К книге
Мордовцев Д. Исторические романы.Даниил Мордовцев Великий раскол. Часть вторая. XIII. Мазепа практикуется
77%
Даниил Мордовцев Великий раскол. Часть вторая. XIII. Мазепа практикуется
341

Если бы Соковнин, которому не спалось в эту чудную украинскую ночь, сидя у окна, мог своим взором проникнуть на противоположную сторону улицы, где из-за темной зелени сирени, бузиновых кустов, из-за пышных лип и серебристых и стройных пирамидальных тополей выглядывал гетманский палац, то он увидел бы, что и там, за одним окном, полузакрытым зеленью, обрисовывается женская головка с распущенною косою. В этой простоволосой головке он узнал бы свою землячку, боярыню и панию Брюховецкую, которой эта душная ночь не давала спать… Да и не одна духота гнала от нее сон: улица с неумолкаемой песнью, эти думы и воспоминания о Москве, воспоминания, которые особенно разбередили в ее душе рассказы Соковнина, и еще что-то жаркое, охватывающее ее, словно объятиями, волнующее кровь до краски в лице, что-то такое, в чем она сама себе не могла бы признаться, – все это заставляло ее метаться в душной постели, разметать косу, которая давила ей голову своею тяжестью, и наконец привело ее к открытому окну, у которого хоть дышать можно было чем-нибудь, дышать этим дыханием ночи и зелени, запахом свежей травы, ароматом цветущей липы…

Вон какие-то звездочки мигают ей в окно с темного неба… Как много их, и не перечесть, словно песок морской…

А какой этот песок морской? Она никогда его не видала да и моря не видала никогда… Говорят, и конца-краю нет морю, а киян-море и того больше… И стоит вся земля на этом киян-море, а не тонет она потому-де, что ее, землю-ту, держат на спине три кита… Вот велики, поди, киты-те! На что велика московская земля, а все еще не до край света раскинулась! Вон тут черкасская земля, и тоже велика гораздо, у, велика! А то еще Польша, а там Литва, а там турская земля, и цесарская земля, и земля галанская, и земля аглицкая, и земля францовская, да еще Китай-земля, да Персида, да Ерусалим с Святою землею… Эх, сколько земель! А Ерусалим-град, сказывают, на самом пупе земли стоит… Чудно! Аж стыдно подумать… И все это киты держат на себе, страшно и подумать! А все Бог… А как киты эти, сказывают, маленько ворохнутся, и от того их вороху трус и потоп на земле бывает.

А звездочки все мигают, все мигают… Одна больше, другая поменьше, а то и в маковку росинку есть звездочки, и не перечесть их… А все Божьи очи это – все ими Бог видит, что на земле делается: и ее, вдову горемычную, видит Господь у окошечка, простоволосу, да Ему что! Простоволоса ли, покрыта ли, все едино: Он на душеньку смотрит, на помыслы… И Гришутку Он видит, как спит Гриша в своей постельке, убегался с хохлятами да девчатами, в «кострубоньки» играючи… Чудной такой! «Дурна, – говорит, – мамо, московка!»

А на Москву, поди, другие звездочки глядят, где этим! Далеко больно Москва-матушка живет… А что царевна Софьюшка теперь? Спит, поди, и все «наверху», во дворце, спят… Спала и она там когда-то, давно, когда в сенных девушках была…

Эк их заливаются полунощницы девчаты! Что им? Молоды, горюшка мало… Вон поют:

Йшли коровы из дибровы, а овечки з поля,

Заплакала дивчинонька, край козака стоя:

Ой, куды ж ты одъизжаешь, сизокрылый орле,

Ой, хто ж мою головоньку без тебя пригорне?..

Так и Ивась ее, гетман, отъезжал с войском, и она, провожаючи его в далекий путь, плакала… Недаром плакала… Так и не вернулся… Вернулся, только не он, а его тело, да и тела нельзя было узнать за кровавыми ранами…

Ой, хто ж мою головоньку без тебе пригорне?..

