К книге
Мордовцев Д. Исторические романы.Ланиил Мордовцев Сагайдачный. Крымская неволя. XII
46%
Ланиил Мордовцев Сагайдачный. Крымская неволя. XII
203

Наконец казаки в море.

— Какое же оно большое! — с невольным страхом про­говорил Грицко, окинув своими оробевшими глазами не­обозримое водное пространство.

— А какая вода в нем! — не то с изумлением, не то с испугом вздохнул его товарищ.

— Голубая, не то блакитная.

— Нет, синяя.

— Не синяя — зеленая.

— И конца-краю нет ей!

— Так вот оно, море! И, господи!

— Только небо покров ему...

— Небо простре, яко кожу, эх! — как-то досадливо про­ворчал Олексий Попович, который, видимо, был не в духе, потому что в походе, и особенно на море, строжайше запре­щалось пьянствовать.

— Чертово море!

— Эге! Если б все это была горилка, а не вода, то-то б! — подтрунивал над ним усатый Карпо.

И не одних новичков поразил вид моря. Необъятная мас­са воды и ее невиданный цвет, невозможность на чем-либо успокоить взор, который, сколько ни глядел вдаль, все, ка­залось, более и более утопал в этой бесконечности, одно­мерные покачивания чаек, ужасающее безлюдье этой водя­ной мертвой пустыни, — все наводило на душу тоску, одурь, физическую тошноту. Чувствовалась какая-то страшная беспомощность, оторванность от всего мира. Это было да­же не между небом и землей, а между небом и бездной, которой нет предела, которая поглотила самую землю и которая нема и глуха, как могила, как смерть.

Хоть бы что-нибудь показалось живое на этом мертвом море! Хоть бы татары!

Чайки шли открытым морем, по-видимому, на полдень. Что же там — хотелось спросить — еще дальше, еще глуб­же, за этой бесконечной синевой? Там, казалось, еще страшнее.

Только влево, далеко-далеко, словно у конца моря, тя­нулась длинная туманная полоска и тоже таяла вдали, в этом самом безбрежном море, таяла, как дымок, как облач­ко, как туманное дыхание куда-то исчезнувшей земли.

— А то что такое? — показывали молодые казаки.

— То Крым.

И эта туманная полоска за синею далью, это таявшее облачко — это Крым! Не может быть! Это там, где кон­чается и небо, и море... Да это, должно быть, конец света...

А как печет солнце!.. Неужели это то же солнце, что и в Украине, в Киеве, в Остроге, в Прилуках, в Пирятине?.. И на море пала от него бесконечная полоса, которая искрится и дрожит на этой страшной, словно дышащей воде и которой тоже нет ни конца, ни краю...

Ближе к корме большой чайки, атаманской, на размале­ванном возвышении, называемом чердаком, сидит, под­жавши по-турецки ноги, седоусый Небаба, лениво покури­вает свою люльку и куняет — дремлет. Люлька его по­стоянно гаснет, что заставляет его ворчать, вспоминать сто копанок чертей, вырубать снова огонь, оглядывать из-под седых бровей море, и снова лениво сосать люльку, и снова кунять.

Длинноусый Карпо, расположившись на дне чайки, весь углубился в приведение в достодолжный вид шкуры уби­того им тура, шкуры, с которою он носился, как курица с первым яйцом; тщательно обрезал ее, выполоскал в соленой морской воде, отделил от нее великолепные рога и отрезал хвост, которые он предназначал приподнести в дар войску, как войсковые клейноды. Попеременно он брал в руки то рога, то хвост и любовался этими сокровищами. Для него, по-видимому, не существовало море — ни его внушающая красота, ни его томительная безбрежность: он уже бывал на нем, нечего смотреть — не то, что в степи или в камышах, где всегда есть с кем померяться ловкостью. А море что! Наплевать! Одна негодная вода, которую и пить нельзя.

Олексий Попович тоже расположился недалеко от Карпа и от нечего делать, навалившись грудью на борт чайки, методически поплевывал в противное море, на котором запрещено пить горилку, и вспоминал свой родной Пирятин, где он шибко гульнул перед отъездом в Сечь: пьяный у отца и матери прощенья не взял, беспечно на улице на коне гулял, малых детей и старых вдов стременем в груди толкал, мимо церкви проезжал — шапки не снимал и креста на себя не клал...

