К книге
Русские у себя домаРаздел III НАРОД И ВЛАСТЬ. Глава 6 Об арестах
94%
Раздел III НАРОД И ВЛАСТЬ. Глава 6 Об арестах
34

Атмосфера 1930-1940-х годов непредставима без ночных страхов, полночных арестов и обысков, шушуканий по углам, опасливых разговоров в надежном месте с надежными людьми полушепотом.

Дело ведь даже не в том — сколько миллионов было арестовано: дело в том, что каждый человек мог быть арестован, независимо от заслуг и должностей. Дело было и в том, что каждый знал, что может быть арестован. Страх уравнивал всех. Ощущение, что ты все время на крючке, острее было, конечно, в городах. Но и в деревнях бывали случаи, когда машина приезжала прямо в поле и забирала кого-то из работающих крестьян. Поводом к аресту чаще всего служило слово. Слово неосторожное, неправильно понятое или не так истолкованное. Надо было следить за своими мыслями.

Деление по классовому принципу на «чистых» и «нечистых» началось сразу после революции. В 1920-е годы оно было законодательно распространено на школу, институты. Люди обрекались на гонения по факту, так сказать, своего происхождения. Атмосфера внутренней борьбы, чисток охватила все и вся к началу 30-х годов. «В 1928 году началась чистка среди учащихся и учителей школ от «чуждых элементов». В 1929 году я поступила в Вятский пединститут. Чистка «чуждых» и здесь была в самом разгаре. За один 1929/30 учебный год было исключено 250 человек учащихся и многие преподаватели и профессора. Оставляли детей рабочих. Отменены были экзамены, введено бригадное обучение и бригадные зачеты по шесть человек в бригаде. Успеваемость падала. Часто вывешенные объявления внутри института пестрели грамматическими ошибками, которые кто-нибудь ночью подчеркивал красным карандашом» (А. И. Жуйкова).

В обществе культивируется всеобщая подозрительность. Старая мораль и нравственность, основанные на «чуждых» религиозных нормах, отвергнуты. Как в королевстве кривых зеркал, терялось чувство меры и здравого смысла, все можно было перевернуть. Вот любопытный рассказ школьницы 1937 года Т. У. Касаткиной (1923): «30-е годы в нашей стране были характерны всеобщей подозрительностью. Например, в рисунках на обложках школьных тетрадей мы, школьники, выискивали какие-то тайные знаки и надписи, которые якобы могли нанести «враги народа». Слова «Ленин» и «Сталин» нельзя было писать с переносом. В 1937 году в журнале «Пионер» была напечатана пионерская игра «Тайна белой ромашки», суть которой заключалась в том, что всем ребятам пишутся письма такого содержания: «Если ты не трус и не боишься опасности и хочешь узнать тайну белой ромашки». Нужно было по определенным знакам идти к определенному месту, где лежала такая же записка, направляющая идти дальше. Все это заканчивалось адресом школы, где прибывшему вручалась конфета «Белая ромашка» и начинались игры и танцы. Мы ухватились за эту идею и решили организовать игру, назвав ее «Тайна черной смородины». Конфет «Белая ромашка» мы в магазине не нашли, купили «Черную смородину». Печатными буквами, чтобы не узнали по почерку (нас было трое ребят) мы написали всем одноклассникам, оставшимся летом в городе, такие письма, послали их по почте, определили маршруты, показали их стрелками на заборах, в день встречи купили конфет «Черная смородина» и пошли в школу, чтобы встречать там наших ребят. И вот по дороге в школу нас задержал мужчина, который представился как сотрудник НКВД и привел нас в комендатуру НКВД, где мы и просидели с полдня. Видимо, пока проверяли наши личности. Оказалось, что все написанные нами письма изъяты по почте, и вот мы оказались в комендатуре. Когда позднее мы рассказали об этом случае директору школы, тот сказал, что он тоже решил бы, что это собирается тайная организация».

