К книге
Мордовцев Д. Исторические романы.Даниил Мордовцев Великий раскол. Часть вторая. II. У Никона гости
74%
Даниил Мордовцев Великий раскол. Часть вторая. II. У Никона гости
330

Из-за корму и припасов у Никона шла презельная брань со всеми десятью белозерскими монастырями, обязанными доставлять ему все необходимое, и в особенности с Кирилловым, самым богатым из них. Он, по-видимому, забыл все на свете и свое прежнее величие, и славу, и вселенскую борьбу, и падение с недосягаемой высоты, и всеобщее отчуждение, и, казалось, помнил только про один корм: семга да сижки, икорка да сметанка, вишни в патоке да яблоки в меду, язи да лещи, да теша межукосная, да грибки… Это был теперь его боевой конь, с которого он готов был не сходить по целым дням и неделям: воевал с кирилловскою и иною черною братиею, строчил царю бесконечные жалобы и кляузы, нудил все про корм и жалованье и даже плел царю небывальщину, что будто бы он «наг и бос, стыдно и выйти, многие, будто бы, зазорные части не покрыты»… Старик просто лгал и озорничал со скуки и от бездействия… Он был жалок.

И теперь, когда он сидел на крыльце и, тряся головой, кряхтел, лицо его выражало, что он вот-вот на кого-нибудь сейчас накинется, на кого – это ему все равно, только бы поозорничать да выкричаться, благо ему всю ночь черти спать не давали, а просто старику не спалось, и в голову лезла всякая дрянь…

Один воз подъехал к крыльцу. Сморщенный и черный, как груша на лотке, монашек, который вел клячонку в поводу, низко поклонился и подошел под благословение…

– А ты прежде покажь, что привез, доброе ли, а тогда и суйся под благословение, – сразу обрезал его озорной старик.

Монашек попятился. Исайя, кликнув чернеца от другого воза с сеном, стал развязывать рогожу, покрывавшую воз. Этот другой чернец тоже сунулся было под благословение, но Никон прогнал его клюкой…

– Сено-то у тебя все гниль да бурьян… леших чертей им кормить разве, – ворчал он.

Развязали первый воз.

– Что в плетешке там? – воззрился старик.

– Грибки, святой отец: рыжики да белые, – смиренно отвечал морщенный монашек.

Никон, опираясь на клюку и кряхтя, встал, подошел к возу и стал клюкою ковырять связки сушеных грибов.

– Ишь, грибешки каки! Все скаредные! – ворчал он и, вздев на клюку одну связку, тыкал ее в нос то иноку Исайе, то Шайсупову.

– Ишь, скареды, с мухомором все!

– Помилуй, святой отец! Грибки, как есть, знатные, – защищался Исайя.

– Велика их знатность! На, нюхай, князь, – тыкал старик грибами в нос Шайсупову. – Гниль одна…

– Ничево, запашок, как следует, хорош запах, – одобрял грибы пристав, лукаво улыбаясь.

– То-то запашок! Смердятина одна! – брюзжал старик. – И свиньи жрать не станут…

Грибы осмотрены наконец и охаяны на чем свет стоит. Дошла очередь до других запасов.

– А тут что? – тыкала клюка в полог.

– Тутотка рыбка сушена да вялена, тешечка межукосна, вязижка в пучочках, – пояснял Исайя.

– А ну, покажь.

Развертывается полог, показывается рыба.

– Ишь, сушь какая! – накинулся старик и на рыбу. – Голова да хвост только, а рыбы нету…

– Помилуй, святой отец, как голова да хвост! – всплеснул руками Исайя.

– А это что! Видишь?

И клюка действительно тыкала только в головы да в хвосты.

– Голова да хвост, всё хвосты…

– Господи! Да рыба-то цела, не резана, куда ж туловам у ней деться? – вопил Исайя. – Вот оне, целы рыбки, всем телом…

– Али у рыбы тело! – накинулся старик на неудачное слово. – Так у рыбы тело?

Исайя молчал и только моргал глазами. Шайсупов кусал губы.

– Тело у рыбы? Сказывай, князь! – набросился Никон с экзаменом на пристава. – Тело? А?

– Что ж, мясо рази? – улыбнулся пристав. – Мясо скоромное, а рыба постна: стало, не мясо, а просто рыба; рыба и есть, – рассуждал он, – рыба не мясо, курица не птица.

– И у собаки тело? – приставал Никон опять к Исайе. – А? Тело у пса?

