По приезду долго мучил запах сгорающего мазута, снилась «железка», те семьсот верст в синем виллиамском вагоне. В глазах мелькали заоконные картинки, будто все ехал. Колеса в висках стучали: все кончено, все кончено. Сердце молчало, внутри разрастался страшный холод. А разум подсказывал: «Теперь жить в том самом все кончено». Во дне и в ночи – человек-птица. Летят птицы. Птицы летят. Бьют крыльями. Так было, так будет. Так было и так будет – стучали колеса. Человек пытается заснуть под стук колес. Засыпая, надо слушать ветер. Тогда все пройдет. Засыпая, нужно слушать дождь и ветер. Тогда боль пройдет. Птицы, дождь и ветер бывали там, откуда мы все пришли. Они знают обратную дорогу.
Отпустило с первым выходом к реке. Оскол – на плесах игривый, на перекатах – порожистый и бурливый, однако все же – река мирная. Пока бежит к собрату – Северскому Донцу – собирает в себя сорок притоков. А здесь у села не особо широкий Оскол, аршин до ста будет, и высокий берег напротив с густою осокой по краю изрядно виден. Большая вода имеет над человеком большую власть. Манит, влечет, очищает в три погружения и омывает в одно. Вот большая вода и смыла запах железной дороги. Выкупался – обновился, дно каменистое, колкое; да больнее, чем в Москве, не уколоть.
Родион устроился сносно, в доме у полуглухой одинокой старушки – вдовы бакенщика. С почты в центре села выстучал телеграмму хозяину стройки и третий день ждал его приезда в Подколозное. Старушке уплатил вперед, у нее и столовался, был сыт, хотя при нынешнем аппетите ему много не требовалось. Сидел как бирюк за чтением, порожек подправил, в беседке чаи гонял со свежим земляничным вареньем. На четвертый день ожидания спросил у хозяйки про мельницу.
– А нету у нас мельницы-то. И в округе поблизости нету, Родион Романыч.
Странное дело, Даламанов направлял его на стройку мельницы, на какой-то сложный случай к своему земляку, знакомцу через третьих лиц – купцу Крахмалову, и вот теперь ни купца, ни мельницы. Высиживать в безделье не оставалось сил; московский крах, или жизненный, снедал изнутри, от зубрежки голова лопалась как яичная скорлупа. Не дождавшись купца, отправился на обход села. Дорога к почте знакома, через два пригорка налево к тракту обнаружил лечебницу, маслобойню. Храм, взобравшийся на холм, виден издалека, при храме вытянулось как половичок одноэтажное здание приходской школы. Поблизости вросло в «пошву», как тут говорят, кладбище. На отшибе два трактира напротив друг друга, шарманщик пьяненький, видно, знает, где стоять – бегает от паперти к шинку. Где-то кузню слыхать, перестукиваются ковали. Базара своего, судя по всему, нет, но лабазов не менее пяти насчитал, один с пекарней. В центре площадь между каре кирпичных двухэтажных зданий, в первом галантерейная лавка. Улицы зеленые и чистые с ласковыми названиями Милолюбская, Ядренькая, Напрудная, Бережная, Катенькина, Девичья, а в проулках дома деревянные да все на высоких, бутовой кладки фундаментах. Пожарной вышки не видать. Должно быть, им и звонарь на колокольне за наблюдателя сойдет. Мельницы или крупной стройки и вправду нет.
На берегу причал, стало быть, и рекою можно сюда добраться, не одною «железкой». У причала «рыбицы», лодии качаются, отдыхают, натрудившись с рассветом. Сел в одну, убаюкало. Вспомнился пришедший проводить на Саратовский вокзал Валечка, бледнее обычного, растерянней, виноватей. Откуда та виноватость? Почему одним – плюнь в глаза, все Божья роса, а кому-то – хоть в монастырь уходи от ужаса, содеянного другими. Одних и уликами не припрешь, в другим – от осознания собственного позорного порыва, промелька дурной мысли или свидетельства чужой гнусности становится невыносимо жить?
