Второго января, в половине восьмого утра, я лежал и смотрел в потолок.
Спальня тонула в полутьме. Январь, рассвет поздний, за окном поле под снегом и серое небо без единого просвета.
Кассия спала у меня в ногах поверх одеяла, свернувшись тугим клубком. Брут лежал на полу у двери, на кровать он не залез ни разу с первого дня, завел себе это правило сам, и держался его, как часовой держится поста.
Вчера около полудня уехали родители. «Гэлакси» Уолтера скрылся за дубами в конце подъездной дороги, Кэрол махала из заднего окна, пока машина не пропала вдали.
Дом сразу сделался больше и тише. Вечер мы провели вдвоем, без телевизора, Николь разобрала и чистила «Смит-Вессон» за кухонным столом, раскладывая детали на расстеленной тряпице, а я перечитывал материалы по криминалистике, к которым не прикасался две недели.
Хорошее было затишье. Я уже знал, что оно кончится, такие затишья всегда кончаются, но не думал, что так скоро.
Телефон зазвонил в семь сорок три.
Я снял трубку до второго звонка, чтоб не разбудить весь дом. Голос Томпсона ровный, никакого упоминания о празднике.
— Митчелл. Срочное происшествие. Принс, антиквар с Висконсин-авеню. Тот, которого вы нашли по делу Корвина.
— Да, помню.
— Его помощница открыла магазин сегодня в семь. Через три минуты позвонила в полицию. Полиция вызвала нас еще через двадцать. — Пауза. — Ритуал. Другой, чем у Корвина. Но почерк тот же. Езжайте туда.
Я молчал секунду.
— Митчелл, — сказал Томпсон. — Это второй.
Я положил трубку.
Принс. Шестьдесят четыре года, твидовый пиджак с кожаными заплатами, очки-половинки на кончике носа, лупа на подставке. Человек, который узнал монету по фотографии за три секунды. Единственный, кто видел лицо покупателя. И вот теперь он погиб.
Николь уже не спала. Лежала на боку, лицом ко мне, смотрела в полутьме и ждала. Она научилась читать сообщения по моему лицу.
— Принс, — сказал я. — Антиквар. Они его убили.
Она не спросила ничего лишнего. Только кивнула и села, отбросив одеяло.
— Я приготовлю тебе кофе и завтрак.
Брут поднялся с пола, потянулся, передними лапами вперед, и посмотрел на меня, он всегда вставал, когда я уходил надолго. А Кассия осталась на кровати и опустила голову на лапы.
«Классическая нумизматика» стояла на Висконсин-авеню все там же, узкий двухэтажный дом девяностых годов прошлого века, медные буквы на витрине, между букинистом и лавкой старинных карт. Но теперь у тротуара стояли два полицейских автомобиля Столичной полиции с погашенными мигалками, и поперек входа желтела натянутая лента.
У двери меня ждал детектив Бреннан, лет сорока, с усами, в расстегнутом пальто, термос с кофе в руке. У него было лицо человека, повидавшего за службу всякое, но не вот это все.
— ФБР? — Он глянул на жетон и кивнул. — Бреннан, отдел убийств. Хорошо, что быстро. — Он мотнул головой на полицейскую машину у обочины. — Помощница вон, в машине. Дороти Уэбб. Мы ее вывели сразу, она и пробыла внутри минуты две, не больше. Открыла, увидела и выскочила наружу.
В машине, на заднем сиденье, с накинутым на плечи пальто, прямо глядя перед собой в одну точку, сидела немолодая женщина и не шевелилась.
— Кто-нибудь, кроме нее, заходил? — спросил я.
— Мои двое, на тридцать секунд, убедиться, что он мертв. Дальше никто. Ждали вас. — Бреннан отхлебнул из термоса. — Я в это не лезу, Митчелл. Это не мой почерк. Не дай бог в такое попасть.
Я надел перчатки и вошел.
Первое, что я увидел, были ноги.
Уолтер Принс висел вниз головой в центре торгового зала. Щиколотки его были стянуты льняной веревкой и привязаны к водопроводной трубе под потолком, старая чугунная труба шла поперек зала на высоте футов восьми, некрашеная лет пятнадцать.
Голова висела в трех футах над полом. Серое зимнее пальто, то самое, в каком я видел его при жизни, распахнулось вниз и обвисло двумя крыльями вокруг плеч и головы.
Горло было перерезано. Один разрез, ровный, горизонтальный, слева направо, скальпель или нож, заточенный до бритвенной остроты.