— Смотрите, смотрите, дядьку, что вон оно такое? — испуганно спросил друкарь, показывая на море.

— Что такое? — лениво, не поднимая головы, спросил Карпо.

— Да вон — из моря выныряет...

— Э! Да то кони.

— Какие, дядьку, кони?  

— Да морские ж кони, не наши.

Действительно, недалеко от чаек из моря выныряли на поверхность какие-то черные чудовища, плескали чем-то — не то хвостом, не то руками — и снова скрывались под во­дою. То были стада дельфинов, взыгрывавших на солнце и как-то странно кувыркавшихся среди морской зыби.

— А коли б нам деры не задало, — проворчал Карпо, расчесывая своим гребнем хвост тура.

— Какой деры, дядьку? — тревожно спросил Грицко.

— Коли б море не заиграло...

— А что такое?

— Хуртовина будет — буря.

— С чего ж ей быть, дядьку?

— А с того, небого, что вон те коники выигрывают.

Хотя никаких признаков бури, по-видимому, не замеча­лось, но слова опытного запорожца холодом прошли по сердцу молодых казаков. Они слышали от старых казаков об этих морских бурях, они слышали даже думу, как два брата-казака потопали в море и прощались заглазно с отцом и матерью — просили их помолиться за погибающих, вы­нести их со дна моря, и как потопал с ними третий казак — «чужий чужениця», у которого не было ни отца, ни матери и за которого некому было даже помолиться... Дума го­ворила, что они потопали в чужом море за свои грехи, за неуважение к старшим, за свою беспутную жизнь.

А дельфины все чаще и чаще показывали из воды свои отвратительные головы, черные, лоснящиеся спины и плесы. В воздухе марило... Над казаками, в вышине где-то, с жалобным криком пролетел сокол-«білозірець»... Что-ни­будь да предвещают эти таинственные вестники!..

Но вот на востоке показалась туча. Она росла какими-то причудливыми образами, быстро менявшими свой вид, и, словно живая, вздувалась, ползла из-под горизонта все выше и выше и постепенно заступала собою небо. Поверх­ность моря, до этого совсем синяя, стала чернеть и местами как бы вздрагивать. Что-то, как бы живое, забегало по морю, дуло в разгоревшиеся лица казаков, свистело в снастях, трепало в воздухе взмокшие чубы гребцов...

— Гай-гай! — почесал у себя за ухом Небаба, погляды­вая на небо.

Послышался вдали глухой, протяжный гул, как бы что-то тяжелое перекатывалось по горам.

Небо и море все темнели и темнели. По воде стали ходить какие-то белые гребни, которые, словно живые, словно белые дельфины, выскакивали из воды и снова ныряли... В воздухе опять пронесся жалобный крик сокола... Ка­зацкие чайки все более и более ныряли и прыгали с гребня на гребень, держась, по возможности, в линиях...

На чердаке атаманской чайки показался Сагайдачный; он снял шапку и внимательно стал вглядываться в то, что совершалось кругом и в особенности впереди. Седой чуб его, как значок на бунчуке, трепался в воздухе...

— А быть чему-то, — тихо обратился он к стоявшему тут же Небабе.

— Быть, батьку, — отвечал Небаба.

Сагайдачный, вынув из кармана хустку — платок — махнул им в воздухе. Из числа казаков, сидевших в разных местах атаманской чайки, отделился один широкоплечий молодец и подошел к чердаку. Это был пушкарь.

— Дай вестовую, — сказал ему Сагайдачный.

Пушкарь молча пошел к передовой пушке, сильно пока­чиваясь от толчков, которым подвергалась чайка. Ветер крепчал в порывах, визжал, словно от боли, словно его кто самого гнал неволею...

Скоро грохнула пушка, но голос ее был так слаб перед ударившим тотчас громом, что казаки изумились. Между тем вся флотилия, услыхав вестовой выстрел, стала ску­чиваться к атаманской чайке и скоро совсем окружила ее.

— Панове отаманы и все верное товариство! — начал громким голосом Сагайдачный. — Вот сами видите, что бог дает нам роботу дуновением своим божиим... Это встает хуртовина — надо с нею бороться, и милосердный бог нам по­может, ибо мы идем за его святое имя, на ворогов креста господня... Держитесь докупы, чтоб нас по морю не раскида­ло, да держитесь против валов... А воды не бойтесь, — воду шапками козацкими выливайте. Чуете, детки?

