Сон был глубоким и бездонным, как то самое озеро, из которого меня вытащили. В нем не было ни образов, ни звуков, лишь тяжелая уютная темнота, в которую я погрузилась с головой, пытаясь сбежать от реальности. Поэтому первый стук в дверь прозвучал как далекий гром, будто из какого-то другого, параллельного мира. Я не шевельнулась.
Второй стук был уже ближе, настойчивее отрывая меня ото дна сна и вытаскивая к поверхности сознания. Я открыла глаза, дезориентированная. Где я? Высокий потолок с темными балками, шкура на стене, тусклый серый свет, пробивающийся сквозь затянутое бычьим пузырем окно. Память нахлынула разом: лед, Харальд, пир, темный коридор, Эйрик… Его губы, его запах. По телу пробежала холодная дрожь, и я инстинктивно потянула одеяло выше, к подбородку, словно оно могло стать щитом.
— Дева! Ты спишь? — донесся из-за двери голос. Негромкий, но четкий, без тени той слащавой заботливости, с которой Герда обращалась ко мне при всех. Это был голос, полный практичности и легкого раздражения. Хельга.
Сердце ёкнуло. Конунгиня-мать. Та самая, чей оценивающий взгляд на пиру казался мне проницательнее любого вопроса. Что ей нужно? Почему не служанка? Мысли метались, пытаясь найти безопасный ответ, оправдание, причину. Может, она узнала о вчерашнем? Нет, не могла. Эйрик вряд ли стал бы хвастаться.
Третий стук, уже нетерпеливый, заставил меня подскочить на кровати.
— Сейчас! — выдохнула я, и голос мой прозвучал сипло от сна и страха.
Я сползла с высокой кровати, босые ноги коснулись холодных досок пола. Ночная сорочка, грубая и просторная, болталась на мне. Я потянулась к двери, к тяжелому деревянному засову. Рука дрогнула. Вчера этот засов спас меня. А теперь я сама собираюсь его открыть. Глупо. Но что делать? Не открыть — значит вызвать еще больше подозрений.
Я отодвинула засов. Дверь со скрипом подалась внутрь.
На пороге стояла Хельга. Не в пышных одеждах для пира, а в простом темном платье, поверх которого была накинута теплая накидка из плотной шерсти. Волосы цвета спелой пшеницы с проседью были туго заплетены в одну тяжелую косу, лежавшую на плече. В руках она держала деревянный поднос. От него пахло дымом, травами и чем-то простым, съедобным — похлебкой или кашей.
Ее глаза, светло-серые, как зимнее небо, мгновенно окинули меня с головы до ног: взлохмаченные волосы, бледное лицо, испуганный взгляд, дрожащие от холода и волнения руки. В ее взгляде не было ни нежности, как у Герды, ни откровенного любопытства, как у Харальда, ни скрытой угрозы, как у Эйрика. Был холодный, чистый расчет.
— Выспалась? — спросила она и, не дожидаясь приглашения, шагнула в комнату. Ее движения были уверенными, хозяйскими. — Принесла тебе еды. Думала, сама не выйдешь, стыдиться будешь или спать до полудня будешь.
Она поставила поднос на грубый столик у стены и обернулась ко мне, скрестив руки на груди.
— Ну? Вспомнила что-нибудь?
Я замерла у двери, все еще держась за косяк, как за якорь. Ее прямой вопрос обрушился на меня, не оставляя времени на подготовку.
— Н-нет, — прошептала я, опуская глаза. — Ничего. Только сон… но он растаял, стоило мне открыть глаза, — мне казалось, что я и в самом деле видела что-то во сне, а может, мне это только показалось.
Хельга медленно кивнула, словно это был именно тот ответ, который она ожидала.
— Сны — это тени прошлого или страхи будущего. Ни то, ни другое сейчас не важно. Важно настоящее. Ты в доме конунга. Ты ешь наш хлеб и спишь под нашей крышей. Бесплатно здесь ничего не дается.
Она сделала паузу, давая словам проникнуть в самое нутро.
