К книге
Мордовцев Д. Исторические романы.Даниил Мордовцев Великий раскол. Часть первая. XX. Бесноватый стрелец
74%
Даниил Мордовцев Великий раскол. Часть первая. XX. Бесноватый стрелец
328

То, что стояло на пороге темницы, действительно могло поразить ужасом всякого, даже Аввакума, который, кажется, ничего еще не боялся в жизни, а, напротив, и искал ужасов и смерти самой мучительной.

На пороге стоял человек – не человек, с выражением на искаженном лице такого безумия, которое, казалось, согнало с этого лица все человеческое. Сбившиеся в войлок, беспорядочные пасмы волос падали на лоб и на виски, и из-за этих прядей безумием и бешенством горели глубоко запавшие глаза. Искаженное лицо было бледно-зеленоватого цвета с налетом загара и пыли. Из-под усов белелись широкие зубы и щелкали, как у огрызающейся собаки. Он и рычал по-собачьи…

– Кириллушко! Что с тобой? – едва опомнился Аввакум.

– Гам! Гам! Гам! Гр-р-р! – залаял и зарычал бешеный человек, подступая к Аввакуму тихими шагами, понурив голову.

– Господи Исусе! Господи Исусе! – бормотал, крестясь, Аввакум. – Кириллушко!

– Я Полкан, не Кириллушко! Гам-гам-гам! – залаял вновь бешеный.

Аввакум торопливо схватил лежавшее в переднем углу распятие и замахал им перед собою.

– Свят-свят-свят Господь Саваоф! Изыди душе, лукавый! Именем распятого запрещаю ти!

Бешеный попятился от креста. Аввакум продолжал его крестить.

– Перекрестись, раб Божий Кирилл! – закричал он. Бесноватый замотал головой…

– Крестись, Кириллушко! – настаивал Аввакум.

– Я Полкашка-пес… Я человечью кровь лизал, человечину ел, у черкас еще лизал кровь, – бормотал безумный.

– Опамятуйся! Ты бредишь…

– Хохлы убили етмана Ивашку Брюховецкого… ребра перебиты, торчат с-под рубахи… глаз выскочил, на ниточке висит… кровь, кровь, а я лижу кровь… а етманша волосы на себе рвет… у! Косищи какие! Пасмами рвет… а я лаю на нее… В Чигирин повезли ее… «Московка! Московка!» – кричат ребятишки… А я на них лаю, гам-гам-гам!.. И в меня каменьем бросали… «Москаль!» – кричат… Трава высокая, высокая, а на ей кровь, и в Днепре кровь, и Петрушко Дорошонок весь в крови!..

Аввакум приблизился к несчастному и, продолжая держать перед ним крест, шептал участливо:

– Господь с тобой, Кириллушко! Перекрестись, прогони беса, одержащего тя…

Безумный смотрел растерянно, озираясь по сторонам…

– А у Никона голова трясется, земля ево, проклятово, не держит…

– Воистину проклят есть, – подтверждал Аввакум.

– А она, баба, черная, черница, как заголосит: «Микитушка!» А я на нее лаял и на Никонку…

Несчастный весь дрожал и едва держался на ногах.

– Присядь, сынок, присядь, Кириллушка, – успокаивал его Аввакум.

– Хрясть! Руку отсекли… хрясть! Ноги упали с плахи… А он, Стенька, как глянет на меня… глаза воловьи… Гуп! И глаза закрылись, и голова об помост – бу-бух!

– Господи! – шептал Аввакум, крестясь. – Спаси нас!..

– Голову взоткнули на кол… не глядит уж, не видит меня… Нутры бросили наземь… я нутры ево ел… «Ешь ево, ешь ево! – говорят. – Возьми, Полкашка!» И я зубами вот так рвал…

И безумный показал, как он будто бы зубами рвал внутренности казненного Стеньки.

– Владыко! Он совсем обезумел, миленькой…

– У Лазаря-попа язык отрезали…

– Отрезали, отрезали, миленькой.

