Глава 18. Жозеф де Ла Моль
Париж отмывали от крови уксусом.
Этот резкий, кислый запах въелся в камни мостовых, пропитал гобелены Лувра и, казалось, осел глубоко в моих собственных легких. Всю осень слуги скребли натертый паркет жесткими щетками, пытаясь вывести багровые пятна, но дерево жадно впитало человеческую жизнь, и там, где падали гугеноты, пол навсегда остался подозрительно темным. Мясные мухи, разжиревшие на трупах, не исчезали до самых ноябрьских холодов. Они лениво кружили над обеденными столами, садились на засахаренные фрукты и открытые декольте фрейлин, постоянно напоминая нам о том, на чем стоит наше кажущееся благополучие.
Двор сошел с ума от лицемерия. Те самые дворяне, которые еще вчера вспарывали животы младенцам и насиловали еретичек на церковных алтарях, теперь заказывали пышные мессы и жертвовали золото на приюты. Карл IX, мой обезумевший брат, по ночам кричал так, что его вой был слышен в дальних галереях — к нему приходили окровавленные призраки. А днем он играл в мяч с моим мужем, Генрихом Наваррским, который стал самым усердным, самым подобострастным католиком во всей Франции. Наш с ним «союз во спасение» работал безупречно. Мы изображали мирную супружескую пару, деля постель, но не касаясь друг друга. Генрих удовлетворял свою плоть с фрейлинами моей матери, а я… я застыла.
После той ночи на залитых кровью простынях, когда я спасла Гастона де Лерана (которого мой муж позже тайно переправил за пределы Парижа), мое тело словно погрузилось в летаргический сон. Я чуствовала себя пустой, как выпитый кубок. Не нависть к матери, презрение к Гизу, холодный расчет с Наваррским — все это выжгло во мне способность желать.
Пока не появился он.
Это случилось в конце ноября. Королева-мать, желая разогнать мрачные мысли короля, устроила грандиозный бал-маскарад. Лувр был украшен тысячами свечей, музыканты рвали струны лютен, а придворные, нацепив маски античных богов и мифических чудовищ, кружились в неистовой вольте. Пляска на могилах.
Я сидела на возвышении, одетая в костюм Дианы-охотницы: легкая туника из серебристого шелка, оставляющая открытыми плечи и часть груди, серебряный полумесяц в высоко взбитых волосах. Мне было скучно. Я смотрела на потеющих под масками мужчин и видела в них лишь мясников в шелковых перчатках.
Вдруг толпа расступилась, пропуская моего младшего брата, Франсуа д’Алансона. Он всегда любил окружать себя новыми лицами, плетя интриги против Карла и Анжуйского. В этот раз за его правым плечом шел молодой человек, при виде которого мое сердце, давно привыкшее биться ровно и холодно, вдруг споткнулось.
Его звали Жозеф де Ла Моль.
Позже я узнала, что он был провансальским дворянином, гугенотом, который чудом пережил Варфоломеевскую ночь, пролежав сутки под грудой трупов своих друзей на кладбище невинных. Он принял католичество под угрозой смерти, но его душа осталась там, среди окровавленных тел. И это читалось в каждом его движении.
Он не был похож ни на грубого, животного Наваррского, ни на наглого, сияющего Гиза. В нем была утонченная, трагическая красота. Высокий, поразительно стройный, с бледным, как каррарский мрамор, лицом и смоляными волосами, спадающими на высокий лоб. Он был одет в строгий черный бархат без единого украшения, что резко выделяло его среди павлиньего двора. Но главное — это были его глаза. Огромные, темные, полные такой невыносимой меланхолии и затаенного огня, что, взглянув в них однажды, вряд ли можно было оторваться.
Брат подвел его ко мне.
— Моя прекрасная сестра, — Франсуа поклонился, кривя тонкие губы. — Позвольте представить вам моего нового дворянина, месье де Ла Моля. Он только что прибыл ко двору и уже сражен вашей красотой.
Ла Моль опустился на одно колено. Его движения были лишены той развязной грации, свойственной завсегдатаям Лувра. В них сквозила трепетная, почти религиозная искренность.
— Ваше Величество, — его голос оказался нежным, вибрирующим, с легким южным акцентом, но без грубости моего мужа. — Я думал, что оказался в аду, прибыв в этот город. Но теперь я вижу, что ангелы спускаются даже в преисподнюю.
Обычный придворный комплимент. Я слышала таких тысячи. Но то, как он это сказал... Его губы слегка дрожали, а взгляд, устремленный на мое лицо, был полон не похоти, а фанатичного обожания. Он смотрел на меня не как на кусок мяса, который можно купить или завоевать, а как на божество, у алтаря которого он готов был принести себя в жертву.
— Вы льстите мне, сударь, — я протянула ему руку, затянутую в тонкую перчатку (материнские уроки не прошли даром, я до сих пор боялась голых прикосновений).
Он не стал целовать перчатку. Он склонил голову, и его губы едва ощутимо коснулись моего обнаженного запястья чуть выше края шелка. Его дыхание обожгло мою кожу. Этот легкий, почти целомудренный жест пронзил меня, как разряд молнии. Внизу живота, в той самой ледяной пустоте, вдруг вспыхнула жаркая, сладкая искра.
Музыканты заиграли павану.
— Вы подарите мне этот танец, мадам? — спросил он, поднимая глаза. В них была мольба человека, просящего глоток воды в пустыне.