— Герда видит в тебе несчастную птичку со сломанным крылом. Харальд — загадку, которую любопытно разгадывать. А я, — ее голос стал еще тверже, — я вижу лишний рот, который нужно кормить, и тело, которое может либо приносить пользу, либо проблемы. После вчерашнего… — она чуть заметно сузила глаза, и мне показалось, что она знает, о чем я думаю, — я склоняюсь ко второму. Эйрик смотрит на тебя, как волк на ягненка.
Меня бросило в жар от ее слов. Она все видела. Понимала. А может, она поняла это по тому, как он смотрел на меня на пиру? В любом случае мне стало не по себе. Еще вчера Хельга была заботливой, а сегодня намекала, что я здесь лишняя. Хотя почему намекала? Говорила прямо. Что же случилось такого за эту ночь? — Я… я не хочу проблем, — вырвалось у меня, и голос, наконец, обрел твердость отчаяния. — Я не знаю, кто я. Но я могу… я хочу быть полезной. Только научите. Скажите, что делать.
Хельга изучала меня еще несколько долгих секунд. Потом ее взгляд смягчился на полградуса. Не настолько, чтобы стать теплым, но достаточно, чтобы перестать быть ледяным.
— Умение просить и желание учиться — уже начало, — произнесла она. — Поешь сначала. Потом найдешь меня в кладовой у пекарни. Мы начнем с того, что не требует памяти — с рук. Узнаем, прядут ли твои пальцы ровную нить и умеют ли держать иглу. А там видно будет.
Она повернулась к выходу, но на пороге остановилась, не оборачиваясь.
— И запомни. Двери в этом доме запираются не только на засов. Умение говорить «нет» и умение быть нужной — вот самые надежные замки. Освой хотя бы одно.
И она вышла, оставив дверь открытой. Из коридора потянуло сквозняком, запахом дыма и жизнью большого чужого дома. Я стояла посреди комнаты, дрожа уже не от страха, а от странного нового чувства. Это не была надежда. Слишком зыбкой была почва под ногами. Это было скорее… определение. Четкая, пусть и суровая граница. У меня не было прошлого. Будущее было туманно и полно угроз. Но сейчас, в это утро, у меня появилась задача. Поесть. Найти кладовую. Доказать, что мои руки чего-то стоят.
Я подошла к подносу. Деревянная миска с дымящейся ячменной кашей, сдобренной кусочком сала и луком. Просто, грубо, сытно. Я взяла ложку — тяжелую, деревянную. Первый кусок обжег губы, но был таким вкусным, таким настоящим после вчерашнего пиршества, которого я едва касалась.
За окном сквозь мутный пузырь пробивался слабый солнечный луч. День начался.
Я доела завтрак до последней крошки, чувствуя, как тепло и сытость медленно разливаются по телу, придавая сил. Поднос поставила на столик и огляделась. Мои вчерашние одежды, те самые, в которых меня вчера вытащили из ледяного озера, были не совсем пригодны для ношения, так как требовали как минимум стирки. Я нашла в своей сумке сменную одежду и надела рубашку, поверх которой натянула теплое платье с не менее теплой накидкой. Видимо, хозяйка тела практично подошла к одежде, что брала с собой в путешествие. В сумке были еще одни штаны и рубашка, кроме той, что были на мне в момент спасения, и вот это платье. И как бы и все. С одной стороны, когда тащишь на себе свой багаж, то путешествовать налегке — это вполне разумное и правильное решение. Но из-за скудности багажа я даже не могла определить, к какой прослойке местного общества относилась хозяйка доставшегося мне в пользование тела.
Я взглянула на синее платье, что одолжила мне на вчерашний вечер Герда, и вздохнула. Оно было мягкое и красивое, но надеть его сейчас казалось неправильным, почти предательством. Оно было символом чужой временной милости. А мне предстояло идти доказывать свою нужность. Лучше сделать это в своей собственной, пусть и грубой, одежде. Я быстро заплела волосы в простую косу, чтобы они не мешали, и, подхватив поднос, вышла в коридор.
Дом оживал. Где-то вдали слышались голоса, звон посуды, шаги. Я пошла туда, откуда, как мне казалось, исходил запах хлеба и печного жара. Лабиринт коридоров и переходов сбивал с толку, но через несколько неверных поворотов я, наконец, вышла в более оживленную часть дома. Широкая дверь в полуоткрытую пекарню пропускала волну теплого дрожжевого воздуха. Рядом с ней в нише находилась та самая кладовая — небольшое помещение, заставленное бочками, мешками и плетеными корзинами.