– У человека тело и у Христа, – нашелся наконец совсем загнанный Исайя.

– То-то же! А то на! У белорыбицы тело! У поросенка тело! – сердито поучал старик.

Перерыл клюкой и вязигу… И вязига не понравилась…

– Худа, что жила баранья… пироги только гадить такой вязигой…

Поковырял клюкой и тешки и на тешки поворчал:

– Межукосны… то-то! Все бы поплоше… А в мешке что? – продолжал досмотр.

– Хмелек на квас да на бражку, – был ответ.

– Развяжи, покажь.

Развязали мешок. Старик брезгливо зацепил горсть хмелю, поднес к глазам, к носу, понюхал, поковырял другой рукой…

– И хмелишко скаредный. – Таково было заключение после осмотра.

– Хмель доброй.

– Доброй, с листом, точно табачище проклятой.

Исайя только пожал плечами. Пристав зевал от скуки: ему давно хотелось купаться.

– Еще чего прислали? Сыми-ко циновку.

Сняли циновку. Голова старика так и заерзала из стороны в сторону, лицо покраснело…

– Это еще что! А?

– Стяги говяжьи солены да полти свиные.

– Али я мясоядец! Али я не чернец! А? Еретик я, что ли!

Старик так взбеленился, что стал клюкой выбрасывать стяги и полти наземь и топтать ногами…

– А! На смех прислали мяснова! A! Вот же вам!

– Господи! Что ж это такое! – взмолился Исайя. – Да это не тебе присылка, а работным твоим людишкам, портному швечишке, шерстобиту да приспешнику, мирянам все.

Но старик и слышать ничего не хотел. Он бы, вероятно, еще долго шумел и горячился, если бы не заметил в воротах баб и мужиков с котомками. При виде их он сразу присмирел. Он видел, что это люди пришлые, может быть, издалека, из самой Москвы, пришли поклониться ему, «великому заточнику», и, быть может, и окрестные селяне пришли к нему полечиться.

Никон в изгнании полюбил лекарское дело. Ему помогал в этом инок Мардарий. Отец Мардарий часто езжал по поручению Никона в Москву и привозил оттуда лекарственные запасы, камень безуй, самое любимое лекарственное снадобье Никона, траву чечуй, зверобойную, целибоху, росной ладан, деревянное масло, скипидар, нашатырь, купорос, квасцы и камфору.

При виде пришлых людей лицо Никона несколько оживилось, глаза просветлели, как будто и потеплели, весь вид его как бы подобрел, и даже брюзгливый голос смягчился. И неудивительно: забытый всеми старик, заброшенный в пустынное, мертвенное заточение, человек, переживший свою славу, свое величие, старик, у которого разбита была вера в единственного, в «собинного» всей его жизни друга, в Тишайшего царя Алексея Михайловича, некогда всемогущий сосамодержец Русской земли, а теперь арестант, которого иногда нарочно дразнили и пристава его, и стрельцы, и монахи, особенно кирилловские, старик, уже больной и нравственно надломленный, он рад был всякому проявлению к нему участия и доверия, оживал при мысли, что и он еще не всеми забыт, что если не бояре, эти «псы, лающие только на нищих», то хоть простой народ его помнит и ценит…

Неудивительно отчасти и то, что он так измельчал в изгнании… Стальная воля Аввакума поддерживалась борьбой и настоящим подвигом мученичества, его рука тянулась за венцом мученика… А Никону и бороться было не с кем, кроме как с кирилловскою братьею из-за грибов, да рыбы, да хмеля…

А мученичество его было невидное… не венец у него впереди, а венок из крапивы, который постоянно жег его беспокойную голову… Конечно, у Аввакума натура была цельнее; а Никона когда-то избаловало счастье, небывалое на земле, бешеное счастье, а потом все рухнуло и выросла одна крапива, крапивный венок на голове, крапива и в сердце…