Появилось множество людей, всматривающихся, вглядывающихся. Домысливающих, а потом пишущих. В этой атмосфере всеобщего доносительства люди, хоть немного возвышающиеся над средним уровнем по уму, таланту, знаниям, трудолюбию, были обречены.

«Мой брат был отличник учебы. А умных тогда не любили. Как чистка в институте, так ему говорят, чтоб он уходил из вуза. Как только окончил институт на инженера, послали его в Министерство обороны. А в ночь на июнь 1941 года в возрасте 26 лет арестовали (проработал всего один год). Осужден брат был на 10 лет без права переписки, а просидел 13 лет. Сначала мы о нем ничего не знали. И только случайно его товарищ по детдому, приехав в Киров на совещание, нам сообщил его местонахождение — лагерь в г. Тавда.

Вернувшись, брат не знал, что была война. Он рассказывал, что в лагере они строили какие-то заграждения. Приехав домой, он не верил, что за ним следят. Вернулся он весь больной, туберкулез легких, болезнь почек и др. А ведь был до ареста отличным физкультурником, с красивым телосложением. Но не мог без работы жить. Сначала на работу не брали, а потом он устроился на стройку инженером в г. Геленджике (у моей подруги). Ему там климат больше подходил. Дали ему пенсию. После этого прожил еще 8 лет и умер. Все время, пока жил в Геленджике, я его материально поддерживала.

А я замужем не была. Был у меня парень, но когда нужно было ехать знакомиться с его родителями, я не ответила ему на письмо и не поехала. Он снова мне написал, я опять не ответила, потому что в загсе заполнялась анкета, где стоял вопрос: есть ли в родне осужденные (а у меня брат — и таких не расписывали). И только спустя сорок лет я ответила на письмо своего жениха и объяснила ему свое молчание. Ведь я поддерживала связь с братом, пока он еще не был реабилитирован. А это запрещалось. Сейчас он живет тоже один, так и не женился. Я об этом узнала и ему написала» (А. А. Жуйкова).

Мощнейшим стимулом для написания доносов была зависть. В деревне, где все знали все обо всех, это чувство было более сильным. «Перед войной отца выбрали председателем колхоза. Ему начали завидовать в деревне, не знаю уж почему. Отец повез на фронт лошадей под Старую Руссу. Лошадей нечем было кормить, но ведь отец делал все возможное, но все-таки его потом обвинили, что он привез плохих лошадей. И после этого стали собирать на него данные, что он и в плену в Германии был, якобы ему там хорошо жилось, да где уж там хорошо, если он бежал оттуда. И в 1942 году он был арестован, объявлен врагом народа, сослан в лагерь. Имущество описали, ничего такой громадной семье не осталось. И я свой офицерский паек отправлял родным, ведь дома остались пять сестер и братьев, старшему из них было пятнадцать лет. В 54-м году отца освободили и реабилитировали» (Г. Ф. Мусихин, 1921).

«Летом 1934 года была проведена чистка рядов партии. В моей работе придраться было не к чему — работал я неплохо, а придрались к тому, что будто наше хозяйство зажиточное (на 13 человек семьи была молотилка, 2 лошади и 2 коровы) и что я при поступлении в партию скрыл это. На самом деле хозяйство было трудовое, и эксплуатацией чужого труда никто не занимался. Три брата, и подростком был я, могли все делать сами. Я понимал, что это было неладно, так как исключали таких же неплохих партийцев, но согласился на этом, подумав, что можно жить и беспартийным большевиком. С зам. редактора сразу же сняли и поставили в райсовет ОСОАВИАХИМ. Но работать было трудно, потому что я стал чужим для бывших своих товарищей и друзей. Стали меня сторониться, уходить от меня по другой стороне улицы. Этого я терпеть не мог и попросился у руководства ОСОАВИАХИМА перевести меня на работу в другой район. Я выбрал город Халтурин.

С 1934 года, то есть с тех пор, как прошла первая чистка партии, люди стали удаляться друг от друга. Если раньше наша семья состояла из 12–13 человек и никогда не бывало ссор, то сейчас не уживаются отец с сыном Мне кажется теперь, что этот разлад порожден сталинской политикой. Стали подозревать друг друга, не стали говорить открыто, все было засекречено с верхов до низов» (М. А. Крысов, 1909).