Дверь в кладовую была приоткрыта, и из нее доносились приглушенные голоса. Я уже собралась постучать, но замерла. Мне показалось, что разговор был обо мне.
— …Зачем ты ее сразу за работу? Она же гостья, матушка. Не работница какая-нибудь, — это был голос Герды, наполненный искренним недоумением и легким упреком.
Я застыла за дверным косяком, не в силах сделать шаг. Сердце забилось чаще.
Ответила Хельга, и ее голос звучал ровно, без колебаний, но с той самой стальной ноткой, которую я уже слышала утром.
— Гостья, чьего имени мы не знаем. Чьего рода не ведаем. Да, по рукам видно — не рабыня. Грубая работа их не испортила. Но быть уверенной, что она нам ровня, что она дочь какого-нибудь ярла или бонда, я тоже не могу. Одежда простая, без украшений. Руки хоть и нежные, но не знают иглы. Кто она? Беглянка? Проклятая своей семьей? Или… подосланная?
— Матушка! — в голосе Герды прозвучал настоящий шок. — Ты не можешь быть серьезной. Она же едва жива была! Какая уж тут хитрость!
— Внешность, дочь моя, вещь обманчивая, — холодно отрезала Хельга. — Ласковое лицо может скрывать расчетливый ум, а слезы — быть оружием. Я не говорю, что она враг. Я говорю, что мы не знаем, кто она. А с незнакомыми людьми, особенно в доме конунга, всегда стоит держать ухо востро. Пусть поработает. В труде человек раскрывается. Или лень свою покажет, или гордыню, или, может, честное старание. Это лучше, чем сидеть без дела и нашептывать неизвестно что такой юной девушке, как ты.
— Я не ожидала от тебя такого, — тихо, почти с болью сказала Герда. — Вчера ты была к ней добра.
— Вчера она была умирающей, и любая добрая женщина подала бы ей руку, — последовал ответ. — Сегодня она жива, здорова и ест наш хлеб. Доброта добротой, а дом — крепостью. Его нужно охранять.
Внутри у меня все сжалось. Ее слова были как удар обухом по голове. «Подосланная». «Расчетливый ум». Я чувствовала, как краска стыда и обиды заливает щеки. Я хотела развернуться и убежать, спрятаться обратно в свою комнату. Но куда я денусь? И что докажу этим бегством? Только ее правоту.
Я сделала глубокий вдох, выпрямила спину и, прежде чем страх и обида парализовали меня окончательно, постучала костяшками пальцев в деревянную дверь. Разговор внутри мгновенно оборвался.
— Войди, — раздался ровный голос Хельги.
Я отворила дверь. В маленькой, заставленной припасами кладовой стояли обе женщины. Герда выглядела смущенной и немного растерянной. Ее взгляд скользнул по мне и тут же опустился на плетеную корзину в ее руках. Хельга же смотрела на меня прямо, ее светло-серые глаза были чисты и непроницаемы, как озерный лед. Видела ли она, что я подслушала? По ее лицу нельзя было ничего понять.
— Я… я поела. Спасибо. И пришла, как вы сказали, — произнесла я, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
Хельга кивнула, будто ничего и не произошло.
— Хорошо. Герда, иди, тебя ждут у ткацкого станка. А ты, — она повернулась ко мне, — начнешь с шерсти. Увидим, послушны ли твои пальцы, — она указала на груду немытой свалявшейся овечьей шерсти в углу и на простую деревянную гребенку. — Разбери, расчеши. Ровная нить начинается с чистого волокна.
Это была не просьба. Это было приказание. Испытание.
Я посмотрела на грубую жирную шерсть, потом на свои еще не привыкшие к труду руки. А затем перевела взгляд на Хельгу. В ее глазах я не увидела ни злобы, ни подозрения. Я увидела ожидание. Ожидание того, кем я окажусь: проблемой или полезной вещью.
— Хорошо, — просто сказала я, подходя к груде шерсти. Я отдала Хельге поднос и опустилась на низкую табуретку, взяла в руки первый клок колючей, пахнущей овчиной и лесом шерсти и принялась за работу.