Прохожие между тем подошли к крыльцу. Впереди выступали, сняв шапки и вздев их на длинные дорожные посохи, двое загорелых бородатых мужиков, обличье, стрижка и все ухватки коих изобличали вольное казачество. Одеты они были в добрые зипуны. Запыленные сапоги глядели крепко, а по другой паре сапог висело за плечами, рядом с объемистыми переметными сумами. Кожаные пояса шириною почти в ладонь заставляли подозревать, что там, в этих «чересах», имеются денежки – золотые лобанчики и левы да дукаты. Рукоятки ножей, торчавшие из-под зипунов, предупреждали и предостерегали всякого любопытного, что «череса» те сидят на своем месте здорово. У обоих из них было по серьге в ухе. Старшему, коренастому и черному, с проседью в бороде, казалось лет за пятьдесят; но, вглядываясь в его серые, полные жизни и энергии глаза под крутыми черными бровями, едва можно было дать ему двадцать лет. Младшему, красноватому и шибко весноватому с курчавой бородой и такой же головой со стрижкой в кружало, едва ли перевалило за сорок годов, а черные маленькие плутоватые глаза так и выговаривали сами собой: «Много было бито и пито, давлено и граблено, надо и душу спасти…»

За ними плелся худой, сухой и корявый мужик на босых, потрескавшихся от цыпок ногах, который вел за руку такого же босоногого, лет семи-восьми мальчика, с головой и лицом, обмотанными грязными тряпками. Мальчик, видимо, пухнул, не то с голодухи, не то от болести лихой.

За ними еще старуха в рогатой кике и молодая, худенькая миловидная бабенка, с головою, повязанною платком. Большие светло-голубые глаза глядели совсем с детскою робостью.

Прохожие низко кланялись и по очереди подходили к Никону под благословение. Тот теперь не мотал сердито рукою, не бил ею воздух, не громыхал четками, а благословлял плавно, истово, широко. Даже лицо старика преобразилось, и голова, казалось, меньше тряслась, не говорила: «Нет, нет, не надо, не надоть…»

Прохожие и приставу поклонились, косясь на него исподлобья, как бы говоря: «Знаем мы вас, боярское семя: не ухватом, так сковородником доедете…»

– С коех местов бог несет, добрые люди? – ласково спросил Никон первых.

– С тихово Дону, осударь, святейший патриарх, – отвечал старший, кланяясь.

По лицу и по запавшим глазам Никона словно скользнул свет, как бы отраженный от чего-то светлого извне, и в тот же момент сгас. Лицо приняло спокойное, ласковое выражение, и только непокорная голова, казалось, еще упрямее зачастила: «Нет, нет, не может быть…» И князь Шайсупов навострил свои большие татарские уши, словно бы до сих пор силящиеся освободиться от шитой золотом тюбетейки предков…

Никон, взглянув мельком на пристава, торопливо сказал:

– Не называйте меня, божьи страннички, святейшим патриархом… Я более не патриарх, а простой инок, мних смиренный, рядовой монашишко… Отнято у меня патриаршество, а в патриаршества место сниде на меня благодать лекарственная… Бысть мне глас в тонце сне: «Никон, Никон! Отнято у тебя патриаршество, зато дана чаша лекарственная, лечи болящих…» И я Божиею помощию лечу.

Он остановился. Старуха громко вздохнула и поправила платок на голове молодухи. Глянули на нее и воровские глаза младшего казака и словно выговорили: «Ишь, волоокая, только худа гораздо, щупленька…»

– А путь куда держите? – помолчав, спросил Никон.

– Да твоей святыне поклониться, – отвечал старший.

– Много наслышаны, – добавил младший, тряхнув «кучерями».

– А коли твоя милость будет, осударь, благословишь нас, и дале побредем, – пояснил старший.

– Куда же именно? – спросил Никон.

– В Соловки, осударь.

– От Никона к Зосиме, – пояснил опять младший. – Смолоду жито, о душе забыто, а теперь надоть и душу спасти, – бойко окончил он и покосился на молодуху.

У Никона опять глаза метнули искры и потухли. Он вспомнил, что лет шесть тому назад, когда он жил еще в Воскресенском монастыре, к нему тоже приходил с Дону этот крутолобый, глазастый казак и тоже шел с «тихово Дону» в Соловки «душу спасти». А вскоре пришли слухи, что этот крутолобый чуть не пол Московского государства, словно краюху хлеба, отмахнул себе и чуть всего Московского государства вверх дном не поставил… То был Степан Тимофеевич Разин, тоже с виду тихоня и смирена, а вон какой окраек царства отворотил…

– Доброе дело, доброе дело душу спасти, – задумчиво сказал Никон.

Глаза этого крутолобого Стеньки с Дону, казалось, глядели на него и теперь… «Эх, Степан, Степан, – думалось ему, – и тебя съели бояре…»

– А что, на Дону у вас теперь тихо? – спросил он.

– Тихо-ста… делов никаких… скучно… ну, вот и идем спасаться, – проговорил младший.