На перроне Валентин рассказал, что в тот внезапно скомканный прощальный ужин у них в Доме трезвости произошел инцидент из ряда вон: напились два пациента. И когда расследование, произведенное доктором по горячим следам, выявило поставщика алкоголя в здание больнички, все немало удивились. Казалось, прошло порядком времени, чтобы это имя забылось. Но нет. Липкий напомнил о себе: доставил полугару собратьям в Преображенскую лечебницу. Двое не устояли: Поэт и Календарёв нынче в изоляторе. Положение их незавидно, полугар оказался дрянным, порченым контрафактом, вонючей сивухой. Доктор, проведя все меры по очищению больных организмов, морально казался раздавленным: все лечение, вся деятельная борьба за самоконтроль трезвости оказались напрасны. Комендант не мог себе простить оплошности: упустил проникновение чуждого элемента в периметр. Старший ординатор выяснил, что Липкий сбежал из-под изоляции и находится в розыске.
На том они расстались с Валечкой у вагона, не обмолвившись про обручение, не заговорив ни о сестре, ни о Филиппе. Родион даже и глаз ее не искал в толпе. И в Валечкиных глазах не искал ее. Брат сестре не замена. Она счастлива, и ей нынче не до грусти вокзальных проводов. Вагон плавно уплывал из-под кровельного навеса, затихала музыка, мелькали платочки и кружевные зонтики, а Валентин, стоя на одном месте, все уменьшался и уменьшался, дойдя до размеров мальчика-с-пальчик, и после вовсе исчез. Договорились писать. Но Родион про себя знал: не напишет. Надо рвать связи, его одиночеству не под стать сантименты. Валентин Петров навсегда останется в памяти души чистым звуком, прикосновением беспримесной чистоты настоящей мужской дружбы.
– Э, барин, на водочку не подашь? – пробасили над ухом. От резкого разворота лодка закачалась. За спиною подросток в плохоньком пиджачке, драных штанах и босиком.
– Не рано запил?
– В босяцкой жизни быват, – прогундосил мальчишка и уселся на нос «рыбницы», должно быть, обрадовавшись, что сразу не погнали.
– Ты и на босяка-то не походишь.
– Рази на барина похожу?
– Сорочка свежая, а ботиночки под пиджачком на шнурках висят.
– Глазастый ты, барин, – усмехнулся мальчишка. – С родителем раздружился, утек.
– А кто же родитель твой? Дай угадаю. Поп местный?
Парнишка довольно рассмеялся, обошел-таки незнакомца.
– С поповскими робятами мы дружам. А мой папаша рядчик – артелью командувает.
– А что же за артель у вас? Сапожники или рыбаки?
– Строители мы. Мельничу строим. А я в передовщиках поставлен на конопачивание. Токмо досада у нас.
– Что за досада? – заинтересовался Родион.
– А чего ты вызнаешь? – подозрительно спросил паренек.
– Так ты сам ко мне в лодку прыгнул.
Мальчишка снова рассмеялся.
– Сам. Мы с мирскими враждуем… до крови. Мир на артель, артель на мир. Такая тутова жисть.
С пареньком поднялись на храмовый бугор и с площадки возле колокольни взглянули на село; оно вытянулось вдоль берега, но проросло садами глубоко на сушу, облепив листвою холмы и пригорки. А за селом, там, где Оскол запетлял узкой лентой, затемнел омутами, перегорожена его ширина и насыпана дамба. Стало быть, тут мельницу и ищи.
Купец Крахмалов приехал к концу недели. К тому времени у Родиона успели сложиться и расстроиться отношения с артелью. Купец выслушал артельщиков, принял с жалобами сельского старосту и в тот же вечер явился с угощением в дом бакенщика.
– Спасай, батюшка. Аж с самой Москвы тебя выписал, Школа десятников хвалила, стало быть, есть надежа.
Родиону не по возрасту казалось такое обращение, да ответное уважение надо проявить. За беседой до полуночи прояснилась ситуация. Крахмалов сам не подколозинский, но из местной волости. На Масленицу играли они тесной, сыгранной компанией картежников волостного городишки в «пульку»[41]. Провизор первым откланялся – захмелел. Вторым сдался почтмейстер – улегся тут же в кабинет на оттоманку. Остались два купца против друг друга, стали в «гусарика» играть, потом распас пошел, раз двое-то. Тут «болвана» не завистуешь, тут на своих картах тянуть приходится. В азарт вошли. И вот Крахмалов под утро выигрывает мельницу. И мельница пошла к часам-луковке и к жеребцу.