Я опустила голову над колючей шерстью и принялась за работу. Пальцы, непривычные к такому труду, сначала путались, цеплялись за грубые волокна, оставляя на коже красные полосы. Шерсть пахла жиром, землей и чем-то животным, стойким. Этот запах въедался в кожу, в одежду, становился частью окружающего мира. Я не жаловалась. Не позволяла себе даже вздохнуть громче. Каждое движение — вытянуть клок, разобрать его пальцами, провести гребнем, вытащить сор и колючки — было сосредоточенным и медленным. Я не пыталась делать быстро. Я пыталась делать правильно.
Время потеряло четкие границы, измеряясь лишь растущей горсткой чистого пушистого волокна у меня на коленях и ноющей болью в спине и запястьях. Солнечный луч, пробивавшийся в кладовую, сместился по полу, что говорило о том, что день неумолимо приблизился к обеду.
Меня не позвали, ведь я все еще была без имени. Ко мне просто подошла одна из кухонных служанок, девочка лет четырнадцати, и кивнула в сторону главного зала:
— Иди. Есть дают, — ее взгляд был быстрым и любопытным, но без злобы. Просто еще один предмет обсуждения в доме.
Обед проходил не в главном зале, где пировали вчера, а в большой дымной кухне. Длинный грубый стол был уставлен мисками с похлебкой, хлебом, рыбой. Здесь сидели работницы, ремесленники, несколько воинов попроще. Разговор был громким, полным шуток и пересудов. Когда я вошла, на мгновение воцарилась тишина. Десяток глаз уставились на меня: на мое простое платье, на волосы, в которые уже вцепились первые белые пушинки шерсти, на мои руки.
Я молча села на свободное место в конце стола, подальше от всех. Разговоры возобновились, но теперь они велись чуть тише, с частыми взглядами в мою сторону. Я слышала обрывки.
«…Хельга ее сразу за работу. Небось, проверить…» «…а кто она такая? С виду не работница…» «…Герда-то за нее горой, слышала, спорила с матерью…» «…Хельга никому просто так не доверяет. И правильно. Кто его знает, что у нее на уме…»
Я опустила глаза в свою миску с густой похлебкой, где плавали куски рыбы и коренья. Ела медленно, стараясь не привлекать внимания, чувствуя, как каждый кусок дает телу силы, которых так не хватало. Сытость боролась с усталостью, но последняя была сильнее. Казалось, каждая мышца ныла тихим ровным гулом.
Вдруг разговоры стихли. В кухню вошла Хельга. Она не смотрела ни на кого, ее шаги были быстрыми и деловитыми. Но все, включая меня, замерли. Она прошла прямо к моему концу стола, остановилась и посмотрела на мои руки, все еще сжимавшие ложку, а затем перевела взгляд на мою пустую тарелку.
— Поела? — спросила она просто.
— Да, — кивнула я, голос звучал приглушенно от усталости.
— Иди покажи, что наработала.
Я встала и пошла за ней в кладовую, чувствуя на спине жгучие взгляды. В кладовой пахло так же, как и утром, но теперь этот запах казался знакомым, почти своим. Хельга подошла к табуретке, где лежала аккуратная невысокая стопка расчесанной шерсти. Она взяла в руки верхний слой, растянула волокна между пальцами, внимательно разглядывая.
Я стояла, затаив дыхание. Похвалы я не ждала. Но боялась увидеть разочарование, осуждение — подтверждение того, что я бесполезна.
Хельга молчала. Потом положила шерсть обратно. Повернулась ко мне и снова кивнула. Один короткий четкий кивок. Ни слова. Но в этом кивке не было неодобрения. Было констатирование факта: работа сделана. И сделана приемлемо.
— Продолжай, — сказала она и вышла, оставив меня одну.
Это было все. Но этого было достаточно. В груди что-то дрогнуло. Не радость, а облегчение. Первый рубеж взят. Я не подвела. Не сломалась. Я села на табуретку, взяла в руки следующий колючий клок и снова погрузилась в монотонный ритм. Боль в спине стала острее, пальцы заныли, но теперь это была «правильная» боль. Боль от труда, а не от беспомощности.