И кровь шла вниз по перевернутому телу означало вверх от горла, по подбородку, лицу, лбу, пропитала седые волосы и капала с темени в темное пятно на деревянном полу. Пятно фута два в поперечнике, засохшее по краям, еще блестящее в середине.
Кровь стекала так, потому что он был жив, когда его подвесили.
Слово всплыло у меня в голове мгновенно, само. Тавроболий.
В митраизме жертвенного быка подвешивали и резали ему горло над ямой, в которой стояли посвящаемые, и кровь лилась на них сверху, омовение, перерождение через кровь. Принс был быком. Не членом братства, казненным по внутреннему уставу, как Корвин, а жертвенным животным.
Это говорило о его статусе все. Корвина возвысили на помосте. Принса подвесили, как скотину.
На глазах у него была повязка, полоса черной льняной ткани, завязанная сзади, на затылке, плоским аккуратным узлом, ни один седой волос не защемлен. Завязывали не торопясь.
Я заставил себя отступить от первого впечатления и смотреть, как положено, по частям.
Рубашку под распахнутым пальто кто-то разрезал на груди, один точный разрез, тот же почерк, что у Корвина. Под разрезом, на коже, было клеймо.
Я подвел фонарик, не касаясь тела. Не скорпион, как у Корвина. Ворон, два распахнутых крыла и клюв, дюйма два в размахе, выжжено металлическим тавром.
Corax. Ворон. Первая ступень. Та самая, что мелом значилась на спине Корвина.
Они пометили Принса знаком того, о ком он говорил со мной. Корвин был Вороном, низшим, знавшим лишь своего связного.
Принс назвал мне приметы человека, который купил монету. И теперь Принс умер с меткой Ворона на груди, будто им важно было сомкнуть круг, поставить на свидетеля клеймо того, чью тень он помог мне разглядеть.
Под телом, на полу, в радиусе трех футов вокруг кровавого пятна, были рассыпаны монеты. Несколько десятков.
Я подошел ближе, обходя кровь, не наступая. Это были монеты из его же витрин, убийца открыл несколько ящиков-витрин и высыпал содержимое под подвешенное тело. Римские денарии, греческие тетрадрахмы, средневековые пфенниги, все вперемешку, и часть лежала прямо в крови, и кровь засыхала на старом серебре.
Подношения. Алтарь, устроенный из коллекции самого жреца, который теперь висел над ним вниз головой.
Все витрины были раскрыты и опустошены, кроме одной, дальней, у стены. Эту не тронули.
Я посмотрел сквозь стекло, монеты внутри лежали на синем бархате, с маленькими карточками-ценниками, надписанными узнаваемым почерком Принса. И на одном ценнике поверх старого текста другими чернилами, недавно, была выведена строка:
TACUISSET.
«Остался бы молчать». Латынь, сослагательное наклонение, прошедшее время. Констатация того, что не сбылось. Он остался бы жив, если бы промолчал.
Они говорили мне это так же, как написали «Ворон» на спине Корвина. Они знали, что Принс заговорил. Знали, что он говорил со мной.
Я перевел фонарик на стену за пустыми витринами. Та же дорожная краска, белая, по трафарету, ровные буквы в три дюйма:
DEO SOLI INVICTO MITHRAE.
«Богу Солнцу Непобедимому Митре». Та же строка, что в подвале Фогги-Боттома. А под ней, отдельно, крупнее, та же рука:
OS OCCLUDE.
«Закрой рот».
Ниже было выведено созвездие, но не три, как у Корвина, где небо разворачивалось целым планетарием. Одно.
Восемь точек, соединенных тонкими линиями в малую неприметную фигуру южного неба. Созвездие Ворона — Корвус. Линии уходили по бетону вверх, к потолку, к трубе, к веревке, к стянутым щиколоткам Принса, будто само созвездие подвесило его туда.
И семь строительных дюбелей в стене по дуге, и шнур между ними, тот же ритуальный круг, что в подвале. Я сосчитал.
Один дюбель, у самого входа, торчал голым, без шнура. Круг снова не был замкнут. Второй раз.
То ли они опять не доводили обряд до конца, то ли оставляли его незамкнутым нарочно, приоткрытым, как дверь, в которую приглашают войти.
Пул вскоре приехал и работал у пятна на полу, присел на корточки с раскрытым набором, брал образцы крови на предметные стекла, складывал монеты из лужи поштучно в пакеты с бирками.
Я стоял посреди зала и смотрел на Принса. Шестьдесят четыре года.