– Язык махонькой… бросили наземь… я его хам-хам, съел…

Аввакум испуганно перекрестился. Безумный продолжал бормотать:

– Сруб высокий, и на срубе Исай стоит, крестится… поломя на него пышет, а он руку к небу, два пальца… не видать за дымом… говядиной жареной запахло…

– Ох, Господи! Ох, милостивый! – стонал Аввакум.

– И послали нас в Пустозерье… жена и детки бегут сзади, плачут… и я заплакал, пес заплакал, глядючи на махоньких деток… А они ручки подымают: «Не уходи, батя». И тот ручками тянется, что у жены на руках… О-о! И как мне нейтить! Я стрелец… о-о!

И несчастный, обхватив голову руками, глухо рыдал…

– Ох, миленькой, миленькой! – плакал и Аввакум, усаживая больного на солому. – Да эдак не диви, что с ума сойдешь: вся Русь бедная обеснуется при страстях-те да гонениях эких. Господи! Не погуби землю православную!..

Больной продолжал плакать, качаясь из стороны в сторону.

– Наташа… Наташечка… Наталенька моя! – повторял он чье-то имя.

– Поплачь, поплачь, родной! – успокаивал его Аввакум. – Слезами-те горе истечет малость… Плачь, слезы-те росой-темьяном подымаются ко Господу…

– Ай, батюшка! Где Кирилко? Не истерял бы себя, – слышались тревожные голоса за дверью темницы.

– Охте нам! Совсем ряхнулся малый…

– Да он, поди, туточка, у Аввакума дверь-ту отворена…

В дверях показались стрельцы, сторожившие пустозерскую тюрьму.

– Потише-потише, Бога для, ребятки! – предупреждал их Аввакум, показывая на больного. – Не испужайте его, миленькие.

Стрельцы осторожно вошли в подземелье и испуганно искали в темноте товарища.

– Где он? Что с ним? – шептали они. – Тутотка вон… бьет его…

– Ой ли! Кто бьет?

– Ноли не видите?

Стрельцы испуганно топтались на месте, боясь отойти от двери. Больной лежал на соломе и бился, как в злейшей лихорадке.

– Али беспятой в ем? – тихо спросил один стрелец.

– Какой беспятой?

– А что пяток-ту нету…

– Рогатой?

– Он… фу ево! Наше место свято!

– Недаром он по Москве тосковал, про деток да про жену вспоминал…

– Не от тово ему, не с кручины… на кручину он нейдет.

– А с чево ж ему?

– Може, выпил ево, без креста пил, рот не перекрестил… Вот с чего!

– С водой, чу, выпил? Ноли он с муху?

– И помене живет, в игольно, чу, ушко, в проран махонькой входит.

– Ай-ай-ай! Помилуй, Микола-угодник!

Когда стрельцы шептались, с боязнью поглядывая на корчи больного, Аввакум стоял на коленях и молился, усиленно бормоча какие-то молитвы и отплевываясь.

– Отчитыват старик.

– Старик дока на это: что ни на есть отчитает.

– О! На это он дюжой!

– Одно слово, старик книжной: захочет, на ковре-самолете от нас улетит; захочет, в шапке-невидимке из-под замков уйдет.

– Так-так… и лови потом… а мы ж в ответе будем…

Аввакум встал с колен, достал из угла небольшую кружку, вынул из-за образа кропило из пучка травы и приблизился к больному. Тот лежал навзничь, закрыв глаза; казалось, он впал в беспамятство.

Взяв в одну руку крест, а кропило обмакнув в кружку, Аввакум нагнулся к больному и произнес медленно и торжественно, тряся бородой:

– Аз ти о имени Господни повелеваю, душе немый и глухий! Изыди от создания сего и к тому не вниди в него, но иди на место пусто, идеже человек не живет, но токмо Бог прозирает…

Стрельцы попятились к двери и с ужасом глядели, что будет.

– Изыди от создания сего, бес лукавый, изыди!

Больной лежал, не шевелясь. Грудь его тяжело дышала.

– Именем Господним, изыди! – крикнул в третий раз Аввакум и брызнул в лицо больного кропилом.