Впрочем, многие люди и тогда, как птички божии, старались не задумываться над этими вопросами. Блаженное неведение порой могло спасти. «Знали мы об арестах, но думали, что и вправду есть что-то. Времена суровые» — так думали очень многие. Впрочем, люди, которых коснулась беда, сразу же меняли свои взгляды. Комсомольский активист тех лет П. П. Малых (1917) рассказывает: «У отца-то сухари насушены были. Тогда ведь приедут ночью, заберут да и все. За все боялись, за все. Тогда в 37-м году написали на дядю и на тестя. Приехали, забрали. Даже свидания не дали. При Сталине весело жилось. Слезами умывались. Из тюрьмы-то чуть живые приезжали. У меня тесть весь в синяках вернулся. Ни за что забрали. Написал кто-то. Я секретарем комсомольской организации был. Меня вызвали и говорят: «Ты не знаешь, что у тебя дядя и тесть враги народа?» Дядя одиннадцать лет отсидел. Тесть сидел девятнадцать месяцев. На пересуд подавали. У него свидетели были».

Люди, получившие хотя бы незначительную власть, в условиях всеобщего произвола получили возможность свести личные счеты. Человек даже на маленькой должности в сельсовете мог обречь своего недруга на изгнание и смерть. Вспоминает П. Е. Яковлев (1904), бухгалтер: «В нашей деревне был кулак Репин С. Е., имел отдельный большой участок земли, сам с семьей на нем работал, а когда заготавливали корм для скота и собирали урожай с полей, он ходил по деревне и заходил в каждый дом или стучал в окно, требовал: «Завтра хозяин этого дома должен со своей семьей выйти ко мне на работу» (на сенокос или уборку хлеба). Так в 1910 году было. Однажды этот Репин заявился к нашему дому и сказал, чтобы все, то есть хозяин и его семья, вышли на работу. Отец категорически отказался. Тогда кулак схватил его за грудь, хотел вытащить в окно, но отец вырвался и ударил его. Урядник Панков (его друг) вел следствие, и на отца возбудили уголовное дело. У Репина родной дядя работал в волости в должности волостного старшины. Отцу дали год тюремного заключения. Кулак поджег наш домишко, а рядом стоял амбар с собранным урожаем, пожаром было все уничтожено. Сгорела у нас и последняя коровенка. Я отлично помню, как мать сидела с нами, троими детьми, под изгородью и смотрела, как все уничтожается пожаром. Затем мы увидели, что плетется наша кобыленка, а на санях лежит весь в крови отец (после суда его отпустили на день домой). Полумертвого мы его внесли в дом соседа, затем он был направлен в больницу, а по выздоровлению — в Сычевскую тюрьму. А мать взяла нас троих маленьких, и ровно два года мы ходили по миру и собирали куски на пропитание. Меня взяла старшая сестра, она работала в швейной мастерской купца по фамилии Лайтус. После XVI съезда партии я немножко проработал в Подовраженском сельсовете, и вот тут-то я и расправился с кулаком Репиным — имущество конфисковали, а его сослали на Соловки».