Весной понятно стало: мельник знатно приворовывает, на бывшего хозяина работает. Поменяли мельника, да другая беда пришла – в грозу амбар с зерном сгорел. Сказывали, молния попала, хотя пристав менжуется: не видал, говорит, рукотворных молний. И тогда Крахмалов решил мельницу к себе ближе забрать. Остановился на Подколозном. Дамбу к лету насыпали. Мельницу перевезли обозом на конской тяге. А дальше уперлись: кто ставить-то станет? Взялись местные умельцы, но избу срубить – не мельничку заново возвести. Артель из двадцати пяти душ Крахмалов сыскал, репутация знатная, умелые, обмануть не должны. Хотя и не собирали они прежде из порушенного, но готовы на дело стоящее. Давай, говорят, план мельницы. Так план бывший хозяин ни за какие деньги выдать не желает. Артельщики загудели – простой второй месяц. В разгар лета и мир подколозинский запротестовал. Реку, мол, перегородили, рыбу потревожили, а пользы нету, за мукой все одно в волостной город тащиться телегами или втридорога у лабазников покупать.
Родион сам с трудом понимал, чем сможет помочь без плана. Но тут Крахмалов пошел с козырей: вытащил карточку из-за пазухи.
– План-то он припрятал. А меленку снял на дагеротип и запамятовал. А приказчик евоный достал, за небольшую мзду. Гля, кака красавица.
Увиденное Родиона поразило. На карточке бревенчатое здание в шесть этажей, в шесть рядов окон, со скатной крышей, с каменным крыльцом входа, с тремя амбарами полукругом.
– И амбары ваши?
– Амбары что? Тьфу. Мельница – нещечко.
Теперь Родион более убедился в своей правоте: призывал артельщиков сброшенные в кучи бревна разбирать по калибру, не теряя времени в ожидании купца-давальца. Сам стал подбирать схожие и как рисунок из спичек складывать, но не на столе, а на поместительной поляне. Его сперва поддержали, вовлеклись, а после явился рядчик – артельный старшой – и велел работы прекратить. Рядчик – суровый дядька с оспинами на лице – к Родиону отнесся настороженно, но вежливо. Ровню, должно быть, и обматерил бы, и взашей выгнал, а тут щурился, цыкал да покрикивал на своих. Сыну затрещину при всех влепил, что привел чужака в лагерь. Всему безобразию конец положил купец Крахмалов и данное им объявление, что из Москвы прибыл десятник на стройку – извольте любить и жаловать.
И с началом стройки мельнички потянулись бесконечные гости к старушке-бакенщице, постоялец-то оказался из самой Москвы, да к тому ж десятник, образованный. А в селе девиц на выданье как камешков в Осколе. Благо, что десятника увлек азарт сшить из откалиброванной древесины заводик на водяном двигателе, который станет зерно в муку молоть и кормить округу. А что мельница, как не заводик, да еще такой мощи? Главное, конечно, не стены, а внутреннее устройство цехов. И водяному колесу, и жерновам, и валам со шкивами и ременными передачами надо определить единственно верные места, чтобы весь огромный механизм самотека зернышек сверху вниз заработал безостановочно идеально, чтобы энергия воды и солнца слились в одну оплодотворяющую силищу.
Крахмалов нарадоваться не мог: закипела работа. С села к дамбе ежедневно притекал народ поглазеть. Рассаживались на пригорке и пялились на холм и лагерь перед ним, боясь упустить момент найма. Рябой артельный рядчик опасался сглазу, бурчал: селенный сход устроили, сермяжники. Пущий секрет почтенного сооружения, выигранного в «пулечку», в том, что рублено здание мельницы да гвоздем не тронуто, сшиты шпоном как ниткою все шесть этажей. Родион карточку при себе носил, заглядывал частенько, но больше для других, чем для себя. Сам-то все, что мог уловить по фасадной части, давно уловил, а что еще разглядишь по снимку в одной проекции? Остальное додумал, дочертил и себе говорил: ты просчета допустить не можешь.
Рядчик артели ревновал, жаловался купцу:
– Десятник-то обшибется, ить как пить. Я ему аршинную линейку, веревку мерную саженную – не берет. Складенем и то не меряет, все на глаз. Или так их в столицах учат?