Да, некому «пригорнуть», некому приголубить…

И молоденькая вдова сама чувствовала, что она вспыхнула… жаром опалило ее…

Этот молодой козак, запорожец, что приехал от гетмана с вестями, тоже зовут Иваном, Ивасем, Иван Степанович Мазепа, какой хороший из себя, ласковый… Только несчастненький такой: все утешал молодую вдовицу, говорит: «Хорош-де человек гетман был Иван Мартынович Брюховецкий, так злые люди его погубили…» Таково ласково утешал ее, вдовицу Оленушку: «Сам-де я, – говорит, – не изведал доли-счастья в жизни, никто-де меня не любил, и я-де никого еще посейчас не любил, а уж третий-де десяток изжил, на свете маючись…» Таково жалко его стало, так бы она и положила его бедную голову на свою сиротскую грудь и поплакала бы вдоволь горючими слезами… А какие у него глаза добрые, и Москву-то он таково любит! «Нигде бы, – говорит, – и жить не хотел, окроме Москвы белокаменной…» И руки у нее так целовал… стыд какой! Она так вся и сгорела, так и пополовела со стыдобушки… И что это с ней сталось? Так вот в душу-то самое, в сердечушко в ретивое так и заполз лаской да печалию своею этот Мазепа… И Гришутка полюбил его, козака этого, все с ним играл…

Нехай тоби зозуленька, мени соловейко,

Нехай тоби там легенько, де мое серденько:

Мени буде соловейко рано щебетати,

Тоби буде зозуленька раненько кувати…

Это голосок Явдошки… Счастливая!

А на Москве-ту, на Москве что, и не приведи бог! И крест стал не крест, и молиться люди не ведают как… За крест в срубы сажают да огнем жгут… А Федосьюшка-ту Морозова, а Урусова Овдотьюшка, господи! Мученицами стали за крест святой… И что с Москвой поделалось? С чего все это? Знамо, нечистый насеял зла в Московском государстве… И Аввакума протопопа заслали, куда ворон костей не заносит, языки попам да монахам режут… Ах, горькая, горькая родимая сторонушка!.. Люди, сказывает Соковнин Федор, в лесах, что звери, прячутся, за рубеж бегут… Ах, Москва, Москва бедная!

А тут, ишь заливается:

Ой вийду я над ярочок, пущу голосочок:

Дзвони, дзвони, голосочку, по всему ярочку,

Нехай мене то зачуе, що в поли ночуе…

Что она это машет, липовая веточка? Куда манит? Некуда… На родимую сторону запала дороженька, заросла горьким осинничком да разрыв-травой…

А там, за Тясмином, соловушки поют… И у них «улица» своя: и Явдошка такая ж там, и Петрусь… А может, есть меж ними и такая ж горькая сиротинка, как она, Оленушка Брюховецкая… Как не быть?! Может, коршун заклевал ее соловушка…

Добрый, добрый, ласковый Мазепа… Имя-то какое, Мазепа… Иванушка, Ивась Мазепинька… Кажись, и теперь руке жарко от его губ, и всей жарко, стыдно! Стыдно и хорошо таково…

Никто-то не любил его, бедненького, и он никого не любил также… Бедный Мазепинька!..

А может, и на Москве теперь поют, «просо сеют» девушки:

Уж я просо сеяла – сеяла…

Где петь! Не до пенья ноне на Москве… плачут люди да молются отай, чтобы не увидали злые приставы…

Покатилась, покатилась по небу звездочка и сгасла… Которая это? Куда покатилась? Где сгасла? Точно она, горькая сиротинка, покатилась с московского неба и сгасла тут, в черкасской земле… Не светить ей больше с московского небушка…

А отсюдова Мазепа, сказывал, поедет с универсалами да с листами от гетмана Дорошенка к тогобочным козакам и в Полтаве, сказывал, будет, и в Гадяче, и могилке, сказывал, покойного гетмана Брюховецкого поклонится… Добрый он, Мазепинька, добрый…

Просил в сумерки выйти в садочек побеседовать… Тоскует он, бедный, по матушке по своей. «Так, – говорит, – хоть об матушке, об родителях побеседуем…» Нет, стыдно… как можно в сумерки! Еще кто увидит да осудит… А жаль его, такой добрый…

Она встала и тихонько пошла в глубину комнаты: там в своей постельке что-то возился Гриць и шептал что-то… Она прислушалась; мальчик во сне бормотал:

А в нашего Шума

Зеленая шуба.