Последний с криком вскочил с соломы…

Стрельцы в ужасе бежали из подземелья…

Несколько недель провалялся больной между жизнью и смертью. Аввакум не отходил от него, да и отойти было некуда: тюрьма оставалась тюрьмой, а место больного тюремщика заступил другой, такой же немой исполнитель чужой воли, как и тот, что теперь лежал в тяжком недуге.

Физический, а в особенности нравственный недуг больного, по понятиям того времени, приписан был, конечно, бесу. Чему же иному! Как с одной стороны везде и во всем – Бог, так с другой во всем виноват и бес. Что в наше время приписали бы меланхолии, тоске по родине или просто нервам, то в доброе старое время исключительно относили к бесу: то бе искони враг роду человеческому, старый завистник, подстрекатель и соблазнитель. Зевнул человек, не перекрестив рта, бес уж и вскочил в рот, а оттуда в брюхо. Рыгнул человек и не перекрестился, опять бес тут как тут. В ухе зазвенело, это бес хочет дурно человеку учинить через ухо; ну и крести его, беспятого, гони знамением Распятого, что твоей метлой… Увидал в тонче сне бабу леповидну либо плясавицу, это уж верно, что бес-фармагей хочет пакость велию сотворити… Куда ни кинь, везде бес!

Так и Кириллушко-стрелец, тюремщик Аввакумов, был тоже бесом одержим: это через Кириллушку бес хотел пакость учинить самому отцу Аввакуму. Но не на таковского наскочил! Аввакум хорошо знал все бесовские уловки, и черт остался посрамлен гораздо.

– Я и не с такими бесами, дал Бог, расправу чинил, – говорил Аввакум другому стрельцу-тюремщику, приставленному к нему вместо Кириллы и принесшему ему утром положенное: хлеб и воду. – Был у меня на Москве бешеный, Филиппом звали; как я из Сибири приехал, в избе в углу прикован был к стене, понеже в нем бес был суров и жесток, гораздо бился и дрался, и не могли с ним домочадцы ладить. Егда же аз грешный со крестом и с водою прииду, повинен бывал и яко мертв падал пред крестом Христовым, и ничего не смел надо мною делать, и молитвами святых отец сила Божия отгнала от него беса, но токмо ум несовершен был!

– Ишь оно! Ах ты! – удивлялся стрелец и даже растопырил руки. – А и больно дрался бес-от?

– Где не больно!

– Ай, ай! Чем же он бил, окаянный?

– А вот чем, слушай с молитвою.

Стрелец набожно перекрестился и даже рот разинул от излишнего усердия.

– Микола, Ягорий, матушка Предотеча, – шептал стрелец.

– Однова, – начал Аввакум, – пришел я от Федора Ртищева зело печален, понеже в дому у него с еретиками шумел много о вере и о законе; а в моем дому в то время учинилося неустройство: протопопица моя со вдовою домочадцею Фетиньею между собою побранились, диавол ссорил их ни за что.

– Это у баб плевое дело, зараз за косы, – пояснил стрелец.

– Ну… Так я пришел, бил их обеих и оскорбил гораздо, опечалил, согрешил пред Богом и пред ими.

– Это за что ж? Бабу учить Бог велел, – успокаивал стрелец.

– А ты слушай, дурачок, – осадил его Аввакум.

– Слушаю-ста, прости.

– Ну, бес и вздивьячился в Филиппе: и начал чепь ломать, бесясь, и кричать неудобно, и на всех домашних нападе ужас, и зело голка бысть велика. Аз же без исправления, без молитвы приступил к нему, хотел его укротить; но не бысть по-прежнему: ухватил меня бес и учал бить и драть и всяко меня, яко паучину, терзает, а сам говорит: «Попал ты мне в руки!» Я только молитву говорю, да без дел молитва не действует. Домашние не могут отнять, а я и сам ему отдался, вижу, согрешил: пускай меня бьет! Но чуден Господь: бьет, и ничто не болит!

– Ай-ай!