Поводы к аресту могли быть ничтожными и случайными. Человек часто сам не подозревал — за что? Малейшее неповиновение, ирония, сомнение в правильности указаний руководства любого уровня карались беспощадно как бунт. «В 1938 году меня взяли в армию. И я находился в военно-морской пограничной школе. Был у нас такой случай. Шли строевые занятия. Во время перерыва разошлись кто куда. Один курсант пошел в туалет, а бумаги с ним не оказалось. Его товарищ дал ему газету. А на ней был портрет Сталина. Курсант взял газету, посмотрел и говорит: «О, Иосиф Виссарионович! Ну да ничего, надо же чем-то пользоваться». Когда закончились занятия и мы пришли в казарму, его вызвали в штаб, и оттуда он больше не вернулся. Нам потом сказали, что это был враг народа. После демобилизации из армии в 1947 году некоторое время я был председателем колхоза. Помню, нас, председателей, вызвали в район для отчета. Колхозы после войны ослабли, народ жил плохо, голодно, ел траву. Вот стал отчитываться один председатель, тоже фронтовик, и сказал, что задание района выполнить не сможет. У него было две лошади всего, урожай немолоченый, а у него забирали этих лошадей на лесозаготовки. А ведь лошади нужны были ему на молотилку, такрй был конный привод. Да еще хлебозаготовки вывозить. Поэтому, говорит, лошадей не дам. Председатель райисполкома встал и говорит, что вот это враг народа. Таких врагов народа надо искоренять, чтобы они нам не мешали. Прокурор района взял трубку телефона, сказал, чтобы прислали двух человек. Когда стали выходить в коридор, то увидели, как в кабинет вошли двое милиционеров, пробыли там минуты две-три и вышли с этим председателем. Вот тогда я и решил уйти из председателей. Уехал из деревни, поступил на комбинат слесарем, женился» (И. А. Бажин).

Люди знали о массовых расстрелах. Стремление спрятаться, не выделяться, быть как все — было всеобщим. «Людей у нас расстреливали! Было. Много расстреливали. Когда мы еще в деревне жили, сосед у нас был хулиган, его потом ночью увезли — и нет его. Священство расстреливали — чудо прямо какое-то! Я еще девкой была — вдруг приехали и батюшку нашего с сыном в Чигирепе расстреляли. После него был отец Василий. Не стал по новому стилю служить — пулю в лоб! Четверых увезли от нас священников, и никто не знает, за что» (З. С. Медведева, 1914).

О тяжелой реальности бытия ничего говорить не следовало, ее нужно было не замечать. Все высказывания должны быть позитивными и оптимистичными. А. Е. Серкина (1910): «Мой отец в 1944 году был репрессирован за то, что, побыв в своей деревне в отпуске и вернувшись назад на завод, рассказал, что пахал дома на бабах землю. Расценили это как «дискредитацию советской власти», дали ему десять лет. Срок отбыл полностью, вернулся в 1954 году больным человеком и скоро умер». М. В. Владимирова (1909): «Боялись что-то сказать. А если кто на кого сердит, пойдет, скажет в органы, и увезут человека. В 1939 году у нас в доме жил сосед один, бывший дьякон, и работал он бухгалтером. А однажды на дворе народу было много, и он вздохнул и сказал: «Да, тяжеловато живется». И кто-то донес. И как-то раз ночью, в два часа, к нам постучались два милиционера и спросили, проживает ли здесь такой-то. Мы сказали — да, проживает. Тогда нас взяли понятыми. Дьякона арестовали, якобы он жалуется на советскую власть. И ни слуху ни духу больше о нем».

Количество секретных сотрудников (так называемых «добровольных помощников») было огромным. Они были, судя по рассказам, на каждом предприятии. Отказ стать таким сотрудником был делом рискованным, но такое бывало. «У нас в бухгалтерии работал старичок. Однажды из Москвы я привезла снимки политбюро (их дали в нагрузку), все фотографии правительства. И сразу в бухгалтерию. А он прямой такой был, посмотрел и сказал: «Да, видать, что не 400 грамм едят». А нам тогда по 400 грамм хлеба давали. Тогда в НКВД были завербованные в коллективах люди, которые следили за сослуживцами и доносили на них. И вот одна такая у нас передала эти слова. Старичка забрали, куда-то отправили, и только после войны он пришел. Но до дома не добрался. Вместо Горок вылез в Бурце. Ехали на пароходе. Он поднялся в гору и от переживаний умер. Разрыв сердца! Там вид красивый открывался на наше село. Очень уж хороший был мужик.

Меня тоже вызывали в НКВД. Ногин сказал: «Вы часто бываете в коллективе. Может, будете передавать, кто что сказал?» Я ответила: «Нет, я часто бываю в коллективе, но разговоров не слушаю, только заставляю, что нужно делать».