– Он тебе межу чо ли отмеряет на могилу? Здеся тонкая работа, он в голове все смостырил, – отвечал Крахмалов, сам в душе сильно сомневаясь, что сведут венцы под крышу.
– В голове? Инда голова инструмент, не руки? Поглядим, чем дело кончит москвитянин, ить как пить.
Но и рядчик присмирел, когда увидал чертежи мельнички в руках у десятника, что там дагеротип, вот план так план; чертил Тулубьев отменно. А когда десятник убедил Крахмалова потратиться на «паровик» для лебедки и бревна стали подаваться наверх машиной, артельщики посмотрели на Романыча с обожанием. Сам Родион Романыч загорел на ветру, свыкся с сельской жизнью, полюбил ранние купания за селом, близкий благовест по воскресеньям, сон вне дома – на топчане в садовой беседке. Здешняя сельская жизнь напоминала ему родную Журавну. Городская жизнь отошла, потеряла важность. Напротив, мысли о местных неурядицах и учеба занимали все его холостые длинные вечера.
Лето убежало, опережая стройку, хотя и поспешал рабочий люд. На Яблочный Спас Крахмалов уговорил отвлечься, съездить в соседнее село на винокуренный заводик. Выехали на два дня и там, в другом селе выяснилось, что вся затея ради смотрин строилась: Родиону показали самую сватанную девицу в округе, дочь хозяина винокурни, а всему семейству – его самого, смышленого городского десятника. Семейство осталось довольно: видный, статный. А десятник заскучал и торопил купца обратно, домой в Подколозное, смотреть, что там в их отсутствие наворотили. «Домой» – слово-то какое, хваткое. Схватит и не отпускает, хотя дом и меняться за жизнь может не по одному разу. По приезду в Подколозное старушка-бакенщица расспрашивала: вышло ли сватовство. Видимо, доложить требовалось местному обществу итоги вояжа.
В конце августа пришло первое письмо от Валентина Петрова. Письмо восторженное и выразительное. Валентин изложил, как счастливо прошло его лето, описывал строительный процесс дома пересменки на сортировочном узле. Хвастал, что убедил архитектора и добился выделения площадей под «комнаты тишины» – библиотеку и шашечную. Потом Валечка перешел к новостям Дома трезвости. А новости таковы, что дядя ошарашен ситуацией. Исчез Тюри. Ночью. Последний разговор старшего ординатора с доктором шел о марке с изображением Васи-босоножки. Тюри наотрез отказался признавать, что марка у него. Выговаривал доктору, что тот его зазирает. Пенял на напрасную обиду, инсинуации. Подвел к извинениям за напраслину. Доктор прощения просил, а тот утром пропал. Не обнаружился и на третий день. Тогда Арсений Акимович съездил к профессору Брусникину. Оказалось, в психбольнице на Матросской Тишине сотрудника с такой фамилией вообще не числилось и Тюри они прошлой осенью не направляли на Преображенский Камер-Коллежский вал. Вернувшись, доктор продолжил расследование в своей вотчине. Обыскали комнату старшего ординатора во флигеле – ничего. Допросили персонал, не замечал ли кто что особое в последнее время. Все – в отказ. Но потом комендант привел плачущую сестричку, сильно окающую, из Сормова. Выяснилось, Тюри отливал спирт в изоляторе и в перевязочной, заставлял молчать. Сам ставил ее красной помадой отметки на стеклянной колбе и докладывал доктору о воровстве и естественной убыли спирта. Потом пошли другие улики: у Ямщикова отобрал деньги, оставленные больному в посещение родных. Метранпажа, под видом якобы прогулки, водил на улицу Девятой Роты, в доходный дом, где работала типография мануфактурщика Горбунова. Метранпаж познакомил Тюри с типографщиками, своих повидал. Причины прогулки на Девятую Роту и интереса к типографии остались невыясненными. Всеми этими событиями Арсений Акимович был раздавлен. На рассказе о терзаниях доктора письмо заканчивалось, ничем не намекая о существовании в мире Женечки Вепринцевой.
Странные дела, происходящие в Доме трезвости, естественно, задевали Родиона, но под натиском собственной ежедневной жизни отступали на второй план. Будто стоит где-то град Москва, патриархальный и исконный, но трещавший под нововведениями, а есть города поменьше, местечки полютее, не собирающиеся менять своего уклада ни за ради кого. И помимо всего идет параллельное, пульсирующее сиюминутное существование, доказывающее тебе, что ты сущ, прощен и все еще облюбован жизнью.