– Ну, спасибо, что вспомнили меня, смиренного и забытого, – с дрожью в голосе промолвил Никон. – Аз есмь привменен с нисходящими в ров… Поживите у меня, отдохните, помолитесь…

Казаки поклонились.

– Челом бьем на добром слове да на милости…

– Сымайте-ко переметки с плеч, облегчитесь, положите вон туда, на завалинку, – вмешался Шайсупов, до того времени молчавший и тоже иногда поглядывавший на миловидную бабенку.

Казаки недоверчиво глянули и поклонились, но котомки все-таки сняли с плеч и положили.

– А ты что, старик? – обратился Никон к босоногому старичку с мальчиком. – Твое лицо как будто мне знакомо.

– Да мы, отец родной, твои сироты, крохински, – прошамкал старик.

– А, из Крохина.

– Крохински, родной, крохински… Еще третьегодь ты мне воспенново внучка вылечил, так с той поры воспенными и дразнят нас, Шадровитыми.

– А! Шадровитый, помню, помню, – обрадовался Никон.

– Шадровиты, точно, отец…

– Что ж это у мальца-ту твоего? Чем недужен?

– Воспа и у ево была, у Сысойки, внучок мне тоже будет.

Никон велел подвести мальчика ближе. Из-за тряпок, которыми было обвязано лицо его и голова, виднелась сплошная кора из струпьев.

– Ай-ай-ай! – качал головою Никон. – Да он, кажись, весь отек, пухнет…

– Пухнет, отец, пухнет.

– С чего ж бы это? А?

– Без хлебушка живем, с того, должно…

– От заячьего корму, – раздался вдруг с переходов чей-то добродушный голос.

Все оглянулись. К крыльцу подходил низенький, широколицый улыбающийся монах, старый, но совсем безбородый, словно каженик, которого крестил Филипп апостол.

– С заячьего корму раздобрел отрочок, – повторил улыбающийся монах.

– А! Мардарушка… каженик, – улыбнулся Никон.

– Корочку ивову да липовку, поди, грызли вместо хлебушка, дедко? – спросил каженик.

– Корочку, отец, ивушку да липку, – был ответ.

– А с коих мест без хлеба-то?

– С поста, отец, с поста… да летом, слава ти, вольготно: кору не грызем, грибки есть да ягодки в лесу, ими кормимся.

Голова Никона тряслась как будто с укором кому-то: «Нет, нет, не так, не так надо…» И казаки как-то неодобрительно покачали головами.

Никон вопросительно взглянул на того, кого называл Мардарушкой и кажеником.

– Покормим их, как рукой сымет оное пухово, – заметил этот последний с доброй улыбкой.

– Да, Мардарушко, корми, корми их… ах ты, господи! – торопливо говорил Никон.

– Откормим, отец святой… Мужик, смерд, что клоп: кажись, совсем высох, одни пленки в ем остались, подох совсем; а припусти его к себе, и он напился уже так, что вот-вот лопнет, и ожил, и здоров, и смердит… Так и мужик: кажись, помирает совсем, а вкинь ему в брюхо хлебца чистенького да рыбки либо мясца кусочек, ну и ожил и работать здоров, и смердит гораздо…

– А струпья-те, струпья, глаз мало видать, – качал головой Никон.

– И струпья сымем… святым маслицем от лампадки помажем, мигом исцелит, – успокаивал отец Мардарий.

– За глаза-те страшно, Мардарушко.

– Что глаза! У смерденка глаза, что у щенка: покормил молочком, ну и прозрел.

Отец Мардарий хорошо знал натуру смердью: покорми его, напой, и все болести рукой сымет.

– Так ты уж, Мардарушко, попечись о них, – сказал наконец Никон.

Старик подтолкнул своего мальца, что-то шепнул ему, и они оба поклонились в землю.

– Добро, добро, встаньте, – бормотал Никон, и в голосе его звучала доброта и ласковость. – А ты что, баунька? – обратился он к старушке с молодухой.

Старушка повалилась в ноги.

– Полно, полно, бабка… говори, что у тебя.

– Дочка вот… исцели, угодник…

– Чем недужна?

– Ох, угодничек!.. Порчена…

– Порченая? Бесноватая?

– Ох, порчена, угодничек: бес в ей… исцели, изгони беса-ту.

– Что ж, выкликает?

– Кличет, угодничек, кличет.

– А кого именно?

– Ох, угодничек печерской! Епишку кличет.

– Кто ж оный Епишка-то?