Бывший профессор истории Джорджтауна, диплом на стене кабинета, фотография в мантии на кафедре. Двадцать лет за прилавком, монеты, которые он знал на вес и на ощупь, по патине и по надпилу на ребре.
И вот он висел между своими витринами вниз головой, с повязкой на глазах и клеймом ворона на груди, а его коллекция валялась в его крови на полу.
Повязка была завязана правильно, плоским узлом, без единого зажатого волоса. Это засело у меня в голове сильнее всего. Они не спешили. У них было время завязать узел аккуратно.
Я взялся за камеру. «Никон Ф2», черно-белая «Кодак Три-Икс», две катушки по тридцать шесть кадров.
Снимал сам, как всегда, методично, каждую деталь отдельно.
Последним кадром взял общий план зала, подвешенное тело в центре, раскрытые витрины по бокам, рассыпанное серебро на полу, латынь на стене. Чтоб осталась вся сцена целиком, как они ее собрали.
Опустил камеру.
Пул смотрел на меня из своего угла. Лицо у него было серое.
— Кто это делает? — спросил он. Тот же вопрос, что в подвале.
— Тот же, кто убил Корвина, — сказал я.
— И зачем именно так? Зачем подвешивать? — Пул кивнул на тело. — Корвина положили. Этого подвесили. Какая им разница?
— Большая. — Я обвел глазами зал. — Корвин лежал на помосте. Возвышен на постаменте. Член организации, казненный по их правилам, с почестями своего ранга. — Я посмотрел на висящего Принса. — А Принс подвешен как жертвенный бык в обряде. Он не член братства. Он свидетель. Животное, которое приносят в жертву. Другой статус, другой обряд. Они различают, кого казнят, а кого закалывают.
Пул молчал долго. Потом сказал тихо, не глядя на меня:
— Это значит, они знают, что вы с ним разговаривали.
— Да, — сказал я. — Именно это и значит.
Я убрал камеру в футляр.
— Пул. Полный протокол. По сетке, два на два. Каждую монету отдельно, с привязкой к месту. Кровь на пробу, всю, и с пола, и с тела, направление потеков мне нужно подтвердить документально, чтоб никакой коронер потом не написал «сначала зарезали, потом подвесили». Повязку и веревку в отдельные пакеты, узлы не развязывать, режьте в стороне от узла. Краску со стены на соскоб. — Я помолчал. — И вызовите фотографа с нормальным светом мне в помощь. Тут одной пленки мало.
Пул кивнул и полез за бирками.
Я вышел на улицу, к Бреннану. Утренняя Висконсин-авеню жила обычной жизнью, машины, прохожие с кофе, рождественские венки еще висели на фонарях, никто их не снял после праздников. Дороти Уэбб все так же сидела в полицейской машине и смотрела в одну точку.
— Мне нужно с ней поговорить, — сказал я Бреннану. — Только мягко. Она сегодня видела то, чего человеку видеть не положено.
Бреннан кивнул и пошел открывать ей дверцу.
А я стоял на тротуаре и думал об одном. Они начали отвечать мне трупами.
Значит, я подошел достаточно близко, чтоб меня стоило предупреждать. И значит, рано или поздно, если я не остановлюсь, а я не остановлюсь, очередную записку они адресуют уже мне напрямую.
На месте убийства Принса я провел весь день.
Это всегда так, обыватель думает, что криминалист приехал, поснимал, увез тело и уехал. На деле большая работа начинается, когда тело уже спустили и увезли.
Тело Принса сняли с трубы к полудню, осторожно, развязав щиколотки без повреждения узла, который я велел сохранить, и санитары увезли его в городской морг на вскрытие. А мы с Пулом остались в опустевшем магазине до темноты.
Снимали по сетке, квадрат за квадратом, два фута на два. Каждую из рассыпанных монет отдельным номером, с привязкой к месту, прежде чем поднять ее из крови.
Кровь брали на пробу и с пола, и с тела, фиксируя направление потеков, чтобы документально подтвердить то, что я и так знал, его подвесили живым, кровь шла снизу вверх по перевернутому телу. Соскоблили краску со стены.
Срезали веревку поодаль от узлов, повязку с глаз упаковали целиком. Сняли скрытые отпечатки с раскрытых витрин и с уцелевшего ценника, где чужая рука вывела «остался бы молчать».
Опросили Дороти Уэбб, она мало что дала, кроме того, что магазин был заперт, как всегда, ключ только у нее и у покойного, сигнализации Принс не держал, считал, что монеты под стеклом никому не нужны.
