К книге
Мордовцев Д. Исторические романы.Ланиил Мордовцев Сагайдачный. Крымская неволя. XVIII
47%
Ланиил Мордовцев Сагайдачный. Крымская неволя. XVIII
209

В одной из боковых пристроек обширного замка князей Острожских, в небольшой, обитой голубой материей комна­те, белокуренькая, с пепельными волосами, панна Людвися, стоя перед большим зеркалом, совершает свой туалет. В голубых с длинными ресницами глазах панны светится что-то похожее на затаенную радость. Ей прислуживает красивая, невысокого роста, смуглая, как цыганочка, с се­рыми задумчивыми глазами, покоювка [Горничная (пол.)] в белой, расшитой заполочью, сорочке, голубой юбочке и красных с подковками черевичках.

— Что ты, Катруню, такая невеселая? — спрашивает по-польски панна, вплетая в косу нитки крупного жемчуга и глядя на отражение в зеркале своего оживленного лица и задумчивого лица покоювки.

— Я ничего, панна, — ласково, тихо, с затаенным вздо­хом отвечает девушка также по-польски.

— Как ничего! С самой весны тебя узнать нельзя.

Девушка молчала, опустив глаза на поднос, на котором лежали нити жемчуга, булавки и другие мелочи туалета панны.

— Тебя теперь и не слышно, — продолжала панна, — а прежде ты, бывало, постоянно распевала ваши хорошень­кие хлопские песни.

— Не поется что-то, — по-прежнему тихо отвечала покоювка.

— Вот еще!.. Хоть ваши хлопы и грязны, и воняют, а песни их очень миленькие.

— Панна называет хлопов вонючими, они не все такие, — немножко вспыхнув, возразила девушка.

— Ну, уж!.. А грязны они всегда.

— Как же им не быть грязными, панна? Они всегда работают...

— Работают! Вздор какой! Вон и я работаю, и ты работаешь, а мы же всегда чистенькие.

— У панны такая работа: то шелк, то бисер, то канва; а у меня часто руки бывают грязны.

Панна отошла от зеркала, повернулась, глянула в зеркало через плечо и улыбнулась сама себе.

— А хорошо играет жемчуг в волосах, Катруню? — спросила она.

— Ах, как хорошо, панна! — отвечала покоювка.

Панна перекинула косу через плечо и стала ее рассматри­вать.

— А что, панна, о казаках слышно? — немного покрас­нев, нерешительно спросила покоювка.

— О каких казаках?

— Да вот, что ушли в море из Запорожья.

— А, эти разбойники!

— Они, панна ласкава, не разбойники. Они за веру стоят, бедных невольников из турецкой неволи выручают.

— То-то! А за них мы, паньство, должны разделываться с турками и татарами. Вон и теперь, говорит дядя, татары напали на Украину, и гетман Жолкевский собирает все наше рыцарство, чтоб защищать матку Польску.

Потом, повернувшись к покоювке и глядя ей в смущенные глаза, панна лукаво прищурилась.

— А, плутовка! Так я угадала... Ты о каком-нибудь казаке тоскуешь? А?

Покоювка вся вспыхнула и молчала.

— А! О каком-нибудь усатом и чубатом великане? А! Хитрячка!

Покоювка силилась непринужденно улыбнуться.

— Говорят, они Кафу взяли, панна ласкава.

— Ого!

— И Козлов... и еще какой-то город...

— Так и твой там? — лукаво улыбнулась панна.

Покоювка не отвечала. Панна, наконец, справилась с своей косой.

— А он такой же грязный, как и все хлопы?

Покоювка опять не отвечала. Она старалась переменить разговор.

— А какое сегодня к обеду платье панна наденет? — спросила она.

— Палевое с кружевами, — был ответ.

При этом ответе покоювка в свою очередь улыбнулась.

— В палевом панна так понравилась пану господаричу, — лукаво сказала она.

Пришлось самой панне вспыхнуть.

— Какому господаричу?

— Да вон тому красивому черноволосому паничу — па­ну Могиле.

— А! А ты почему это знаешь?

— Я сама слышала, как он говорил пану Замойскому, что панна в палевом — настоящая мадонна.