– Муж ейный будет… зятек мой…

Молодуха при этих словах сильно закашлялась и со стоном ухватилась за правый бок.

– А что бок-от у тебя, милая? – ласково обратился к ней Никон.

Молодуха не отвечала. Она, видимо, пересиливала боль, но выразительное лицо ее и детские глаза выдавали ее страдания.

– Болит бок, миленькая? – еще ласковее переспросил Никон.

– Ребро у ей, угодничек, – отвечала за нее старуха.

– Что ребро?

– Перешиблено, батюшка.

– Как! Чем перешиблено, бабка?

– Поленом, угодничек.

– Что ты говоришь? Кто перешиб?

– Епишка, супруг ихний.

Никон всплеснул руками. Князь Шайсупов только покачал головой, как бы говоря: «Дело бывалое…» Казаки многозначительно переглядывались…

– Так вон он где бес-от, в ребре, хоть и молоденька еще красавица, – добродушно заметил каженик. – И он часто бьет ее? – спросил он старуху.

– Частенько-таки, батюшка: как пьян, так и бьет.

– И все поленом?

– Нету, родной; бывает, и за косы, все косы выдер.

– А за что бьет? – спросил Никон.

– За красоту, угодничек, за красоту ее горемычную. Говорит: «Все-де на тебя глаза пялют, а ты-де и рада». Ну и бьет чем попадя.

Старуха заплакала. У молодой тоже стояли в глазах слезы и тихо скатывались по щекам.

– Когда ж она выкликает? – допрашивает Никон.

– Как увидит, батюшка, пьяново-то Епишку, так и задрожит вся, да и упадет замертво и ну, и ну кликать: «Епишенька! Епишенька!»

Отец Мардарий, взглянув на Никона и заметив по трясущейся голове, что он сильно взволнован, подошел к старухе и положил ей на плечо красную пухлую руку.

– Слушай-ко, баунька, – сказал он медленно, – святой отец Никон изгонит из твоей дочки беса бражника, будь благонадежна… Теперь вы оставайтесь у нас в монастыре: мы дочку-то твою с Божьей помощию исцелим. А потом самого беса-ту возьмем в монастырь и смирим его постом и молитвою…

– Так, так, Мардарушка, – одобрил его Никон.

– Посидит на пище святого Антония, шелковой станет. А не поможет, вербием по телу; а то и сыромятной стегавочкой по хребту смирим.

– Так, так, – машинально повторил Никон, думая о чем-то другом.

Ему опять вспомнился крутолобый казак с Дону… Как широко он загадывал! Бояр всех хотел перебрать. «На семена, – говорит, – не оставлю… А тебя, отец святой, всем Доном, – говорит, – на патриаршество посадим…» Так не выгорело его дело… А что эти, с каким делом?

Голова его опять заходила: «Нет, нет, нет, не будет этого… А еще “собинным” другом именовал и вторым отцом, то-то! А теперь Артамошка, поди, в “собины” попал, Матвеев… Как же! Умник, учен… “мусы” да “комидийные действа” у них ноне в ходу, а старый Никонко забыт, яко бесплодная смоковница…»

Опомнившись после минутного раздумья, Никон увидел, что все стоят вокруг него и как бы чего-то ожидают. Князь Шайсупов, сидя на нижней ступеньке крыльца, видимо, скучал и выводил палкой на земле какие-то каракули. Привычный глаз отца Мардария тотчас же прочел эти каракули: «Купатца в жар дюже харашо…» Солнышко действительно уже припекало порядком, и купаться теперь было как раз в пору, в Белом же озере купание знатное…

Казаки переминались с ноги на ногу. Воровские глаза младшего нет-нет да и пощупают молодую бабенку… «А жаль, не бедраста, ущипнуть не за что», – говорят воровские глаза.

– А ты вот что, Мардарушко, – сказал вдруг Никон, – возьми дорогих-от гостей, – и он указал на казаков, – да покорми их честию… И болящих-ту призри, накорми и напой…

– Ладно, святой отец, знаю свое дело, – кивнул головой каженик, – странного приими, голодного накорми, босово обуй…

– А вы, божии страннички, – обратился Никон исключительно к казакам, – потрапезуйте у нас и опочите с дороги, а опосля приходите ко мне, хочу побеседовать с вами, наставить вас от Писания.

– Челом бьем на ласке, – в один голос отвечали казаки.

– Ух, марит! – отозвался наконец Шайсупов. – Пойти покупаться.

Предыдущая главаГлава 330 из 445Следующая глава