Глава 4. Цена княжеского терпения
Ключ лежал у меня на ладони, тяжёлый, холодный, с медной биркой, на которой старые выбитые буквы темнели сквозь въевшуюся пыль.
“Для первого звона”.
Я прочитала надпись ещё раз, хотя слова уже успели отпечататься где-то внутри, рядом со страхом и усталостью. После целого дня, в котором меня сначала разглядывали как городское посмешище, потом пытались обложить сбором, а под конец заставили собирать деньги на глазах у чужих людей, этот ключ должен был обрадовать. Он был ответом. Или хотя бы намёком на ответ.
Но я уже начинала понимать ярмарку: здесь каждый ответ открывал новую яму под ногами.
— Остап, — позвала я, не отрывая взгляда от бирки.
Он как раз возился с замком лавки и бурчал себе под нос, что у всякой честной торговли должен быть конец, а не хозяйка, которая после закрытия лезет под прилавки. Услышав мой голос, обернулся и сразу нахмурился.
— Что ещё?
Я подняла ключ.
Остап шагнул ближе. Его рука, тянувшаяся к посоху, остановилась на полпути. Ратмир, стоявший у ворот, тоже заметил движение и вернулся к прилавку. Свет вечернего фонаря скользнул по круглой головке ключа, выхватил вырезанные дороги, маленькие весы и тонкий ободок вокруг отверстия.
— Где нашли? — спросил Ратмир.
— Под прилавком. В щели за нижней полкой. Там был старый воск, грязь и эта бирка.
Остап взял ключ не сразу. Сначала наклонился так близко, словно боялся, что надпись исчезнет, если коснуться металла. Потом всё же протянул руку, подержал его на ладони, взвесил и выдохнул сквозь зубы.
— Не из городских, — сказал он. — Я таких в описи не видел.
— Но вы знаете, от чего он?
— Догадываюсь.
— От колокола?
Остап посмотрел на погасший знак над воротами. На площади уже почти никого не осталось. Последние любопытные ушли, прихватив с собой слухи, недоверие и, возможно, первые крошечные сомнения. Лавка “Честного ряда” стояла открытая, пахла воском и медовыми пряниками, а возле прилавка лежали именные дощечки, которые ещё утром казались музейными косточками мёртвой ярмарки.
— У первого звона был свой замок, — сказал Остап. — Не на самом колоколе. На звонной клети. Старые мастера не доверяли его городским сторожам. Считалось: пока ключ у хозяйки или у старосты, никто не откроет сезон обманом.
— Где эта звонная клеть?
— Над весовой, с обратной стороны крыши. Лестница давно разобрана.
Ратмир взял ключ у Остапа и осмотрел бирку. Его пальцы не задержались на металле дольше нужного, но я заметила, как он чуть изменился в лице. Ключ для него был не просто странной находкой. Он мог стать тем самым подтверждением, которого завтра потребует управа.
— Если он настоящий, — произнёс Ратмир, — Совет не сможет утверждать, что первый звон не относится к вашим правам.
— Если настоящий, — повторила я. — А если нет?
— Тогда скажут, что вы нашли ржавую железку и выдали её за старое право.
— Они и так это скажут.
— Поэтому нужно, чтобы ключ узнал кто-то из мастеров.
Остап вернул мне ключ.
— Ульяна узнает. Если захочет. Только к ней сегодня уже не пойдёте. После такого дня вы до нижнего квартала не дойдёте, а если дойдёте, обратно принесут на полозьях.
Я хотела возразить, но усталость подкосила именно в тот момент, когда гордость собиралась поднять голову. Пальцы дрожали, плечи ломило от холода и работы, горло саднило после разговоров на ветру. Соломея Воронова, прежняя хозяйка этого тела, не привыкла оттирать прилавки, стоять на морозе, вести записи углём и спорить с управой. А я, как выяснилось, тоже не могла бесконечно держаться на злости.
— Хорошо, — сказала я. — Завтра с утра к Ульяне.
— С утра вас ждёт другое, — сказал Ратмир.
Я медленно повернулась к нему.
— Что именно?
Он достал из папки сложенный лист. Я сразу узнала плотную бумагу управы и красную печать Совета. Письмо не выглядело свежим: края были сухие, чернила застыли давно. Значит, его приготовили заранее, просто ждали момента вручить.