Шум ходит по диброви…

– Ах, дитятко! Все «Шумом» бредит… наигрался, кажись, так нет – мало: и во сне играет…

Она перекрестила его и, нагнувшись к постельке, тихонько поцеловала горячую головку мальчика…

– Мама!

– Что, сынку? Спи, дитятко.

– Дядя Ивашечко прийде завтра?

– Какой дядя Ивашечек?

– Дядя Мазепа.

Молодая мать опять зарделась, опять ей жарко стало… Она натянула на плечи спустившуюся сорочку…

– Прийде, мамцю?

– Должно, придет… А тебе на что?

– Вин казав, що на свого коня мене посадить.

– Добро, добро, сынок, спи, Господь с тобой.

– Я пойду на конику…

– Добро, добро, баинькай… А-а-а-а…

У кота-кота-кота

Колыбелька золота…

– Не хочу, мамо, московськои… не треба…

– Ну-ну, добро…

– Спивай нашои, мамо, про котика… про нашого, а не про московського котика…

– Добро, добро… спи только…

А-а – котино;

Засни, мала детино.

Ой на кота воркота,

На детину дремота…

Хоть она и знала уже украинские колыбельные песни, наслушалась их вдоволь, но выговором русила их…

– Ни, мамо, спивай другой, як сон ходить.

– Спою, спою… Спи тихохонько…

Ходит сон по долине

В червоненькой жупанине.

Кличет мати до детины:

Ходи, соньку, в колисоньку,

Приспи мою детиноньку…

Гриць, как в воду канул, спал уже: тихое, ровное дыхание обнаруживало, что он заснул безмятежным детским сном.

Мать перекрестила его и снова отошла к окну; сон все не шел к ней… Она снова задумалась о Мазепе, о Москве, о тамошней смуте…

«А ко мне нейдет сон и в “червоненькой жупанине”, – думала она, опять глядя на звездное небо и невольно прислушиваясь к неугомонной улице. – Сон нейдет, так Мазепа хотел приттить… ах, срам какой! Ко вдовушке-ту… А вот и Гришутка полюбил его, добрый он, хороший человек, а все ж стыднехонько мне… хоть, кажись, так бы и кинулась ему на шею, срамница… Что-то он завтра скажет? Говорит, что будет просить за меня гетмана Петра Дорофеича, чтоб на Москву меня отпустил. “Хоть и больно, – говорит, – будет оттого моему сердцу. Точно вы, – говорит, – родная мне, так по душе пришлись, словно бы я вас, как сестру родную, полюбил, жалеючи вас…” Да, добрый он, хороший братец мой родненький, Иванушка-светик… Приди он теперь, так бы, кажись, закрывши глаза со стыда, и повисла у него на шее, слезами бы вся изошла на радости… Такой он добрый! Нет, полно-ка! Не стану о нем думать; буду думать о Москве: что там ноне деется, как людей за крест мучат, как Федосьюшка страждет за веру…

Нет, горька эта думушка… горемычная моя родная сторонушка, вот и ты ноне, как в песне поется, горем горожена, а слезами поливана…

Ах и не томите же вы мое сердечушко вашими песнями! И без того мне горько-тошно, а они, как нарочито, про меня поют, как из “вишневово садочку зозуленька вылетала” да как она на сине море поглядала, как на том море козаченько потопал да своей горькой женушке-вдовушке отповедь сказал:

Да нехай моя женушка меня не ждет,

Да нехай она замуж идет,

Нехай копает яму глыбоку

Да садовит калину червону…

А! Шутка сказать: пущай не ждет, пущай замуж идет…

А! Бог с тобой, родная сторонушка московская, за горами ты высокими, за реками за глыбокими… Уж бы скорее утречко наставало, может, он, Ивашечко, Мазепа, придет, душу мою словом отогреет».

Что-то зашуршало под окном, словно шаги чьи-то… да, шаги, точно шаги, только никого не видать…

Еще шаги за вишнею… Ходит кто-то…

– Хто се тут? – слышится за кустом чей-то едва уловимый шепот.

– Се я, ясочко моя, зоре моя вечерняя, – шепчут в ответ.