Я работала, уже почти не думая, движения стали чуть увереннее. За стеной слышались голоса возвращавшихся с обеда. И вот совсем близко, прямо за тонкой деревянной перегородкой кладовой зазвучали два женских голоса. Они думали, что одни, что их никто не слышит.
— Видела, как Хельга к ней подходила? — сказал первый голос, молодой и насмешливый.
— А как же. Проверила работу. И ничего не сказала, — ответил второй, более зрелый.
— Вот именно. Ничего не сказала. Это о многом говорит. Если бы работа была плоха, получила бы нагоняй на весь дом. А молчание Хельги… это как похвала от другого.
— Ты думаешь, она ее одобряет?
— Одобряет? Нет. Хельга никого не одобряет. Она оценивает. И сейчас она оценила, что эта чужачка не ленива, не горделива и умеет слушаться. Для начала достаточно.
— Но зачем тогда так строго? Сразу на черную работу…
— А чтобы сбить спесь, если она есть. Чтобы показать место. Хельга дом охраняет. Она не враждебна к ней. Слышала я, она с Гердой говорила… Она осторожна. Как волчица, что чует чужого на своей территории. Не бросается сразу, но и близко не подпускает, пока не поймет, что от него ждать. Она ее не гонит. Она ее… присматривает.
— Странная она все равно. Без памяти…
— Без памяти — значит без прошлого, которое может быть опасным. Для Хельги это и хорошо, и плохо. Но раз девка работает молча и не ноет, значит, плохого становится меньше.
Голоса затихли, удаляясь. Я сидела, не двигаясь, в руках застыл клок шерсти. Стыд и обида, которые клокотали во мне утром, вдруг ушли, сменившись холодным, почти ясным пониманием.
Хельга не была моей врагом. Она была стражем. Ее холодность — это не ненависть, а бдительность. Ее испытание — это не издевательство, а единственный доступный ей способ измерить мою ценность и мою угрозу. И мое молчаливое упорство, моя готовность взяться за самую грубую работу без жалоб… это был мой ответ. Ответ, который она, судя по разговору, приняла к сведению.
Я глубоко вздохнула и снова принялась за работу. Теперь движения были осознанными. Каждое движение гребня, каждый вытащенный сорок — это был не просто труд. Это был тихий упрямый разговор. Разговор на языке этого дома, где ценятся дела, а не слова. Я не знала, кто я. Но здесь и сейчас я могла быть тем, кто не ленив, не горделив и умеет слушаться. Для начала этого было достаточно.
Солнечный луч в кладовой погас, сменившись ровным серым сумраком. В доме зажгли первые факелы и масляные лампы, их свет колыхался на стенах коридоров, удлиняя и сжимая тени. Мои руки двигались уже автоматически, но боль в спине стала такой острой, что каждый наклон отзывался тихим стоном в мышцах. Я почти дочистила до конца заданную кучу. Оставалось совсем немного.
Внезапно дверь в кладовую открылась без стука. На пороге стояла Хельга. В свете факела, горевшего в коридоре за ее спиной, ее лицо казалось вырезанным из темного дерева, строгим и нечитаемым.
— Достаточно на сегодня, — сказала она. — Иди умойся. Потом на кухню. Ужинать будем вместе.
Она не ждала ответа, развернулась и пошла прочь, оставив дверь открытой. Ее слова не звучали как приглашение. Это был новый приказ. Но в нем было что-то иное. «Вместе». Не «с работницами», а именно «вместе».
Я медленно поднялась, разминая онемевшие пальцы и выпрямляя скованную спину. В углу кладовой стоял кувшин с водой и лежала грубая тряпица. Я умыла лицо, смахнула с платья самые заметные пушинки шерсти и попыталась привести в порядок волосы. В отражении воды в кувшине мелькнуло бледное усталое лицо с темными кругами под глазами. Но глаза смотрели уже не потерянно, а сосредоточенно.
На кухне царила оживленная, но уже уставшая атмосфера конца дня. Дым от очага стелился под потолком, пахло тушеной капустой, грибами и свежим хлебом. За столом сидели те же женщины, что и в обед, но теперь среди них была и Хельга. Она сидела во главе стола, неторопливо ела из своей миски и что-то тихо говорила пожилой пряхе, сидевшей рядом.