— Приказ явиться на заседание Совета завтра к третьему часу после рассвета, — произнёс он.
— По какому поводу?
— По вопросу долговых обязательств зимней ярмарки и подтверждения вашей способности исполнять условия передачи.
Остап ударил посохом по снегу.
— Быстро забегали.
— Они ожидали, что первый ряд провалится, — сказал Ратмир. — Теперь будут менять способ давления.
Я взяла письмо. Печать смотрела на меня насмешливым красным глазом.
— Сегодня они приняли двенадцать гривен за дневной сбор.
— Да.
— А завтра потребуют больше.
— Скорее всего.
— Сколько?
Ратмир не ответил сразу, и этого хватило. Я почувствовала, как первый короткий успех дня стал меньше. Не исчез, но сжался до размеров свечного огонька на большой площади. Ярмарка отозвалась на честный ряд, мастера начали выходить из тени, покупатели оставили первые деньги, ключ нашёлся. Совет не мог этого не заметить.
И Совет не собирался терпеть, пока я научусь стоять.
Ночь снова прошла в узкой комнате при управе, но теперь на столе рядом с кошельком и записями лежал ключ для первого звона. Я завернула его в кусок ткани, потом развернула, потом снова завернула. Казалось глупым прятать вещь под подушку, но оставить на столе было ещё глупее. В итоге я устроила его под нижней доской сундука, куда положила и копию торгового листа. Под утро всё равно проснулась от ощущения, что кто-то открывает дверь. Никого не было. Только ветер шевелил плохо закрытую раму, а в коридоре скрипели доски.
Перед Советом я успела заскочить на ярмарку. Ульяна уже была там, раньше меня. Она стояла у лавки, рукава закатаны, шаль повязана крепко, на прилавке — новые свечи, пряники и маленькая табличка с её рукой: “Цена мастера. Сбор открыт”. Остап чинил стойку навеса, ворча на Федота, который держал верёвку не с той стороны. Аглая пришла с двумя связками свечей и делала вид, что оказалась здесь случайно.
Увидев ключ, Ульяна не стала спрашивать, где я его нашла. Она взяла его обеими руками, как берут семейную вещь, от которой зависит не стоимость, а память.
— Настоящий, — сказала она. — Только не светите им перед Советом раньше времени.
— Почему?
— Потому что настоящий ключ проще украсть, чем опровергнуть.
Остап опустил молоток.
— Умная женщина.
— Ты это только теперь заметил? — сухо спросила Ульяна.
Я спрятала ключ обратно в ткань. Хотелось остаться на площади, среди людей, которые пусть и не верили мне до конца, но хотя бы делали что-то настоящее. Чинили стойки, раскладывали свечи, спорили о цене, ругались на кривые доски. Там, на ярмарке, каждый стук молотка был доказательством, что вчерашний день не привиделся.
Но Совет ждал.
Княжеская управа встретила меня жаром печей, тяжёлыми портьерами и запахом воска. После ярмарочного ветра это тепло казалось чужим, липким. В зале заседаний всё было почти как в первый день: длинный стол, советники, писарь, герб Северина на стене. Только теперь я вошла не как женщина, которую привели подписывать отказ. Я пришла сама, с торговым листом, актом передачи и грязью под ногтями, которую не удалось полностью вымыть.
Злата Ружинская сидела сбоку, в светлой меховой накидке, свежая, спокойная, с таким выражением лица, будто вчерашняя ярмарочная суета была забавным представлением для простого народа. Увидев меня, она улыбнулась.
— Соломея Андреевна, как приятно видеть вас на ногах после такого… деятельного дня.
— Взаимно, госпожа Ружинская. Вы прекрасно выглядите для человека, чьи люди вчера не смогли сорвать первый торг.
В зале стало тише. Писарь поднял глаза от бумаг и тут же уткнулся обратно. Председатель Совета нахмурился.
— Госпожа Воронова, заседание созвано не для обмена колкостями.
— Тогда я готова слушать суть.
Ратмир стоял у окна, как и в первый раз. Сегодня перед ним лежала папка. Он не вмешивался, но, когда я вошла, его взгляд коротко прошёл по моему лицу, рукам, документам. Проверил, выдержала ли. Это было странное ощущение: не забота, не поддержка, но присутствие человека, который видел меня вчера на площади и знал, что за “деятельным днём” стояли холод, страх и одиннадцать гривен, собранных почти по монете.