К середине осени ажиотаж переместился от мельницы в село. Сельчане делили места найма, бурно обсуждая, сколько народу из села завербуют. Немало наемного люду понадобится эдакой-то махине. Десятник не вслушивался, знай себе приделывал каменную пристройку для парового двигателя. А по селу шел слушок, что купец мельницу нарочно заветил, под двери входа заклад вложил, чтоб лучше мололось. А заклад тот с жертвоприношением, и теперь точно кто-то в селе или на меленке должен помереть не своей смертью. Родион не удивился бы, узнай, что слухи те распускают крахмалинские приказчики по купцову же наущению: цену поднимает найму, чтобы пустоголовых отогнать, а лучших выбрать в управление мельницей.
Крахмалов выправил документы по практике, написал отменную рекомендацию молодому десятнику. Тут бы Тулубьеву и в обратный путь. Но и купец не отпускал, и сам Родион не рвался в Москву. Доказательство твоего умения – вот оно, стоит на берегу Оскола и стеклами на верхотуре посверкивает на всю округу. Мельница в шесть этажей, выстроенная без гвоздя, – здешнее событие, из соседних уездов поглазеть наезжали. Крахмалов крякал от удовольствия, глядя в окошки конторы на «свадебный поезд» из кибиток, телег, фаэтонов.
Как-то доложили купцу, в толпе являлся инкогнито бывший хозяин, продувший мельницу в карты. Переодет бродяжкой, да узнали его приказчики. Тут Крахмалов крякать и фыркать перестал: жди беды. Отслужили молебен. Запуск праздновали неделю, цену на помол дали сниженную за ради праздника. Каждого десятого угощали вином. Покупатель ломился. Кругом радость и братание, подъем жизни в округе; с какой стороны не взгляни – всем выгода. Крахмалов знакомцам неостановимо хвастал: дело разное имею повсюду, кирпичное, керосинное, гильдию плачу, вот мельником заделался, в Бога истово верую – Бог подает. Недовольным, однако, остался рябой старшина артели. Купец расплатился по уговору, но за простой набавлять не стал. Артельные и так довольны, снимаются лагерем, а рядчик их ни в какую, каждый день у конторы трется.
И вышло, будто на общую радость тень легла. Одним утром ночной сторож докладывает: завальная яма для ссыпки зерна незакрытой оказалась. Вечером работники закрывали, на рассвете, глядь, не закрыта. Особо не придали значения, а сторож на следующее утро наново пеняет: угольный сарай вскрыт, замка нету. Купец в ответ пеняет старику, на что, мол, поставлен. Рябой артельщик доплаты не выпросил, а артели на месте сидеть нельзя: лагерь готовился на завтра уходить.
Выписав опытного мельника, перепоручив ему дела, отследив работу мельничных механизмов, нарядив работников в одинаковую форму, выдав книжицы для записей старшим на каждом участке, проверив плотину на Осколе, засобирался и Крахмалов в дальние края: в енотаевский уезд. Предложил десятнику ехать с ним, не захотел отпускать мастера. Затевает купец новое строительство, на месте обрисует прожект. И Родион легко согласился, не в том резон, что после бесплатной практики заказ для него с вознаграждением выйдет и он наконец сможет вернуть тот удушливо надоевший долг матери. А что-то иное подталкивало дать согласие – может, что дальше от Москвы укатит.
Отъезд наметили под субботний день. Вещи Родион собрал, хозяйке, всплакнувшей, обещал не забыть добро ее. Вечером по селу прогулялся, с ним раскланивались как с именитым жителем, такое благо миру соделал. Обошел Милолюбскую, Ядренькую, Напрудную, потянуло на мельницу. Место больно красивое, и ниже холмов как на ладони мельничное хозяйство: главное здание, три амбара, весовая, угольный сарай, контора с крылечком.