— Ну, уж!

— Вот ей же богу! Так и сказал — мадонна.

— Да ты не знаешь, что такое мадонна.

— Нет, панна ласкава, знаю, — вон в кабинете у ясно­вельможного князя...

— Так я похожа на нее?

— Нет... панна красивее...

— Ну уж!

Вечером того же дня замок князей Острожских горел ог­нями. На террасе, закрытой зеленью, играла музыка, причем особенно давали себя знать духовые инструменты, словно бы в замке шла охота по крупному зверю, а блестящее, раззолоченное панство под звуки краковяка и мазурки травило прелестных лисичек в образе очаровательных полек, литвинок и нобилитованных украинок. Князь Януш давал роскошный бал герою «вавилонского пленения» московских царей, славному гетману Станиславу Жолкевскому, и потому в Острог съехалось самое блестящее панство со всей Польши, Литвы и Украины. В то время, когда одна часть гостей занята была танцами, другая, уже оттанцевавшая, про­хлаждалась и отдыхала на чистом воздухе, в роскошных аллеях замкового парка, казавшегося волшебным от разно­цветных огней, обливавших фантастическим светом откры­тые аллеи парка и погружавших в полный мрак его уединен­ные, уютные уголки.

Среди воя и визга музыки в парке слышался громкий и сдержанный говор, смех, иногда таинственный шепот прекрасных парочек, мелькавших по аллеям парка или укрывавшихся от несносного света в тени каштанов, лип и высоких тополей. И темное небо при этом освещении, и зелень с ее яркими бликами, полутенями и полным мраком, и сверкающие всеми цветами радуги и таинственно журча­щие фонтаны, и веселые, подмывающие звуки музыки, и са­мое это освещение, и замок с его стенами — все это казалось волшебным, чарующим.

Такое впечатление, по-видимому, производил этот вол­шебный вечер на одну парочку, уединившуюся в дальней аллее и сидевшую на скамье под ветвями роскошного каштана. Они молчали, и, казалось, прислушивались не то к веселой музыке, не то к своим, может быть, не совсем веселым, но для них чарующим мыслям.

— Я думаю, как пан веселился в Париже, — прервал это молчание тихий, как бы робкий голос панны Людвиги.

— Панна напрасно так думает, — также тихо и задумчиво отвечал мужской голос.

— Почему же так?

— Панне известно, что я в Париже учился, и...

Фраза не была договорена, и мужской голос смолк: его заглушили стройные, сильные, подмывающие звуки мазура.

— И? — подсказала панна.

— Пан не досказал.

— И... тосковал по моей несчастной родине, — со вздохом отвечал мужской голос.

— По какой? По Польше?

— Нет... Панна знает, что Польша не несчастна.

— Так по Влощизне?

— Да... Она мне дорога, как родина.

— И как наследие отцов... Ведь пану должна принадле­жать валашская корона?

— Должна... Но панна знает, что она не принадлежит мне: корона господарей валашских упала с головы Могилы...

— Так пан ее поднимет и наденет на свою голову.

— Да... надену — или корону, или... клобук монаха.

Мужской голос выговорил это с дрожью и смолк.

— Почему же клобук монаха? — с такою же дрожью про­шептал женский голос.

— Потому что у меня ничего не остается в жизни.

— А самая жизнь? В ней так много прекрасного.

— Да, когда это прекрасное принадлежит нам... Но когда оно не наше — так бог с ней, и с жизнью!

Слова эти были сказаны с едкою горечью: в них слыша­лись слезы.

— Я не понимаю пана, — еще тише проговорил женский голос.

— И панна желает понять?

— Желаю.

— И простит мне то, что я невольно должен высказать?

— Что же это? Что пан выскажет? — еще более дрогнул женский шепот.

— Панна! — с пламенным порывом и с прежнею горечью зазвучал мужской голос.

— Все, что есть прекрасного для меня в этой жизни, все мое счастье, все мои надежды — все это олицетворили для меня вы, одна вы, божественная панна!

— Ах! — не то с испугом, не то с радостным трепетом вскрикнула панна Людвига и встала.