Председатель развернул перед собой лист.
— Совет рассмотрел сведения о самовольном открытии торговой деятельности на территории зимней ярмарки.
— Торговля была не самовольной. У меня акт передачи, испытательное владение и право на сбор с мест при восстановлении торга.
— Право не отменяет порядка, — сказал пожилой советник с цепью. — Вы нарушили процедуру уведомления.
— О которой мне не сообщили при передаче ярмарки.
— Незнание порядка не освобождает от обязательств.
Я посмотрела на него и поняла, что они не собираются обсуждать вчерашний успех. Они уже выбрали другую доску для игры: не “ярмарка мертва”, а “вдова нарушает порядок”. Если соглашусь защищаться только от этого, увязну.
— Назовите обязательства, — сказала я.
Председатель кивнул писарю. Тот поднялся и зачитал:
— В связи с принятием имущества на испытательный срок госпожа Соломея Андреевна Воронова обязана внести первый обеспечительный сбор в размере пятидесяти серебряных гривен в течение семи дней с момента вручения настоящего решения. При невнесении сбора Совет вправе признать хозяйку ярмарки неспособной к управлению, обратить имущество в городское ведение и назначить временного распорядителя.
Пятьдесят гривен.
Я не позволила себе посмотреть на Ратмира. Не позволила сжать пальцы так, чтобы хрустнули костяшки. В моём кошельке после вчерашнего оставались жалкие монеты. На ярмарке — открытый сбор, который мы с трудом удержали от изъятия. Пятьдесят гривен за семь дней были не проверкой. Это была петля, украшенная печатью.
— Основание? — спросила я.
Председатель поднял брови.
— Что?
— На каком основании назначен обеспечительный сбор именно в таком размере? Есть прежняя норма? Договор? Указ? Расчёт расходов?
— Госпожа Воронова, — вмешалась Злата, мягко положив ладонь на край стола, — иногда лучше не спорить с теми, кто пытается уберечь вас от ещё большего позора.
— Мне уже говорили это перед отказом. Опыт оказался сомнительным.
Её улыбка стала тоньше.
— Вы неправильно понимаете моё участие. Я не ваш враг.
— Тогда кто прибил табличку к воротам?
— Какую табличку?
Она спросила это легко, даже с удивлением, но я видела её глаза. Ни одного лишнего движения. Ни одной настоящей растерянности. Если бы я положила табличку на стол, она бы назвала её подделкой. Если бы обвинила прямо, Совет потребовал бы доказательств. Сегодня у меня не было роскоши бросаться словами, которые нельзя удержать.
— Ту, из-за которой вчера покупали лучше, чем вы ожидали, — сказала я.
У одного из молодых советников дёрнулась щека. Злата повернулась к председателю.
— Видите? Я об этом и говорю. Госпожа Воронова устала, находится под давлением, видит угрозы там, где нужно навести порядок. Ей нельзя одной отвечать за место, вокруг которого и без того накопилось много споров.
— Вы предлагаете что-то конкретное? — спросил председатель, хотя по его голосу было ясно: конкретное уже приготовлено.
Злата повернулась ко мне. Теперь её лицо выражало участие, от которого становилось холоднее, чем на ярмарке.
— Да. Я готова помочь вам сохранить достоинство и не потерять всё окончательно. Торговый дом Ружинских может внести обеспечительный сбор за зимнюю ярмарку. Полностью. Сегодня же.
В зале прошёл мягкий шорох. Советники обменялись взглядами. Писарь уже держал перо наготове.
— Взамен? — спросила я.
— Ничего унизительного. Вы останетесь лицом ярмарки, если вам так дорого это слово “хозяйка”. Будете встречать мастеров, принимать женщин из нижнего квартала, заниматься мелкими бытовыми вопросами. А управление сборами, договорами, поставками, охраной и внешней торговлей перейдёт ко мне как к распорядителю от имени Совета.
Она говорила без злобы. В этом и была её сила. Если бы она торжествовала открыто, от неё было бы проще отмахнуться. А так её предложение выглядело разумным, щедрым и почти спасительным. Списанной вдове оставляли лицо. Злата забирала власть. Совет получал деньги. Ратмир получал порядок. Город — новую хозяйку в красивой накидке, только без права решать.