А потом они, видно, пригласили эту работницу. Платили ли за это, не знаю» (А. А. Новоселова, 1914).

Поручение следить и доносить о беседах с определенным человеком нередко давалось его друзьям, родным. Ни в ком нельзя быть уверенным. И. В. Киселев (1925): «Да, нельзя было даже зайти погреться, потому что были специальные люди, работой которых была слежка. Они, заметив, что человек отлучился с рабочего места, докладывали куда следует, что грозило провинившемуся потерей заработка, еще хуже — места работы или даже свободы. В то время везде было так, а не иначе. Однажды мой друг признался мне, что имел задание следить за мной, и по окончании командировки, а ездили мы в Москву на ВДНХ с делегацией рационализаторов, написать о моем поведении подробный отчет. Но, к счастью, это был честный человек, хотя подчинившийся подлости времени. Мне тогда повезло. В то время я еще не полностью осознал, что такие методы были нужны руководству для устрашения. Многие жили в страхе, боялись сказать лишнее, выразить неудовлетворение чем-либо, потому что стены имели уши».

Интересоваться тем, что делается вокруг тебя, не следовало. Комментировать события было еще опаснее. Крамолу можно было найти в самых невинных речах, если хорошо поискать. «Когда я работал уже на заводе в 30-е годы, очень часто, приходя на работу, не видел в цехе одного-двух человек. После выяснялось, что они арестованы. За что и почему, никто не знал и объяснить не мог. Даже интересоваться этим было запрещено. Репрессировали зачастую тех, кто больше боролся за правое дело и высказывал свое мнение, как лучше организовать то или иное дело. Ну а больше всего аресты производились просто за неуместную болтовню, за анекдоты. Помню, работал я на стройке МВД и спросил одного, знал, что он сидит по 58-й статье, за что же он посажен. Он говорит, работал после войны трактористом. А трактор был плохой, чтобы его завести, надо полдня крутить ручку. И он своим товарищам сказал, что на фронте работал на американском тягаче, который заводится от стартера мгновенно, и похвалил эту машину. Ну и дали ему десять лет, как за восхваление иностранной техники и принижение нашей.

Можно привести сотни примеров. При Берии ведь разговаривать двум-трем человекам между собой было опасно, так как каждый пятый или третий был завербован службами госбезопасности агентом-доносчиком. Поэтому и проходили такие массовые репрессии» (И. И. Зорин, 1918).

Эпоха была к юмору, смеху, шутке, острому слову беспощадна. Свободно могли высказывать свои мысли, как некогда при Иване Грозном, лишь клинические дураки. Правда, в отличие от XVI века, в 1936 году у дураков тоже требовали справку. К. И. Тарбеева (1909): «Работал мой муж на электростанции с одним мужиком, не помню уже, как и звали. Был тот очень грамотный, все газеты читал. А к ним все комиссии разные приезжали. И вот однажды вечером приехали, привезли с собой водки, закуски и позвали выпить с собой мужа моего и вот мужика этого. Они выпили, разговорились. И мужик-то стал над ними издеваться, что это, говорит, вот я в газетах все читаю три большие буквы и одна маленькая — ВКП (б) и, не знаю, что это такое. Ну, те ему расшифровали, что, дескать, это Всесоюзная Коммунистическая партия большевиков. А он им и говорит: «А я как ни кручу, ни верчу, у меня все выходит всесоюзное крепостное право большевиков». Его тут же объявили врагом советской власти и забрали в город. Он там прикинулся дурачком, и вот по слабоумию его и отпустили, да еще справку написали, что он ненормальный. Так, люди рассказывали, когда шел он по базарной площади, там дети, продавая газеты, кричали: «Вятская правда», а он стал кричать: «Вятская кривда». И когда его забрали, он показал свою справку, и его отпустили».

