— Гетман едет! Гетман едет! — послышалось в толпе каменецких обывателей, которые с горестью и тревогою смотрели, как толпы татар и турок, с кирками, мотыками и лопатами в руках, выравнивали дорогу и чинили мост через пропасть, отделявшую город от цитадели.
— Какой гетман? Ханенко — польской стороны? — спрашивали другие.
— Э! Где там Ханенко! Ханенко с панами-ляхами, с Лянцкоронским да старостою Потоцким пятами покивали из Каменца нашего.[292]
— А! Так это потурнак — Дорошенко...
— Он... Совсем побусурманился... И не запеклось кровью его сердце, глядючи, как гробы наших отцов вырывали да образа в грязь кидали...
— Кто ж это с ним, молодой, при боку?
— А Мазепа ж — писарь.
— А! Слышали: этот, сказывают, мягко стелет...[293]
Это они говорили о двух всадниках, спускавшихся с цитадельной горы на мост. Один из них был черный плотный мужчина с понурыми усами и черными стоячими глазами, в богатом кунтуше и в невысокой шапочке с пером. Это был Дорошенко. Другой, молодой, белокурый, с ласковыми серыми глазами и по-польски «закренцоными» усами — Мазепа, начавший уже делать себе карьеру.
— Под Москвою нам быть не рука, — тихо говорил Мазепа, гладя гриву своего коня.
— Да, оно правда: батько Хмельницкий дал маху, — задумчиво отвечал Дорошенко.
— А твоя милость поправит дело, — подольстился Мазепа.
— Да крови это много стоит.
— Так... без крови и зуб не падает... А ведь твоя милость какой зуб у Москвы вырвешь...
Дорошенко сурово потупился и ничего не отвечал.
— А жить под турчином — не то, что под Москвой: у турчина — что у Христа за пазухой, а у Москвы и за пазухой ежовые рукавицы, — продолжал подольщаться бес.
Дорошенко как-то сердито потянул правый ус еще ниже.
— Да, вон хан крымский — чем не пан? — глядя в сторону, проворчал он. — Тот же царь, у Москвы поминки берет, а не то, что ей дает...
Рабочие, крымцы и турки, при виде гетмана, перекидывались между собой словами и делали знаки почтения. Дорошенко приветливо кивал им головой, а Мазепа шутил по-татарски, и татары отвечали ему веселым смехом.
— У! собачьи сыны! — сквозь зубы процедил один из каменчан.
— Потурнаки проклятые! — пояснил другой.
От толпы каменчан отделился один, хорошо одетый в синюю свитку старик и, приблизившись к проезжавшему мимо Дорошенко, снял шапку.
— Ясновельможный пане гетмане! — заговорил он.
— Учини милость твою.
Дорошенко осадил коня.
— Что тебе нужно, старик? — спросил он скороговоркой.
— Смилуйся, пане! Не вели церкви грабить и над образами надругаться.
Хмурое лицо гетмана потемнело еще больше. Он еще сердитее дернул себя за ус.
— Это не моя воля, — как-то не то досадливо, не то с подавленным стыдом отвечал он.
— Как не твоя, паночку? — взмолился старик.
— Не моя — это воля пресветлого султанского величества, — отрезал гетман.
— О боже ж наш! Боже!
— Его пресветлое султанское величество карает ваш город за ваши вины, — поторопился пояснить Мазепа.
— Какие ж наши вины, паночку?
— Вы противности чинили воле падишаховой...
В этот момент недалеко раздался конский топот и детский крик.
— Мамо! Мамо-о-о! — отчаянно голосил ребенок.
Все оглянулись. Вдоль пропасти, через которую перекинут был цитадельный мост, по узенькой тропе скакал татарин с колчаном и стрелами за спиною; одной рукой он обхватил девочку лет около десяти или немного менее, которая билась в седле, стараясь вырваться. Девочка была прелестна: золотистые, как червонное золото, волосы ее горели на солнце; белое личико, черные дугой брови, белая шитая красным сорочечка — вся она смотрела каким-то цветочком.
— Мамо! Мамо! Ой мамуленько!
За татарином, отчаянно рыдая, бежала женщина.
— Ратуйте, кто в бога верует! — вопила она.
— Татарин дитину украл! О-о! Ратуйте! Ратуйте!
Некоторые из каменчан бросились было на переем хищника, но он пришпорил коня и умчался, как вихрь, оставив за собою только клубы пыли.
Несчастная мать, в изнеможении упав на землю, билась и ломала себе руки.
Дорошенко и Мазепа, воспользовавшись общей суматохой, незаметно скрылись в извилистых улицах города.