— То есть я должна стать вашей управляющей, — сказала я. — Без права голоса.
— Не управляющей, — поправила Злата. — Представительницей прежнего имени. Это мягче для города.
— Для города или для вас?
Председатель стукнул перстнем по столу.
— Госпожа Воронова, предложение госпожи Ружинской более чем великодушно. В вашем положении…
— В моём положении, — перебила я, — мне предлагают продать ярмарку за право стоять у ворот и улыбаться тем, кто её заберёт.
Писарь застыл с пером. Пожилой советник возмущённо выпрямился. Злата откинулась на спинку кресла.
— Вы драматизируете.
— Нет. Я впервые называю цену честно.
Ратмир слегка повернул голову. Этого движения хватило, чтобы я заметила: он смотрел уже не на документы и не на Злату. На меня.
Председатель поднялся.
— Совет требует ответа. Принимаете ли вы помощь торгового дома Ружинских и назначение госпожи Златы Ружинской распорядителем зимней ярмарки?
Внутри у меня всё дрогнуло. Пятьдесят гривен. Семь дней. Ноль уверенности. Если бы я согласилась, можно было бы выиграть время. Спасти себя от немедленного удара. Не ночевать в страхе, что завтра придут приставы и снова опечатают ворота. Не бегать по нижнему кварталу за людьми, которые смотрят на меня как на виноватую. Просто уступить часть власти и сохранить видимость.
Но я уже видела старые книги. Видела вычеркнутые имена. Видела знак Ружинских рядом с платежами. Видела, как город ожил от одной честной записи. Если сейчас отдам управление Злате, Ульяна больше не вернётся. Аглая спрячет свечи. Федот не приведёт отца. Остап плюнет у ворот и скажет, что я оказалась такой же, как все.
А ярмарка замолчит.
— Нет, — сказала я.
Зал словно вдохнул разом.
— Подумайте, — мягко произнесла Злата. — Гордость плохо кормит.
— Зато чужая милость часто стоит дороже долга.
— Вы не соберёте пятьдесят гривен.
— Возможно.
— Совет заберёт ярмарку.
— Возможно.
— И тогда вы потеряете не только имя. Вы потеряете право вообще что-либо требовать.
Я посмотрела на неё, и впервые в этом зале мне стало по-настоящему спокойно. Страх никуда не исчез. Просто он перестал командовать.
— Если я соглашусь, я потеряю его уже сегодня.
Злата улыбнулась, но теперь в улыбке не было даже притворной доброты.
— Запишите отказ от помощи, — сказал председатель писарю. — Срок внесения обеспечительного сбора — семь дней. При неисполнении…
— При неисполнении вы сделаете то, что собирались сделать с самого начала, — закончила я. — Можете записать и это, если в бумаге осталось место.
— Госпожа Воронова!
Ратмир наконец оттолкнулся от окна и подошёл к столу.
— Совет огласил решение. Госпожа Воронова дала ответ. Процедура завершена.
Председатель недовольно посмотрел на него.
— Вы торопите Совет, Соколецкий?
— Я напоминаю, что любое дальнейшее давление после зафиксированного ответа можно будет оспорить как принуждение к передаче управления.
Пауза получилась такой густой, что даже перо писаря перестало скрипеть.
Злата перевела на Ратмира взгляд. На этот раз её лицо менялось медленно: удивление, недовольство, потом прежняя вежливая маска. Она поняла, что он не встал на мою сторону. Он встал на сторону процедуры. Но сегодня и этого хватило, чтобы мне дали выйти из зала на своих ногах.
В коридоре управы я остановилась только у окна, где на стекле замёрзли узоры. Руки начали трястись уже там, когда никто из советников не видел. Пятьдесят гривен. Семь дней. Не считая старого долга, завтрашнего подтверждения права ряда и угрозы первого звона.
Ратмир вышел следом. Дверь за ним закрылась плотно, отсекая голоса Совета.
— Это было безрассудно, — сказал он.
Я рассмеялась коротко, без веселья.
— Спасибо. После сегодняшнего заседания мне как раз не хватало доброго слова.
— Злата Ружинская предложила деньги, время и защиту от немедленного изъятия.
— И верёвку, на которой ярмарку можно было красиво повесить.