Органы НКВД внушали страх и ужас всему населению. Нам сегодня трудно даже представить меру этого страха, его качество. Это был страх повседневный. Изматывающий. Не случайно многие чуть ли не с облегчением встречали свой долгожданный арест. Но и в НКВД работали люди, и, видимо, порой с ними можно было договориться (если повод был незначительным). Но и мера ненависти к ним была велика: «Вверху жил над нами из «серого дома», так вот, как мы ему смерти просили! Скольких он упек! Когда уж война кончилась, все на реку ездили на лодках кататься. И он, видимо, со своей организацией из «серого дома» ездил по реке на лодке, лодка перевернулась, и он на реке тонул. Все видели, а его никто не спас. И после войны не поймешь, что было. Почему в плену был? Да ведь он, может, раненый был, может, оглушило его... Вспоминаешь, и волосы дыбом встают, вот какое время было!» (З. И. Чарушина, 1928).

Люди, наделенные властью, сами чувствовали себя на плахе. Психология временщиков, уверенности, что все можно решить силой, чувство зыбкости, ирреальности происходящего — или пан, или пропал — сильно влияли на их решения.

«После фронта снова работал на заводе, меня приняли в члены партии в 1941 году. Работали тогда разные политические кружки. Мы углубленно изучали «Краткий курс истории ВКП (б)». Занимался я в кружке атеиста. В то время религия, колдовство и другие причуды людей были зажаты. Их просто не признавали, они находились в подполье. Например, за пропаганду евангелизма один из моих знакомых был осужден на десять лет. А ведь он всего лишь предоставлял свой дом для собраний их секты. Все же аресты и расстрелы не прошли даром для нашей страны. В свое время был знаком с девушкой. А она была секретаршей первого секретаря Кировского обкома партии Столяра. Так она рассказывала: после каждого крупного партийного совещания, даже не после совещания, а прямо на нем арестовывали и выводили некоторых партийных руководителей. И помню такое указание — каждый рабочий должен подписаться на облигации на 120 процентов от среднего месячного заработка. Не меньше, и никаких гвоздей! Иначе вооруженная охрана не выпускала рабочих с территории цеха домой. Кроме того, партийные работники, наделенные властью, употребляли ее не совсем правильно. Тот же Столяр, вернее, по его личному указанию был разрушен ряд церквей. А ведь они были красавицами. Взрывали их на кирпич, но этот кирпич на строительство употребить не удалось, строили тогда не так, как сейчас. Столяр был в дальнейшем расстрелян по указанию Сталина как враг народа. Но нужно отдать ему должное — партийцем он был сильным. А церкви все равно жаль» (А. С. Паршаков, 1912).

Человеческие чувства: жалость сострадание, доброту — на любой должности следовало отринуть. Опасно было доверять даже близким родственникам, семье. Особенно ненадежны были дети. По искренности и доверчивости своей они могли быть использованы как угодно. А. С. Юферев (1917): «А раньше и слово-то лишнее боялись болтнуть. Болтнешь не то, и уведут тебя Бог знает куда. Случай у нас такой был. Сын Константина Мельника дядю на пять лет посадил. Да и было за что. А то за такое слово, что Ленин лучше был, чем Сталин, увезли его, не знаю куда, и сейчас Бог только ведает, где он».

О лагерях рассказывали шепотом и только людям, которых хорошо знали. Но ведь лагеря располагались зачастую недалеко от населенных пунктов. Поэтому что такое лагерь, знали многие. «С юга на телегах везли раскулаченных в лес — туда, где сейчас первый поселок. Там в лесу и высадили. Много народу тогда погибло. Особенно детей, ведь глушь у нас была. Вначале они в землянках жили. Потом расчистили пашню, кто жив остался. Они ведь тружениками были, снова стали жить хорошо. Там и немцы были, и украинцы. Да, наделали тогда делов. Кого в тюрьму, кого на поселение. А у власти в Кирсе-то ведь тогда неученые были. Много людей напрасно сгубили. Нам ведь тогда ничего не говорили, ничего мы не знали. Страшно было! Также и о Сталине мало что знали. Муж мой сильно его не любил. А сказать в открытую нельзя было, особенно после войны. В войну-то ведь за катушку ниток или за опоздание на работу в тюрьму садили. Лагерей вокруг Кирса уйма была. И все заключенные там сидели. На 132-м километре западнее Кирса ужас что было! Много их умерло там от голода. Страшно и подумать. После войны-то садили в тюрьму всякого, кто вздумал что-то неладное сказать. Все и боялись. Больно много таких людей невинных загубили. Басурман он!» (А. В. Осколкова, 1904).