Когда я появилась в дверях, разговоры на секунду смолкли, но не так, как днем, — с откровенным любопытством и оценкой. Теперь это было мимолетное затишье, после которого беседа плавно потекла дальше. Хельга лишь кивнула мне в сторону свободного места. Не в конце стола, а ближе к середине, рядом с той самой девочкой-служанкой, что звала меня на обед.
Я села. Мне подали миску с той же сытной похлебкой и ломоть темного хлеба. Никто не пялился. Никто не шептался за моей спиной. Я была просто еще одной усталой женщиной в конце долгого рабочего дня. И в этой обыденности была странная, почти необъяснимая победа. Я ела, слушая обрывки разговоров о завтрашней стирке, о капризной козе, о том, что ткач обещал к ярмарке новый станок. Это была простая земная жизнь этого дома. И меня в нее допустили. Пока что на самый краешек.
Хельга закончила есть, отпила из своей кружки и встала. Ее взгляд нашел меня.
— Пойдем, — сказала она просто и вышла из кухни, не оглядываясь.
Я, доев последнюю ложку, последовала за ней. Мы шли не в сторону моей комнаты и не в кладовую. Хельга повела меня по более широкому чистому коридору, миновала большую общую залу, где уже начинали собираться воины и домочадцы, и остановилась у резной дубовой двери. Это были ее покои.
Она отворила дверь и впустила меня внутрь. Комната была невелика, но удивительно уютна и обжита после спартанской простоты остального дома. Здесь пахло сушеными травами, воском и кожей. Горела не факельная головня, а несколько масляных ламп, дававших мягкий теплый свет. В углу стояла широкая кровать, застеленная добротными шкурами. У стены большой сундук с коваными уголками и прялка более тонкой работы, чем те, что я видела в общих помещениях.
И посреди этой комнаты, сидя на низкой табуретке у очага, была Герда. Увидев меня, она буквально вспыхнула от радости. Ее лицо, такое хмурое и смущенное утром в кладовой, теперь сияло облегчением и теплотой.
— Вот и ты! — воскликнула она, вскакивая. — Я так волновалась! Матушка сказала, что ты справилась, но… все равно. Садись же, отдохни. Ты, наверное, еле ноги волочишь.
Ее искренность была такой яркой и неожиданной после долгого дня молчаливого напряжения, что у меня на мгновение перехватило дыхание. Я неуверенно опустилась на табуретку напротив, подставленную Гердой.
Хельга закрыла дверь, прошла к столу и налила из глиняного кувшина в три деревянные чашки что-то темное. Пахло медом и травами.
— Пей, — сказала она, подавая одну чашку мне. — Согреешься и кости разомнешь.
Я взяла чашку, почувствовав исходящий от нее приятный жар. Сделала маленький глоток. Напиток был сладким, пряным и обжигающе теплым. Он словно растекался по уставшему телу, смягчая боль в мышцах.
Хельга села в свое кресло у очага, взяла свою чашку и внимательно посмотрела на меня. Теперь ее взгляд был иным. Не ледяным, как утром, и не нейтрально-оценивающим, как днем. Он был… внимательным. Пристальным, но без прежней подозрительности.
— Ты работала молча, — начала она не как вопрос, а как констатацию. — Руки болят, спина ноет, а ты не проронила ни звука. Почему?
Я замерла, обнимая чашку ладонями. Потом медленно подняла на нее глаза.
— Потому что жалобы ничего не изменят, — сказала я тихо, но четко. — Они не сделают шерсть мягче, а спину сильнее. Они только… покажут слабость. А слабости здесь, кажется, не место.
Хельга медленно кивнула. В уголках ее губ дрогнуло что-то, что могло бы стать тенью улыбки на другом лице.
— Разумно, — произнесла она. — Герда говорила, что в тебе есть ум. Я видела сегодня только руки. Теперь вижу и голову. Это хорошо.
Герда сияла, словно похвалили ее саму.
— Я же говорила, матушка! Она не какая-нибудь…
— Тише, дочь, — мягко, но твердо остановила ее Хельга.
Потом снова повернулась ко мне.