— Вы могли согласиться на временные условия, а потом искать способ оспорить.
— Нет. Люди вчера пришли не к Ружинским. Они пришли к честному ряду. Если сегодня я отдам управление Злате, завтра Ульяна скажет, что была права, Остап захлопнет ворота, а мастера решат, что их снова использовали для чужой сделки.
Он смотрел на меня с раздражением. Настоящим, живым, не служебным. Впервые я увидела в нём не только пристава, но и человека, которому приходится наблюдать, как кто-то выбирает путь хуже, опаснее, труднее — и при этом не может сказать, что выбор полностью глуп.
— Вы не соберёте пятьдесят гривен случайными покупками, — произнёс он.
— Значит, мне нужны не случайные покупатели.
— А кто?
— Мастера. Те, кого вытеснили. Те, кто захочет заплатить не за свечу, а за возвращение своего места. Если девять человек заявят права на три ряда и внесут хотя бы часть сбора открыто, Совет не сможет сказать, что ярмарка держится только на моей прихоти.
— Сможет.
— Но ему будет труднее.
Он молчал, и я вдруг поняла: он больше не смотрит на меня как на пустую вдову, которую нужно проводить от одного решения к другому. Он всё ещё считал меня неопытной, упрямой и, возможно, обречённой на провал. Но теперь в этом взгляде появилась новая осторожность. Не та, что бывает перед слабостью. Та, что возникает перед человеком, который способен выдержать удар и остаться стоять.
— Тогда вам нужно идти не к Совету, — сказал он. — И даже не к Ульяне.
— В нижний квартал.
— Да. Но не одной.
— Вы предлагаете сопровождение?
— Я предлагаю не путать смелость с желанием дать врагам удобный случай.
— И кто пойдёт со мной? Вы?
— У меня служба.
Это прозвучало сухо, но я заметила, что он отвёл взгляд к лестнице, где уже ждал молодой стражник.
— Я велю двум людям держаться на расстоянии. Не вмешиваться без причины.
— Чтобы следить за законностью?
— Чтобы вы не исчезли в переулке до первого звона.
Я должна была возразить. Сказать, что не нуждаюсь в охране. Но после таблички на воротах и бумажной петли Совета такая гордость была бы пустой тратой сил.
— Хорошо, — сказала я. — Но они не должны заходить в дома мастеров. Я пришла просить доверия, а не приводить стражу.
— С этим можно согласиться.
На крыльце управы нас настигла Злата. Она вышла легко, без спешки, словно не получила отказа при всех, а просто решила продолжить приятную прогулку. За ней держалась служанка с меховой муфтой и молодой мужчина с папкой, тот самый, у которого вчера на ярмарке была трость с ветвью Ружинских.
— Соломея Андреевна, — позвала Злата.
Я остановилась.
— Вы забыли сказать мне что-то при Совете?
— Нет. Там было достаточно свидетелей. А здесь я хочу говорить по-женски.
Ратмир сделал движение, собираясь отойти, но я сказала:
— Останьтесь, Ратмир Олегович. После вчерашней таблички я стала ценить свидетелей.
Злата едва заметно склонила голову.
— Как угодно. Я всего лишь хотела, чтобы вы поняли: моё предложение останется в силе не всю неделю. Сегодня я готова была сохранить вам лицо. Завтра, возможно, смогу сохранить только угол в вашей бывшей ярмарке.
— А послезавтра?
— Послезавтра вы будете просить, чтобы Совет позволил вам уехать без долгового клейма.
Я посмотрела на её меха, на тонкие перчатки, на застёжку в виде той самой ветви, которую видела в книгах сборов.
— Скажите, госпожа Ружинская, торговый дом вашей семьи часто помогает тем, кого сначала загоняет в долг?
Её глаза блеснули.
— Осторожнее.
— Я учусь.
— У плохих учителей.
— Зато быстро.
Она подошла ближе. Ратмир не двинулся, но его присутствие стало ощутимее. Молодой человек с тростью перестал улыбаться.
— Вы думаете, если вчера несколько лавочников купили свечи, город теперь ваш? — спросила Злата. — Северин любит зрелища, Соломея Андреевна. Сегодня они положили монеты на ваш прилавок, завтра придут посмотреть, как вы их потеряете. Мастера не вернутся. Они помнят, чьё имя стояло на бумагах, когда их выгоняли.