Крупные капли дождя из налетевшей черной тучищи больно защипали кожу. Ветер погнал с верхотуры церковной горки вниз так, что ноги заплетались; забило, затрещало над головой. И ливень внезапно обрушился на низину как вода с мельничного колеса: стеной, с необоримой силой стихии. Тут же стемнело, будто последнюю лампаду задули. Родион мокрый вбежал в весовую. Весовая освещалась лишь на миг, когда выскакивала молния, будто черт чиркал спичкой. Застучало мельничное колесо, кто-то запустил механизм. Приподнялся на мешках: да как такое возможно? И запускать не время, и слышать колесо отсюда – исключено. Далече, да и шум дождя перебивает. По лицу словно касание прошло. На щеку подул кто ласково. Да что за шутки! Взглядом в темноту таращится, а не разглядеть ничего. Вспомнились разговоры в очереди на помол: ичетики[42] мельничные, кого напужать хотят, того ласкают пушистой рогозиной. Вроде и не робкого десятка, а пробрало – неловко перед собой даже. Дверь сызнова туда-сюда с хлопками, хлещет дождь неостановимо. И мельница стучит. А голоса из очереди талдычат: купец в тайный сговор вступить должен с нежитью, согласиться на нечаянную смерть молодой души заради меленки.
В новом всплеске света молнии и под сильнейший близкий треск над головою, словно и крыши в весовой нету, увидал перед собой ноги болтающиеся. Сглотнул крупно. Бросился в темноте вперед, наткнулся на тело подвешенное. Грохот грома запаздывает, но всегда так внезапен, сердце ухнуло. И в следующий светлый миг разглядел перекошенное лицо мальчишки-артельщика, язык набок. Ухватил за ноги, искал ботинки, а нащупал голые ступни, ледяные. Бросился сваливать мешки в кучу, ровно там, где болтается тело. С трех не достал до балки, с пятого мешка взобрался, стал веревку резать ножом. Тело упало на мешки с мукой мягко, неслышно, как куль. Прислушался к чужому сердцу, стучит слабо, заметался, что дальше. Казалось, кто-то смотрит на него и потешается беспомощностью. Схватил длинное нескладное тело на руки, потащил к дверям. Тяжко, не поднять на холм. Вернулся, уложил мальчишку на мешки. А сам бросился под ливень и что есть мочи взбирался наверх, не обращая внимания на молнии, грохот грома, жидкую грязь на скользкой глине холма.
В селе сразу за маслобойней увидал огоньки лекарни. Не спят! Всполошил фельдшера, еле выждал, пока тот наденет калоши и макинтош. Вдвоем, никого более не сообразив захватить, понеслись улицами села, обгоняя друг друга, с холма пришлось съезжать на четвереньках, потоком шла вниз вода. Первым влетел в весовую десятник, за ним дошагал, хрипя и харкая на пол, фельдшер. Бросились к мешкам. Тела мальчика не было.
Утро над Подколозным стояло перламутрово-нежное. Дождь ушел сквозь песчаную почву, как и не было топи. В глинистых низинках набрались лужи и болотца с рогозом по краям знатно пополнились водою. Едва развиделось, подняли мельника. Тот ночью уходил в село, а вернулся лишь под утро, сердился, что подняли, ничего не видел и мельницу ночью не заводил. Сторож все повторял, никак не мог десятник в весовую зайти, дверь весовой с вечера заперта, сам проверял. Сторож и слышать не хотел, что просмотрел, поминал ичетиков и крестился. Родион думал, его самого на смех поднимут с поднятой напрасно тревогой. Но Крахмалов и мельник восприняли рассказанное куда как серьезно.
Лагерь артельщиков снялся, оставив после себя мятую траву, жженые пятна кострищ. Нескольких припозднившихся в трактире и догонявших артель встретили у причала. Те уверяли, что рядчик с сыном ушли первыми, вдвоем, вчера часов в пять пополудни, и гроза, должно быть, застала их в пути или вообще не догнала. Ночное происшествие очередь на мельницу не оборвало. Родион не мог себе ответить, чего больше хочет: просто увидеть мальчишку живым и здоровым или схватить за плечи и трясти, и спрашивать, люди ли вы.
Несмотря на события, откладывать отъезд купец не стал. Посуровел лицом, был резок с приказчиками. Велел ухо востро держать и выяснить, где нынешнюю ночь провел прежний хозяин мельницы и куда теперь отправилась артель строителей, не к нему ли. Перед самым отъездом, буквально застав в дверях, посыльный с почты принес письмо Родиону Тулубьеву. Во втором своем письме, так и не получив ответ на первое, Валечка писал, что угорел, обжегся и находится в лазарете.