Немногие, однако, спустя годы связывали свой страх и ужас тех лет, полную беспомощность и беззащитность человека перед лицом свирепого людоедского государства с советской властью. В. И. Перминов (1908) один из этих немногих: «А при советской власти все под страхом жили. Когда в Кирове работал на заводе, мальчик детдомовский сказал, что все равно Германия нападет. А начальник наш говорит: «Молись Богу, что ты из детдома, а то бы посадил». Раньше про Сталина сказать было ничего нельзя, сразу посадят. Когда работал в Соликамске в шахте, видел там политических заключенных. Они жили в общежитии, в большом зале. Я сказал тогда машинисту: «За что это так много людей сослали?» А он мне ответил: «Это еще что?! Я целыми составами в Сибирь возил». От человека тогда ничего не зависело. Что хотели, то и делали власти».

Подневольным, крепостным был труд не только крестьян, но и рабочих, жестко привязанных к своему предприятию, лишенных возможности перехода на другой завод, находившихся под угрозой суда за 20-минутное опоздание. «В 40-м году вышел правительственный указ — за опоздание на 20 минут судили и давали принудительные работы сроком на полгода. Я сама судимая. Не хватало рабочих рук на предприятии — меня послали в кожзавод помочь. Я отработала там в ночную смену, кончила рано утром, как раз надо было снова начинать смену уже на своем месте. После ночной смены устала, замешкалась и опоздала на несколько минут. Под горой, на Вокзальной, было здание нарсуда. Меня туда вызвали. Идти я очень боялась, но что делать. Долго со мной не церемонились. Спросили фамилию, имя, спросили: «Опоздала?» Я говорю: «Да». Меня осудили на 6 месяцев принудиловки с вычетом 25 процентов из зарплаты» (А. О. Вершинина, 1921).

Но, несмотря на все это, а в какой-то мере и благодаря всему этому, отношение простого народа к правительству, партии, Сталину было положительным. Тем сильнее запоминались эпизоды, подобные тому, который описал А. В. Грязин: «На одной из станций в Сибири (1943 год) наш вагон оказался против вагона с заключенными. Как они надрывно кричали нам, повисая на решетке железной небольшого окна: «Не верьте Сталину, он предал революцию! Это мы делали революцию! Сталин уничтожает честных людей!» Как вспомню этот вечер морозный, так и дрожь пробегает по коже. Такое мне слышать не приходилось до этого».

Впрочем, даже многие спецпереселенцы, изгнанные из родных мест, положительно относились к Сталину. «Мы считались как заключенные. Шла война уже, а с нас все вычитали 15 процентов. Паспорта были временные, на ограниченную территорию. Нельзя было выйти за определенную границу. Если нарушишь, то пять дней ареста давали. Отменили после войны временные паспорта, дали настоящие. Мужиков всех на войну забрали, а с баб все 15 процентов вычитали. Еще помню, мама приехала в 1930 году на завод вольнонаемной, так нельзя было уйти к матери. Бегала тайком. Даже родишь ребенка — регистрация в комендатуре. Тяжело, тяжело досталось. Про Сталина сказать ничего нельзя было. Ничего не знали. Никто не бунтовал. Учиться не разрешали. Отношение к Сталину у всех было хорошее. Кто его знает?! Неграмотные были» (Е. С. Пирогова, 1913).

Массовые репрессии в армии вспоминают с нескрываемым ужасом. Ф. П. Дмитренко (1913): «Наступило страшное время. Начались сплошные аресты. Мы узнали об аресте командарма 1 ранга — четыре ромба — Якира. Я его видел однажды. Проводили стрельбы. Он на них присутствовал. Объявил всем благодарность. Верили ли, что враг? Трудно сказать. Приводились ведь всякие доводы. Время было такое. В полку было арестовано пятнадцать офицеров: начальников штабов, командиров батарей. Каждый вечер партийное собрание. С трибуны говорили: «Ищите врагов среди себя! Пишите все про всех!» Писали! А как же?!»