— Значит, мне придётся дать им другое имя.
— Ваше?
— Ярмарки.
Она усмехнулась.
— Какая трогательная вера в старые доски.
— Лучше верить в старые доски, чем в новые петли.
Злата смотрела на меня ещё несколько мгновений. Потом повернулась к своим людям.
— Едем. Госпожа Воронова сегодня выбрала красивую смерть для своей надежды. Не будем мешать.
Когда её сани отъехали, я только тогда позволила себе выдохнуть. Ратмир заметил, но ничего не сказал. Иногда его молчание было удобнее чужой жалости.
Нижний квартал днём шумел громче, чем утром. Новости облетали его быстрее ветра. К тому времени, как я дошла до первой улицы ремесленников, о Совете уже знали. Люди смотрели иначе: не только с насмешкой, но и с ожиданием. Пятьдесят гривен за семь дней — сумма, которую можно было обсуждать с удовольствием, если платить предстояло не тебе.
Остап ждал у дома Ульяны. Рядом с ним стояла сама Ульяна, в рабочем переднике поверх тёплой юбки. Судя по выражению её лица, она уже успела услышать всё и решила, что я окончательно сошла с ума, но пока ей любопытно, чем закончится.
— Отказались? — спросила она.
— От Златы? Да.
— Дурная голова.
— Вы тоже так думаете?
— Конечно. Но если бы согласились, я бы забрала свою дощечку и больше с вами не разговаривала.
— Значит, дурная, но в нужную сторону.
Ульяна хмыкнула и сунула мне в руки небольшой свёрток.
— Ключ покажите позже. Сейчас идём к Мирону Ткачу. Он ворчит громче всех, но если его сдвинуть, за ним потянутся другие.
— Почему он?
— Потому что его место забрали первым после моего. И потому что у него язык длинный. Если поверит, к вечеру поверит вся улица. Если не поверит, тоже вся улица узнает.
— Обнадёживает.
— А вы думали, ремесленников пряниками вернут?
Мы пошли втроём: я, Ульяна и Остап. Двое стражников Ратмира держались далеко, как и было обещано, хотя нижний квартал всё равно заметил их почти сразу. Ульяна ворчала, что стража отпугнёт людей. Остап отвечал, что без стражи меня могут запереть в чьём-нибудь сарае до окончания семи дней. Я слушала их перепалку и думала, что странным образом она придавала сил. В ней было что-то домашнее, настоящее, не похожее на вежливые удары Совета.
Мирон Ткач жил на улице Суровой Нити. Его дом был длинным, с пристроенной мастерской, из окон которой тянулись полосы тёплого света. Внутри стучал ткацкий стан. Ритм был ровным, упрямым, как сердце человека, привыкшего работать даже тогда, когда злится на весь город.
Дверь нам открыл мужчина лет сорока с широкими ладонями и седой прядью у виска. Он увидел Ульяну, кивнул, увидел Остапа — нахмурился, увидел меня — хотел закрыть дверь.
— Нет, — сказал он.
— Все сегодня с этого начинают, — заметила я.
— Значит, умные люди.
Ульяна поставила ногу у порога так уверенно, что дверь не сдвинулась.
— Мирон, не ломай дверь. У тебя петли дороже гордости.
— А у неё что дороже? — Он кивнул на меня. — Имя Вороновых?
— Я пришла не за именем Вороновых, — сказала я. — Я пришла за вашим.
— Моё имя уже однажды повисело у вас на ярмарке. Потом его сняли и бросили, как мусор.
— Я нашла вашу дощечку.
Он замолчал. В глубине мастерской ткацкий стан перестал стучать. Кто-то ещё слушал.
— Где? — спросил Мирон.
— Возле пятой лавки первого ряда. Сломанной она не была.
— Великое утешение.
— В старой книге сборов ваша запись была изменена. Сначала место сохранялось до первого звона. Потом другой рукой написали, что вы не явились.
Мирон открыл дверь шире. Лицо его не стало дружелюбнее, но теперь он слушал.
— Кто показал книгу?
— Остап открыл тайник. Ратмир Соколецкий опечатал записи.
— Пристав? — Он перевёл взгляд на Остапа. — Это правда?