— Завтра ты пойдешь не в кладовую. Герда покажет тебе прялку. Научит тянуть нить из той шерсти, что ты сегодня расчесала. Это работа тоньше. Требует терпения и чуткости пальцев. Справишься?
В ее голосе не было вызова. Был вопрос. Практичный вопрос к потенциальной работнице. Я почувствовала, как в груди что-то замирает от нового непривычного чувства. Не страха, а азарта. Новое испытание. Новый шанс доказать свою полезность.
— Постараюсь, — ответила я. — Научусь.
— На этом и стоит дом, — сказала Хельга, отпивая из своей чашки. — На умении учиться и делать то, что нужно. Прошлого у тебя нет. Будущее неясно. Но сегодня ты заработала свой ужин и место у этого очага. Покажи завтра, на что способна. Понятно?
— Понятно, — прошептала я, и в этом слове была целая клятва.
Она кивнула, и в ее светлых глазах, наконец, промелькнуло что-то похожее на одобрение. Не теплое, не материнское, как если бы она смотрела на Герду, а твердое.
В тот вечер в тихих теплых покоях Хельги за чашкой медового напитка я просидела еще некоторое время, слушая веселый щебет Герды, которая рассказывала, как прошел ее день. Усталость стала брать свое, и я встала, поблагодарила и Герду, и Хельгу и сказала, что пойду.
— Я провожу, чтобы ты не заблудилась, — тут же вскочила Герда.
— Она сама найдет дорогу, — вдруг категорично заявила Хельга, хотя почти весь вечер молчала. — А ты мне лучше принеси горячей воды, что-то ноги сильно разболелись.
Я сразу поняла, что горячая вода и больные ноги — это был лишь предлог. Но почему? Почему Хельга так упорно противится нашему общению с Гердой? Неужели все же подозревает меня в чем-то? Что я окажу какое-то дурное влияние на девушку? Ладно, жизнь покажет.
Без приключений я добралась до своей комнаты. Я вошла, закрыла за собой дверь и прислонилась к ней спиной, впервые за день оказавшись в полной, почти гнетущей тишине.
Усталость валила с ног, но сон не шел. Тело ныло приятной тяжелой болью, но ум лихорадочно работал, прокручивая события дня, как кадры на пленке. Руки, разбирающие шерсть. Голоса работниц за стеной. Кивок Хельги. Ее чашка с медовым напитком. И последний резкий, почти отрезающий жест: «Она сама найдет дорогу».
Почему? Зачем она так явно, почти грубо разделила нас с Гердой? Ведь всего час назад она сидела со мной у своего очага и говорила о доверии и завтрашнем дне. Было ли это продолжением испытания? Проверкой на самостоятельность? Или в ее словах прозвучала та самая старая глубокая тревога, страх за дочь? «Ласковое лицо может скрывать расчетливый ум», — сказала она утром. Может, она до сих пор видела во мне это «ласковое лицо», которое может сбить с пути доверчивую Герду?
Я разделась, нащупала в темноте грубую, но чистую ночную рубаху, оставленную на сундуке, и забралась под овчину. Холодное постельное белье постепенно согревалось теплом моего тела. Я лежала, уставившись в темноту под потолком, где чуть виднелся квадрат окна, затянутого бычьим пузырем. Мысли кружились, возвращаясь к одному: я была здесь чужой. И это «чужое» было не просто отсутствием памяти. Это было качество, которое нужно было ежедневно, ежечасно искупать трудом и правильным поведением. Хельга дала мне шанс. Но она не давала мне права на близость. Особенно с самым уязвимым, что у нее было. С Гердой.
Постепенно усталость начала брать верх над тревожными мыслями. Глаза слипались, дыхание становилось ровнее. Я уже почти проваливалась в сон, как вдруг сквозь дремоту до меня донеслись звуки.
Сначала это был просто далекий гул — приглушенные голоса, лязг оружия, топот многих ног по утрамбованной земле где-то снаружи, со стороны двора. Потом звуки стали ближе, отчетливее. Я услышала тяжелые, уверенные шаги по коридору — не женские, а мужские, в грубых сапогах. Их было несколько. Голоса, низкие, хриплые от дорожной пыли и ночного холода, перебрасывались короткими отрывистыми фразами. Я не могла разобрать слов, но тон был деловой, усталый, без тени веселья или пиршественного настроения.