Слепая вера в вождя была спасительна в тех условиях. Рассуждать даже внутри себя многие не решались. «Безоговорочно верили всему, шло это от Кремля. Мой муж с 30-х годов в штабе при колонии. Конечно, много пришлось слышать. Но даже в мыслях не было какого-нибудь сомнения в политике нашей партии. Кино, книги — все говорило об этом. Когда объявляли очередных врагов народа, ставили кресты черным карандашом на их портретах. И сейчас много есть книг дома, где перекрещены Блюхер, Бухарин, Зиновьев да много других. Свято верили Сталину и обвиняли Ежова, Ягоду. При этих именах просто трепетали от страха и, когда их разоблачили, Сталину еще больше поверили. Из наших близких два человека исчезли без всяких следов. Муж мало что рассказывал, тогда ведь такого судачества о политике не было, как сейчас. Анекдотов не рассказывали» (А. И. Бояринцева, 1911).

Сегодня очень многие связывают с террором тех лет снижение интеллектуального потенциала народа, утрату многих нравственных устоев. «Время было тяжелое. Сколько умных людей-то было, так ведь рты не давали раскрыть. Вот, к примеру, на заем подписывались, так попробуй-ка откажись, сразу расправу найдут. Проходимцам в то время волю дали, а умных-то людей топили. Помню, жили в Миассе, сколько там людей в ссылке отбывало. А за что же их выслали, чего же они худого сделали? Много бед натворили, ничего не скажешь. Все церкви нехристи разрушили, а нельзя людям без веры. У нас, милый, тридцать церквей было, красота-то какая. Так ведь все как косой скосили. Зачем же рушить-то было? Нельзя людям без красоты, она силу дает» (А. П. Новоселова, 1917).

А вот рассуждения сельского учителя В. М. Мазеева (1919) о пережитом и испытанном: «В 50-е годы при Сталине продолжались репрессии, особенно против интеллигенции. А чего мне бояться, ведь я не был евреем. Тогда в основном уже были против евреев, а с другой стороны, коснулись политической интеллигенции — это секретари обкомов, райкомов. А простых не трогали. Тут и так было достаточно, особенно с военнопленными. Был в плену — еще десять лет отсиди! В 57-м году они стали возвращаться, да и то сколько лет их таскали по ночам на допросы, работать не разрешали, никуда не принимали. В плену был, дескать. А немцы ничего. Они большими партиями были в поселениях, некоторые обустраивались, оставались. Сначала они были под конвоем, потом и конвой сняли с них Вообще-то лучше жили, чем наши, которые в плену побывали и в лагерях были. Конец 50-х — стало полегче, когда Хрущев стал производить перестройку. Колхозы хоть паспорта стали выдавать да налоги отменили. Полегче стало. Они хоть людьми, как паспорт стал, считаться начали, а то без паспортов до этого жили. Кто они, что они — никто не знал. Колхозник — и все. Чтобы ему выбраться из этого колхоза, его должен колхоз отпустить, выдать ему справку. Что он освобожден от колхоза...

Наш русский народ — он в общем добрый и отзывчивый. Но это начинает утрачиваться. Нравственная-то сторона утеряна. Ведь эти убийцы, они не только уничтожали людей, ведь они убийцы, потому что нравственно убили человека. Попробуй-ка, восстанови это самое милосердие. Душу, душу человека убили... Это самое страшное. Как говорят, деньги потерял — ничего не потерял, здоровье потерял — половину потерял, веру потерял — все потерял. Вот эту веру люди и потеряли. Я бы сказал, гуманнее, нежнее в наше время друг к другу относились, или нам так кажется, старикам, которые любят побрюзжать. Все не по-нашему».

Предыдущая главаГлава 34 из 36Следующая глава