– Ох! Як же я ждала тебе, мий голубе…

– Сердце мое, рыбко моя! Иди ж, иди до мене… на рученьки…

– Ох, любимый мий, о-ох!

«Кто бы это был? Петрусь разве с Явдохою? Так нет: вон слышно Петрусев голос, вон как заливается».

Ой, сон, мати, ой сон, мати, сон головоньку клонить.

Ой тож тоби, мий сыночку, тая улиця робить…

«Кому ж бы тут быть в садочку?»

Она прислушивается… что-то стукает: тук-тук-тук, тук-тук-тук… Это ее сердце стучит, так, кажется, и подымает горячую сорочку…

– Так ты мене любишь, моя зоренько?

– Коли б не любила, не выйшла б… Чуешь, як мое серденько стукотить?

– Чую-чую, мое золото червоне…

– Ох, о-ох! Полегше, соколику, задушишь мене…

Слышно, как целуются… Молодая вдовушка огнем горит… Вот так бы и она целовала и обнимала Мазепиньку, если б не постыдилась, вышла к нему… Да какой в этом грех? Вот любит же она и целует Гриця своего, отчего б и его, Мазепиньку, не любить?..

– Гетьман другого хотив з листами послать, так я сам напросився, щоб тилько тебе, моя ясочко, повидати…

– Ой, мий соколоньку… А вин же ж не дознается, що мы с тобою любимося?

– Де дознатись? У меня на губах не остануться слиды от твоих губонькив, серденько.

– Ох! А мени сдаеться, що на моих губах так и остануться твои устоньки жаркии…

– А мои вусы остануться?

– О! Який бо ты жартливый…

А там, на улице, «гукают» да выводят голосно:

Ой, зийди ты, зийди, зирочко ти вечирняя,

Ой, выйди, выйди, дивчинонько моя вирная.

– А я вже думала була, що ты не мене любишь…

– А кого ж, сердце?

– Та нашу ж московочку.

– Ох, лишечко!

– Та вона ж така гарнесенька, русявенька, кирпатенька…

– А ты краща над ней…

«Московочка», опершись на подоконник, так и зарделась от этих слов, как маков цвет… это про нее говорят…

Кто ж бы это? Она, что там целуется с ним, кажется, сама пани гетманова, Дорошенкова жена; а кто он?.. Уж не Мазепа ли? Ох! Так сердечушко и упало у Оленушки… Нет, не он, не он! Мазепа сам сказывал, что еще никого не любил и его, бедненького, никто не любит… Это не он… Вот если б Мазепа ее, Оленушку, у гетмана вымолил, да на Москву ее отпустили бы, да с нею бы и сам он, Мазепинька, на Москву съехал, вот бы хорошо было… Пущай там за крест люди страждут, бог с ними!.. А каким крестом сам Мазепа крестится? Она что-то не заприметила: должно быть, «пучкой» крестится, как все черкасы… Да что ж из того, что «пучкой»? Черкасы такие ж христиане, да и угодников у них в Киеве сколько! И на Москве стольких нету…

Грицю, Грицю, до роботы!

В Грици порваны чоботы!

Грицю, Грицю, до телят!

В Гриця виженьки болят…

Это кто-то веселую отхватывает на улице… Гриць, маленький Гриць, так любит эту песню…

– Я понесу тебе на ручках, ягидко моя…

– Ох, куды, куды?..

– Та туды ж… на скошену травку… як на постильку…

– Ох, Ивасю… я боюсь… боюсь…

– Яка ты легенька…

– О, який бо ты… любый… ох!..

Оленушка так и перевесилась за окно… Из-за куста мелькнуло что-то белое и красное… Брызнули подковья… сабля…

Он, обхватив ее поперек, как малого ребенка, несет через садик, а она обвилась руками вокруг его шеи…

Она, это ясно, пани гетманова, Дорошенчиха… А он, ах, господи! Это Мазепа… Мазепа!..

Сдавив себе горло рукой, Оленушка с глухим стоном упала на свою вдовью постель… А с улицы доносилось:

Постиль била, стина нима, ни с кем размевляти…

Выплакавшись до последней слезинки, молодая вдова уснула только к утру.

Предыдущая главаГлава 341 из 445Следующая глава