Я должна была отказать. Королевы не танцуют первые танцы с безвестными провинциалами. Моя мать уже сверлила меня своим тяжелым взглядом из противоположного конца залы. Но я, как зачарованная, встала и вложила свои пальцы в его ладонь.
Мы вышли в центр залы. Павана — танец медленный, торжественный, не предполагающий тесного контакта. Но когда мы сошлись в первой фигуре, и он обнял меня за талию, я почуствовала, как от его тела исходит удивительный, пьянящий жар. От него не пахло ни потом, ни чесноком, ни удушливым мускусом. Он пах ладаном, чистым бельем и какой-то горьковатой, степной травой.
Мы кружились среди разряженных монстров этого двора, и мне казалось, что мы одни во всем мире.
- Вы дрожите, мадам, — тихо произнес Ла Моль, когда фигура танца свела нас почти вплотную. Его темные глаза смотрели прямо в мою душу.
— В Лувре всегда холодно, месье, — ответила я, стараясь, чтобы мой голос звучал ровно. Но мое дыхание сбилось. Я чувствовала твердость его бедра, когда наши шаги совпадали, чувствовала силу его пальцев на своей спине.
— Это не холод камня, это холод смерти, — прошептал он с пугающей откровенностью. Для новичка при дворе такие слова были равносильны самоубийству. — Я чувствую запах крови на этих стенах. Я закрываю глаза и вижу их лица. Но когда я смотрю на вас... я хочу жить.
Танец закончился. По этикету он должен был отвести меня на место и удалиться. Но вместо этого он, пользуясь суетой масок, увлек меня в глубокую нишу окна, скрытую тяжелой бархатной портьерой.
Там было полутемно. С улицы тянуло ноябрьским холодом, но рядом с ним мне было жарко. Я стояла, прижатая спиной к холодному стеклу, а он нависал надо мной, опираясь руками о стену по обе стороны от моего лица.
— Вы безумец, — выдохнула я, глядя на его побледневшие губы. — Если нас здесь увидят...
— Пусть убивают, — фанатично ответил Ла Моль. — Жизнь без этого мгновения не имеет смысла.
Он не набросился на меня, как дикий зверь, как это делали другие мужчины. Его рука, длинная, с тонкими, аристократичными пальцами, медленно поднялась и легла на мое обнаженное плечо. Прикосновение было невесомым, трепетным, но оно прошило мое тело током. Я тихо охнула, непроизвольно подавшись вперед, навстречу его руке.
Моя грудь, стесненная корсетом, тяжело вздымалась. Жозеф провел тыльной стороной ладони по моей ключице, затем по шее. Его пальцы путались в моих выбившихся волосах. В его прикосновениях была такая невыносимая, болезненная нежность, что у меня на глаза навернулись слезы. Я так долго была окружена жестокостью, так долго носила ледяную броню, что эта нежность стала для меня самым острым, самым пронзительным оружием.
Он наклонился. Его губы коснулись моей шеи, там, где бешено билась пульсирующая жилка. Поцелуй был мягким, влажным, обжигающим. Я закрыла глаза, запрокинув голову. Мои руки сами собой легли на его плечи, сжимая черный бархат.
Я почуствовала, как его губы скользят выше, к мочкам ушей, к линии скул. Он вдыхал аромат моей кожи так, словно я была спасительным фимиамом. Когда наши губы наконец встретились, это не было грубым вторжением. Это было сладкое, томительное слияние. Я приоткрыла рот, впуская его, и мир вокруг перестал существовать. Не было больше ни безумного Карла, ни отравительницы-матери, ни фальшивого мужа. Был только этот мальчик с трагическими глазами, чья нежность плавила мои внутренности, превращая их в горячий, пульсирующий поток.
Он прижал меня к себе, и я почувствовала его мужскую силу — твердую, требовательную, но сдерживаемую огромным уважением. Он не пытался задрать мои юбки, не пытался разорвать корсет. Он любил меня в этом поцелуе, отдавая мне свою истерзанную душу.
Внезапно из-за портьеры донесся пьяный смех и звон бьющегося стекла — кто-то из миньонов короля уронил кубок с вином. Этот звук, как удар хлыста, вернул нас в реальность.
Мы отшатнулись друг от друга. Ла Моль тяжело дышал, его грудь ходила ходуном. В его глазах полыхал пожар.
— Простите меня, моя королева, — прошептал он, отступая на шаг. — Я не властен над собой. Вы — мое наваждение. Моя погибель.
— Идите, Жозеф, — мой голос дрожал. Я поправила сбившуюся тунику. — Идите, пока нас не заметили.
Он низко поклонился и исчез за бархатной шторой, оставив меня одну в нише.
Я прислонилась горячим лбом к холодному стеклу. Внизу, во дворе, швейцарские гвардейцы тащили к воротам телегу с какими-то мешками. Возможно, мусором. А возможно, телами тех, кто умер сегодня от ран в подвалах. Кровь и любовь, смерть и страсть всегда шли рука об руку в этом проклятом замке.
Но сейчас мне было плевать. Я прижала пальцы к своим влажным, припухшим губам, на которых все еще оставался вкус его поцелуя. Девчонка Марго была мертва, но королева Маргарита только что поняла, что ее ледяная маска дала трещину. И в эту трещину ворвался горячий, гибельный ветер. Я влюбилась. И на этот раз это было смертельно.