себя долго ждать; здоровье его было совсем расшатано. Но поскольку самое худшее уже свершилось и ему больше нечего было бояться, кроме как возможности стать инвалидом, неспособным к работе, то он посвятил себя своему искусству с возросшим усердием. Сознание того, что у него мало времени, могло бы деморализовать другого человека, но у Сезанна это стало источником неиссякаемой силы, заставлявшей его вкладывать всю оставшуюся энергию в чрезвычайно сосредоточенное изучение натуры и попытки самовыражения. Этот род давления издавна двигал им, но лишь теперь он достиг своей крайней величины. Сезанн не просто нуждался в постоянной работе, он также нуждался в том, чтобы посвятить все свои силы битве за углубленное понимание чувства цвета и формы, точнее, цветоформы, то есть модуляций цветовых планов, компонующих пространство.

Предыдущая главаГлава 16 из 27Следующая глава