— Чуем, батьку! — заревела вся флотилия.

Но другой рев — стихийный — осилил голос горсти храб­рецов.

Началась буря, настоящая буря, неожиданная, внезап­ная, совсем шальная, какая только бывает на юге. Гром, сначала перекатывавшийся из края в край над совсем по­черневшим морем, теперь, казалось, гвоздил тут, над голова­ми казаков, и сверлил обезумевшее море среди сбившейся в кучу флотилии. Молнии, как изломанные раскаленные железные шины, стремительно падая в море, вот тут, у са­мых чаек, скрещиваясь, перерезывая одна другую, слепили глаза. Дождь хлестал так, что, казалось, само море опрокинулось и захлестывало собою тучи.

Казаки, привыкшие бороться с этою бешеною стихиею на Днепровских порогах, где так же их утлые чайки низверга­лись с высоты в пропасть, вертясь на вспененной поверх­ности, точно сухие листья, и потом вскакивая на седые буруны водопада, — казаки отчаянно боролись с взбесив­шимся морем и работали все до одного. Рулевой и гребцы смело отбивались от налетавших валов, разрезывая гребни водяных гор и падая в водные же пропасти, чтобы взлетать на седые гривы бушующих по морю чудовищ, а все осталь­ное товариство работало черпаками, ведрами, шапками, выливая затоплявшую их воду... Удары грома, скрип и треск дерева — весел, рулей, чердаков, снастей, гул и кло­котанье моря, свист ветра, ободряющие крики старых ка­заков — все это сливалось в один невообразимый концерт, в какую-то адскую музыку, от которой и у самых мужест­венных волосы шевелились у корней...

Но буря, видимо, осиливала. У несчастных гребцов руки отказывались служить. Некоторые весла вырвало из осла­бевших ладоней и унесло в море, другие расщепало в куски. Вода в чайках все прибывала — сначала по щиколотки, потом все выше и выше..

— Господи! Погибаем! — послышались отчаянные сто­ны.

— Милосердный боже, помоги!

— Удержи хляби твои, отче вседержителю! Покарай меня одного! — упав на колени и подняв руки к грозному небу, молился Олексий Попович.

— Я один грешный!

— Братцы! Панове! Исповедаемся богу милосердно­му! — слышались голоса с разных сторон вместе с ревом бури.

— Исповедуй нас, батьку! — кричали с других чаек.

— Исповедуй, отамане! Потопаем!

Сагайдачный слышал эти отчаянные вопли. Он видел, что мужество начинает оставлять его храброе войско и что если оно покорится этому роковому моменту, то все погибло. Надо было во что бы то ни стало поддержать дух поте­рявших надежду и энергию. Зная хорошо привычки моря, он знал также, что эта нежданно-негаданно налетевшая на них бешеная буря так же неожиданно должна и стихнуть. Вот-вот скоро стихнет... Он это знал, он это видел по уда­ляющимся змейкам молнии, по более медленным ударам грома. Но надо выдержать этот последний момент — надо поддержать упадавший дух товариства... Он хорошо знаком был также с предрассудками людей, с которыми прожил полвека: это были дети, верившие сказкам... Он видел, что всем им в этот отчаянный момент вспоминалась дума о буре на Черном море, дума, распеваемая кобзарями по всей Украине и принимаемая всеми с глубокою верою, точно евангелие... И он решился действовать сообразно указаниям думы, тем более, что и казаки требовали исповеди, требо­вали того, о чем вещала дума — и он решился пожертво­вать одним человеком для спасения всего войска...

Мгновенно решившись, он взошел на чердак и, держась за балясину, громко, подлинными словами думы, провозгла­сил:

— Панове братия мои и детки! Слушайте! Может, кто меж вами великий грех за собою имеет, что злая хуртовина на нас налегает, судна наши потопляет... Исповедайтеся, панове, милосердному богу, Черному морю, и всему войску днепровскому, и мне, отаману кошевому! Пускай тот, кто наиболее грехов за собою знает, в Черном море один по­топает, войска козацкого не загубляет!

Многие упали на колени и подняли руки к небу.

— Я грешен! Я наибольше грехов знаю! — слышалось с разных сторон.