«Вернулись», — мелькнула мысль. Те, кого не было за ужином. Воины. Может, сам конунг и его дружина? Или просто очередной дозор?
Шаги замерли недалеко от моей двери. Послышался стук. Не в мою, а в соседнюю дверь, более массивную. Через мгновение я услышала знакомый голос. Хельги. Но не тот, ровный и властный, который звучал днем. Этот был тише, быстрее, в нем слышалась какая-то иная интонация. Нежность? Нет, не совсем. Скорее глубокое, привычное облегчение, смешанное с тем особым вниманием, какое бывает только у матери, чей ребенок вернулся из дальнего пути.
— Все благополучно? — спросила она, и ее слова были ясно слышны сквозь тонкую перегородку.
— Все, матушка. Устал только, — ответил мужской голос. Молодой, но уже с привычной к командам твердостью и теперь с легкой усталой мягкостью. — Дороги плохие. Пришлось коней беречь.
— Главное — цел. А твои люди?
— Все. Потерь нет. Стражу у загонов удвоил, волки близко шныряли.
— Умно. Молодец, — сказала Хельга. И в этом «молодец» прозвучала такая гордость, такое сдержанное ликование, что я на миг затаила дыхание. Потом ее тон сменился на практичный, но в нем уже не было прежней сухости: — Есть хочешь? В кухне все держат.
— Позже, матушка. Отдохну немного, потом приду есть.
— Иди, согрейся у очага, — отозвался голос Хельги, и в нем не было ни тени упрека за отсрочку, только знакомая забота. — Вижу, дрогнешь весь. Дорога вымотала.
Послышался звук легкого движения, шелест ткани. Должно быть, она помогла скинуть плащ и кожаную защиту.
— Ничего, — отозвался он, но в голосе послышалась улыбка, смиренная и благодарная. — Сейчас отойду, и все как рукой снимет. — То-то же. Иди. Я велю тебе и твоим людям горячего принести, как будешь готов.
— Спасибо.
Шаги удалились — тяжелые, устало волочащиеся, но все еще упругие шаги конунга в сторону покоев. И легкие, стремительные шаги Хельги — в другую, на кухню, чтобы ее сына и его людей ждал ужин, горячий и готовый к нужному часу.
Я лежала, не двигаясь. Этот короткий обрывок разговора расставил все по местам. Хельга была матерью конунга, давно и прочно стоящей у кормила дома, пока сын правил за его стенами. Ее холодность, ее бдительность, ее железная воля — это был не панцирь злости и высокомерия, а просто характер, отточенный годами единоличного правления. Она была стержнем, вокруг которого вращалась вся жизнь крепости. И ее страх за Герду, ее нежелание пускать меня, безродную чужачку, к дочери без присмотра, обретали теперь иную глубину. Она оберегала не просто дочь. Она оберегала тихую, хрупкую часть этого мира, которую создала и которую однажды, когда сын приведет в дом жену, ей, возможно, придется уступить. Но не сейчас.
Это понимание не испугало меня. Напротив. Оно придавало ее строгости почти монументальную ясность. Ее испытание шерстью, ее сдержанное одобрение — это был не каприз и не ритуал для чужаков. Это был ее закон. Закон дома, который она хранила в одиночку долгие годы.
Снаружи снова зашумели, зазвенели посудой, загудели довольные, усталые голоса — воины конунга получили свой ужин. Эти звуки теперь были не просто шумом. Они были доказательством исправной работы механизма, который Хельга заводила каждое утро. Музыкой дома, где правили порядок, долг и тихая, несгибаемая воля одной женщины.
Я повернулась на бок, уткнувшись лицом в прохладную овчину. Усталость накрыла меня с головой, на этот раз смешавшись с каплей странного уважения. Последней мыслью перед сном было то, что завтра меня ждет прялка. Тонкая работа. Терпение и чуткость пальцев. Я постараюсь. Я научусь. Не для того, чтобы понравиться. А для того, чтобы не нарушить безупречный ритм, заданный ее рукой. Чтобы вплести свою нить в узор, который она годами ткала для этого дома.
Маленькими четкими шагами. Как все здесь. Как и сказала Хельга.