Встал порывисто и молодой Могила — это был знамени­тый впоследствии киевский митрополит Петр Могила.

— Панна, простите меня! — с тем же порывом прогово­рил он. — Простите мое безумие... Я не хотел оскорбить вас... Если я выговорил вам мое дерзкое признание, то это — мой вопль, моя молитва... а молитва и бога не ос­корбляет...

Панна Людвига молчала. Белая роза, которую она держа­ла в руке, дрожала.

— Простите! — еще с большей силой выговорил Могила. Панна продолжала молчать. Могила взял ее за руку.

— Скажите хоть одно слово, слово прощения, — умолял он.

— Я... пан не обидел меня... я... я не знаю... у пана... — бессвязно бормотала девушка.

— Так панна прощает меня?.. Да?

— Да... да... пан так добр...

Могила припал к рукам девушки и горячо целовал их... Людвига почувствовала, как его слезы закапали ей на ла­дони, которые он целовал... Она чувствовала, что он ры­дает...

— Что с паном? Езус, Мария! Что с вами?

— О! Я хочу смерти... смерти! Вот тут же, сейчас!

Он обнял девушку и в страстном порыве припал лицом к ее плечу. Людвига растерялась задрожала вся и, обхватив руками его голову, стала целовать ее...

— Мой пан! Мой добрый!.. Что с вами!

— Я не хочу жить... я не могу так жить... убейте меня сейчас, вот тут, в ваших объятиях!

— Пан мой... добрый... милый... я не хочу вас убивать...

— Но вы не знаете всего! — со стоном вскрикнул он.

— Чего же, мой пан милый?

Он, казалось, несколько опомнился, взял ее опять за руки и, глядя заплаканными глазами в ее светлые глаза, которые тоже искрились слезами, тихо подвел к скамейке...

А там, в конце аллеи, эта несносная музыка словно бы на зло гудела и трещала, как бы издеваясь над человече­ским горем.

— Выслушайте меня, дорогая панна, — опять тихо заго­ворил Могила.

— Я не должен говорить вам это, не должен бы смущать покой вашей невинной души, ваших чистых помыслов... Но, видит бог, я не могу, не могу, да и не смею унести с собой в могилу мою тайну, которая в то же время и ваша.

— В могилу, пан? — испуганно спросила девушка.

— В могилу, дорогая панна... Я... я умираю для вас, и, может быть, скоро татарское копье пронзит сердце, которое билось только для вас... Я люблю вас!

Девушка ничего не отвечала, только краска залила ее ли­цо, по которому текли слезы...

— Я люблю вас больше моей жизни, — продолжал Моги­ла со слезами в голосе, — люблю больше вечного спасения... но... но вы не можете быть моею...

Девушка испуганно подняла глаза: румянец щек сменился бледностью.

— Я говорил сегодня с вашим опекуном и дядей, с князем Янушем: я просил у него вашей руки, просил позволения поговорить с вами, чтобы узнать ваши чувства ко мне и от вас самих узнать свою судьбу... Но князь Януш разбил все мои мечты, разбил мое сердце... Он отказал мне!

Теперь румянец снова залил щеки панны и прекрасные глаза ее брызнули светом.

— Дядя? Князь Януш?.. А кто дал право князю Янушу располагать моим сердцем и моею судьбою, как судьбою своих хлопов? — гордо проговорила молодая девушка.

— Я вольная полька!

Могила припал губами к рукам панны.

— Панна! Счастье мое! — шептал он страстно. — Но князь Януш говорит, что не он этого не позволит, а сам святой отец, папа.

— А какое дело, пан, святому отцу до моего счастья? — все так же гордо спросила гордая полька.

— Я для вас схизматик, дорогая панна... Я — православ­ный.

— А разве пан не может принять католичество?

— Не могу, дорогая панна.

— Даже ради меня, пан? — дрогнул у девушки голос.

— Даже ради панны...

Девушка гордо выпрямилась. Румянец не то негодования, не то стыда опять покрыл ее щеки.

— Так пан говорит неправду, — резко сказала она.

— Какую неправду, дорогая панна?

— Пан сейчас сказал, что любит меня больше вечного спасения...