– Потом бросил меня от себя и сам говорит: «Не боюсь я тебя…» Мне в те поры горько стало. «Бес, – реку, – надо мною волю взял…» Полежал я маленько, с совестию собрался… Восстав же, жену свою сыскал и перед нею стал прощаться со слезами, а сам ей, в землю кланяясь, говорю: «Согрешил, Настасья Марковна! Прости меня грешного!»

– Ну, это лишнее; бабу добру учил…

– Ну, и она мне также кланяется. По сем и с Фетиньей тем же образом простился да лег среди горницы и велел всякому человеку бить себя плетью по пяти ударов по окаянной спине…

– Ай, Ягорий, Предотеча! Н-ну! – дивился стрелец.

– Человек двадцать было в горнице… Ну, и жена, и дети, и все, плачучи, стегали меня. А я говорю: «Аще кто бить меня не станет, да не имать со мною части в Царствии Небеснем…» И они, нехотя, бьют и плачут, и я ко всякому удару по молитве. Егда же все отбили, и я, восставши, сотворил пред ними прощение. Бес же, видев неминуемую беду, опять вышел вон из Филиппа, и я крестом его благословил… И он по-прежнему хорош стал…

Больной, который лежал на соломе с закрытыми глазами, тяжело вздохнул и открыл глаза. Он был страшнее мертвеца. Глаза смотрели несколько более осмысленно, чем прежде.

– Где я, братцы? – тихо спросил он, взглянув на стрельца.

Стрелец быстро перекрестился и торопливо, с испугом кинулся из подземелья.

– У меня, миленькой, – ласково отвечал Аввакум, подходя к больному и осеняя его крестным знамением. – Легче тебе?

– Легко… я выспался… В Москве у жены был…

– Господь с тобой, Кириллушко, это в сонии было… А перекрестись истово.

Больной перекрестился.

– Ну, добро, Бог тебя спас, – радостно сказал Аввакум, – скоро Владыка и на ноги тебя поставит…

Но это Аввакуму только казалось так. Правда, больной начал понемногу вставать, иногда просил есть; но так как он иногда просил «без правила», то есть без молитвы, то Аввакум не давал ему ничего и, подозревая, что это все еще шутки беса – просить есть «без правила», по целым часам морил несчастного на молитвах, на стояниях и совсем измучил его. Когда же больной, утомленный стоянием, падал в изнеможении, то Аввакум, подозревая опять-таки, что все это «диавол сон ему наводит», безжалостно стегал несчастного своими массивными каменными четками, будучи вполне уверен, что стегает самого беса, а не изможденное тело страдальца.

«Егда, бывало, стряпаю, – откровенно признается в своем “Житии” ослепленный своею мрачною верою старик, – в то время он, Кириллушко, ясть просит и украсть тщится до времени обеда, а егда пред обедом “Отче наш” проговорю и благословлю, так того брашна и не исть, просит неблагословенного, я ему силою в рот напихаю, а он и плача глотает…»

«Он же преставился, миленькой, скоро…»

Еще бы!.. Зато перед смертью «отрадило» ему от беса… Как не «отрадить»!..

И вот он лежит на соломе, холодный, окоченелый… Солнце через тюремное оконце бросило на мертвое лицо последние лучи… Незакрывшийся правый глаз из-под длинных ресниц косится на молящегося перед распятием Аввакума, и синие раскрытые губы словно бы шепчут под русыми усами: «Ах, что я тебе сделал? За что ты четками стегал меня, безумный старик?..»

На окне, как и прежде, чирикал воробей, ища крошек…

Мышонок, выюркнув из-под соломы, на которой лежал мертвец, грыз сухарь, не доеденный мертвым… А на Москве жена и дети покойника просят Морозову написать в Пустозерье грамотку к их Кириллушке… В углу так жалобно жужжит пойманная пауком муха… Бедная муха… Бедные люди!..

«Лежал у меня мертвый сутки, и я, ночью встав, помоля Бога, благословя его, мертвого, и с ним поцеловался, опять подле его спать лягу, – говорит Аввакум в “Житии”. – Товарищ мой миленький был. Слава Богу о сем! Ныне он, а завтра я так же умру!»[360]

Предыдущая главаГлава 328 из 445Следующая глава