В этот момент выступил Олексий Попович. Он был бле­ден, мокрые волосы падали ему на лицо, по щекам текли слезы. Честный по природе, но горячий, несдержанный, он был жертвою своего порывистого сердца. Он сделался пьяницей, буяном, со всеми ссорился; но он и легко мирил­ся и берег в себе честное сердце, что чаще приходится встре­чать у пьяниц, чем у непьющих...

Он решился пожертвовать собой, и пожертвовать так, как указывает та же знакомая всем дума.

— Братия! Панове! — громко воскликнул он. — Я тот грешник великий — меня карайте... Добре вы, братия, учи­ните, червонною китайкою мне очи завяжите, до шеи бе­лый камень прицепите, карбачем пришибите, в Черном мо­ре утопите... Пусть я один погибаю, войска козацкого не загубляю...

С изумлением, страхом и жалостью глядели на него то­варищи, не замечая, что буря и без того утихает, гром удаляется все дальше и дальше, ливень перестает...

Выступил усатый Карпо, что победил тура: он был приятель Олексия Поповича.

— Как же, Олексий, — сказал он тоже словами думы, — ты святое письмо в руки берешь, читаешь, нас, простых людей, на все доброе наставляешь, как же ты за собою наи­больший грех знаешь?

Попович глянул на него и грустно покачал головой.

— Э! — сказал он.

— Как я из города Пирятина, брате, выезжал, опрощения с отцом и с матерью не брал, и на свое­го старшего брата великий грех покладал, и близких со­седей хлеба-соли безвинно лишал, детей малых, вдов старых стременем в груди толкал, против церкви, дому божьего, проезжал, шапки с себя не снимал. За то, панове, великий грех за собою знаю и теперь погибаю. Не есть это, панове, по Черному морю буря бушует, а есть это отцовская и мате­рина молитва меня карает.

Все слушали его с глубочайшим вниманием, серьезно, благоговейно, словно бы это была проповедь в церкви, чтение святого письма. Один Сагайдачный, видя, что буря почти совсем стихла и опасность для его флотилии совсем миновала, прятал улыбку под седыми усами и решился до­вести до конца это — ставшее теперь комедийным — дейст­во. Но он уже не хотел губить человека, а поступить только сообразно народному предрассудку: бросить в пасть разъ­яренного моря несколько капель человеческой крови.

— Панове, братия и дети, — громко сказал он, — добре вы дбайте, Олексия Поповича на чердак выводите, у правой руки палец-мизинец отрубите, христианской крови в Черное море впустите... Как будет Черное море кровь христианскую пожирать, то будет на Черном море супротивная буря ути­хать.

— Смотрите, панове, уже и тихо стало! — неожиданно воскликнул Грицко, только что пришедший в себя.

— Ай-ай, и вправду тихо.

— Слава тебе, господи, слава милосердному богу!

— Ведите, ведите Поповича! Рубите ему палец! — кри­чали другие.

Олексий Попович сам взошел на чердак, перекрестился на все четыре стороны и положил мизинец правой руки на перекладину балясины... Тут же стоял и Небаба... Он вынул из ножен саблю, обтер ее мокрою золою и перекрестился.

— Боже помогай — рраз!

И кончик пальца свалился с балясины, стукнулся о борт и упал в море. Закапала в море и кровь казацкая.

Все перекрестились. Перекрестился и Олексий Попович и окровавил свое бледное лицо.

Буря между тем совсем улеглась. Глянул на это улегшееся море и Олексий Попович — и лицо его совсем просветлело.  

— А прочитай нам святого письма, Олексий, — загово­рили некоторые, совсем повеселевшие, — а мы послушаем да помолимся, поблагодарим бога за спасение.

Попович достал свою толстую книжицу, которая была совсем мокра, развернул мокрые страницы, поискал чего-то и остановился.

— Разве вот это, — сказал он, — послание апостола Павла к Тимофею — о почитании старших.

— Да Тимофея ж, Тимофея! — отозвались некоторые.

Чтец откашлялся, перекрестился и начал все еще дро­жащим голосом:

— «Чадо Тимофие! Старцу не твори пакости, но утешай яко же отца, юноши — яко же братию, старицы — яко же матери...»

— А вот и солнышко! Солнышко! — радостно закричал дурный Хома и прервал чтение.

Предыдущая главаГлава 203 из 445Следующая глава