— Да... да... я сказал это — и повторю...

— И не хочет переменить свою хлопскую, схизматицкую веру на истинную, шляхетскую?

— О панна! Вы терзаете мое сердце.

— Не я терзаю, а так пану угодно.

— Нет, нет! О боже мой!

Могила хотел снова схватить руки девушки, но она отстранилась.

— Я ради панны, ради тебя, божество мое, не могу этого сделать! — порывисто вскрикнул Могила.

— Как ради меня? Я не понимаю пана.

— Да, да! Только ради вас!

— Пан в Париже разучился говорить, — пожала плечами панна.

— О панна! Поймите меня: если я переменю веру моих отцов, я потеряю право на корону моей страны и панна потеряет это право!

— Корону? О, все короны мира не стоят моего личного счастья!

И гордая панна быстро, не оборачиваясь, обмахивая разгоревшееся лицо веером, пошла прямо к замку, откуда неслись задорные, подмывающие звуки мазура. Могила стоял бледный, провожая глазами удалявшуюся красавицу.

Когда она вошла в ярко освещенную залу, старый гетман, «великий» Жолкевский, увидав панну еще издали, как подобает истому поляку, «закронцив вонса» и звеня острога­ми, пошел прямо к ней навстречу.

— Могу просить очаровательную панну на мазура? — шаркая ногами и церемоннейше раскланиваясь, несколько прошамкал беззубый герой.

— Благодарю за честь пана гетмана, — отвечала панна, приседая.

Старый гетман, согнув руку, не особенно свободно двига­ясь по паркету подагрическими ногами, стал выделывать этими ногами всевозможные глупости, называемые фигура­ми. Зато хорошенькая и грациозная панна выделывала эти глупости очаровательно, и у нее они даже не выходили глупостями, а чем-то очень милым.

— Панна танцует как ангел, — любезничал старый гет­ман, путая фигуры.

— А пан гетман был на балу у пана бога? — усмехнулась Людвися.

— О! Да прекрасная панна так же остроумна, как и очаровательна, — изловчался старый победитель Наливайка, еще более путая фигуры.

— А пан гетман столь же непобедим на поле чести, сколько слаб на паркете, — снова отшутилась красавица, сверкнув на старика своими прекрасными глазами.

— А это оттого, прелестная панна, — забормотал совсем очарованный старик, — что на поле чести я не вижу таких божественных глазок, а то я и там был бы так же слаб, как на паркете.

— Я слышала, что пан гетман опять ведет свои побе­доносные войска на врагов нашей дорогой отчизны, — заговорила панна серьезно.

— Да, прекрасная панна, я должен идти поневоле.

— Почему же поневоле?..

— Я бы желал отчизне покоя...

— Кто ж его нарушает?

— Да все эти лотры оборванные — казаки.

— А может, пан, они и делают это потому, что они — оборванные?

— Нет, прекрасная панна, они по натуре хищники.

— А что о них слышно теперь?

— Да слухи нехорошие: они нас совсем рассорят с султаном.

— А как пан думает — они благополучно вернутся из по­хода?  

— А почему это так интересует прекрасную панну?

— Не меня, пан гетман, — улыбнулась Людвися, — а мою покоювку.

— Не знаю... Крымцы вон уже нагрянули на Украину... Я боюсь, что они нагрянут и на земли Короны Польской.

В это время к танцующим торопливо приблизился моло­дой красивый пан и почтительно вытянулся.

— Что скажет пан поручик? — нехотя спросил Жолкевский.

— Тревожные вести, ясновельможный пане гетмане, — тихо отвечал молодой поручик.

— Тревожным вестям нет места здесь, на паркете, — отрезал старый гетман.

— Гонец прискакал...

— Пусть ждет конца мазура, — осадил его гетман и продолжал танцевать, пыхтя и задыхаясь.

А в стороне, у колонны, стоял Могила, бледный и хмурый. Он никак не мог отвязаться от мысли, которая, как червь, точила его мозг: «Почему я должен переменить веру, а не она? Почему моя вера хлопская?..»

Предыдущая главаГлава 209 из 445Следующая глава