— Правда, чтоб ей пусто было, — буркнул Остап. — И про книгу, и про печать.
Мирон отступил, пропуская нас в сени. Мастерская оказалась большой, тёплой, с двумя станами, мотками нитей, полками с тканью и лавкой у стены. За вторым станом сидела женщина с усталым лицом и внимательными глазами. На полу мальчик лет десяти разбирал клубки по цветам. Увидев меня, он спрятал руки под стол.
Я остановилась у порога мастерской, не проходя глубже без приглашения.
— Совет требует пятьдесят гривен обеспечительного сбора за семь дней, — сказала я. — Если я не внесу, ярмарку заберут. Если внесу одна, они скажут, что это прихоть вдовы. Мне нужны мастера, которые заявят права на места и внесут посильный сбор открыто. Не мне в руки. В книгу честного ряда.
Мирон рассмеялся. Смех был коротким и жёстким.
— Посильный? Когда у меня два года нет ярмарочного места? Когда мои ткани берут перекупщики за половину цены, потому что в гостиный двор меня не пускают без лишней платы? Вы пришли к тем, кого обобрали, просить деньги?
Слова были справедливые. От них хотелось отступить. Но если бы я искала лёгкие двери, не пришла бы в нижний квартал.
— Да, — сказала я. — Пришла. Потому что если деньги внесёт Злата Ружинская, вы не вернёте место никогда. Если сбор внесут мастера, хотя бы частями, это будет уже не моя просьба, а ваше право.
Женщина у станка заговорила впервые:
— Право? Нам его уже обещали.
— Кто?
— Ваш покойный муж.
В мастерской стало так тихо, что я услышала, как мальчик у стола перестал перебирать клубки.
— Всеволод? — спросила я.
Мирон резко посмотрел на жену, но она не отвела глаз.
— Скажи, — произнесла Ульяна. — Раз начала.
Женщина вытерла руки о передник.
— Он приходил к Мирону за неделю до смерти. Один, без Савватия Кривца. Сказал, что новый порядок был проведён не так, как он велел. Что места должны вернуть тем, у кого право старого круга. Просил собрать людей, но осторожно.
Мирон сжал челюсть.
— А через четыре дня его не стало. После похорон явился Савватий с городской бумагой и сказал, что Воронов перед смертью подтвердил все долги. А вдова, мол, ничего не знает и знать не желает. Что нам надо было думать?
Я держалась за край лавки, потому что под ногами вдруг стало ненадёжно. Вот оно. Не доказательство ещё, не печать, не договор. Но первый живой голос, который говорил: Всеволод не разорял ярмарку. Или хотя бы пытался остановить разорение.
— У вас есть что-нибудь от него? — спросила я. — Письмо? Записка? Свидетель?
Мирон покачал головой.
— Он боялся писать. Сказал только, что главный договор не у Совета. Что если с ним случится беда, искать нужно там, где первый звон не слышен, но ему отвечают.
— Что это значит?
— Не знаю.
Ульяна резко подняла голову.
— Повтори.
— “Где первый звон не слышен, но ему отвечают”, — медленно сказал Мирон. — Так и сказал.
Остап побледнел под загаром и седой щетиной.
— Мастерские под северной аркой, — выдохнул он. — Там колокол не слышали из-за стены, зато знак на камне отвечал светом.
— Какие мастерские? — спросила я.
Он повернулся ко мне, и в его глазах впервые был не упрёк, а страх за то, что мы могли найти.
— Те, что Совет велел заложить после смерти вашего мужа.
Мирон подошёл к полке, снял с неё старую деревянную дощечку со своим именем и положил передо мной.
— Я дам три гривны сейчас и ткань на два прилавка завтра. Больше не могу. Но если вы найдёте договор, госпожа Воронова, я приведу тех, кто ещё помнит, как ярмарка звучала до первого обмана.
Я взяла дощечку. На дереве под пальцами были вырезаны ровные буквы: “Мирон Ткач”.
— Где северная арка? — спросила я.
Остап ответил не сразу. Он смотрел в окно, за которым уже сгущался вечер, и, кажется, впервые за всё время жалел не о прошлом, а о том, что придётся снова открыть дверь, которую многие предпочли бы оставить замурованной.
— Под вторым рядом, — сказал он. — Там, где, по городским бумагам, ничего никогда не было.