К темноте я загрузил все в служебную машину и, не заезжая домой, поехал прямо в лабораторию. По горячим следам.
Когда улики свежие, а в голове еще стоит вся сцена целиком, лаборатория дает вдвое больше, потом память остывает, детали тускнеют, и связи, очевидные сегодня, завтра все приходится откапывать заново.
Чен ждал меня. Он остался в лаборатории после конца смены, я позвонил с места и попросил, и он не задал ни одного вопроса, только сказал, привозите.
Подвал здания Бюро в этот час был пуст и тих, гудели люминесцентные трубки, пахло кислотой и спиртом.
Чен разложил на черном каменном столе материалы с места убийства Принса, а рядом, для сравнения, я выложил из личного портфеля свои фотографии по делу Корвина, снимки помоста, узлов на запястьях, латыни на стенах.
Две сцены легли бок о бок, ноябрьский подвал в Фогги-Боттоме и сегодняшний магазин на Висконсин-авеню. Разные обряды. Один автор.
Я встал у торца стола и смотрел, как Чен работает. Не мешал. Он это, как всегда, оценил, не сказав ни слова.
Чен начал с веревки.
— С обоих мест лен, — сказал он, выкладывая два образца рядом под стереомикроскопом «Бауш-энд-Ломб». — Не нейлон, пенька или хлопок. Лен. Уже это необычно. Льняную веревку сейчас почти не делают, она дорогая и непрактичная, ее вытеснил нейлон. Лен сегодня берут только для реставрации, для театра, для тех, кому нужна историческая точность. — Он подвел свет. — Смотрите сами.
Он уступил мне окуляры. В круге света лежал срез веревки, плотно скрученные блестящие волокна.
— Крутка правая, три пряди, — говорил Чен из-за плеча. — Угол закрутки около тридцати градусов. И вот что главное, пряди скручены вручную. Машина дает идеально ровный шаг по всей длине, как под линейку. А тут шаг чуть-чуть гуляет, то плотнее, то слабее. Так вьет веревку рука, а не станок. — Он помолчал. — Это вовсе недешево. Наоборот. Диаметр одного волокна двенадцать тысячных дюйма. Очень тонкий, качественный лен, лучше любого бытового. Кто-то либо сам умеет вить веревку либо покупает ее у того, кто умеет, и платит за это.
Он выпрямился, потер переносицу и потянулся к полке за толстым справочником поставщиков текстиля, отраслевым каталогом за семьдесят второй год. Полистал, ведя пальцем.
— Льняная веревка ручного прядения в округе Колумбия продается в двух местах, — сказал он наконец. — Реставрационный магазин на Джорджтаунском рынке, они снабжают тех, кто восстанавливает старинную мебель и парусники. И театральный склад на Четырнадцатой улице, реквизит, сценический такелаж. Все. Больше негде. — Он записал оба адреса на карточку и протянул мне. — С этого можно начать. Покупателей тонкой льняной веревки ручной работы за последний год в этих двух лавках по пальцам пересчитать.
Я взял карточку. Первая ниточка за весь день, ведущая не к покойнику, а к живому следу.
Потом Чен взялся за узлы.
Я еще на месте попросил его не развязывать оригинал, а воспроизвести узел по фотографии, связать копию из такой же веревки, чтобы можно было крутить ее в руках и разбирать, не трогая вещдок. Чен сделал это днем, пока я работал в магазине, и теперь положил готовую копию передо мной на стол.
Я взял узел в руки и стал поворачивать его. И что-то во мне отозвалось, не мысль еще, а смутное чувство неправильности, точнее, непривычности.
Узел был не тот, что вяжут моряки, или что вяжут рыбаки или альпинисты. Он сделан, чтобы стянуть руки за спиной.
Чем сильнее жертва тянула, тем туже он затягивался, но при этом не пережимал до омертвения. Рассчитанный, экономный, знающий узел.
Я взял с полки «Книгу узлов Эшли», том сорок четвертого года, семьсот страниц, библию такелажа, где собрано, кажется, все, что человечество когда-либо завязывало. Листал долго, сверяя страницу за страницей с узлом в руке.
Беседочный, выбленочный, констриктор, всевозможные путы и связки. Ничего. Узла не было. А если узла нет у Эшли, значит, это не из той традиции, не морской, бытовой, не из ремесла, дожившего до наших дней.
Я отложил справочник и взялся за телефон.
После дела Корвина у меня появился контакт в Смитсоновском институте, в военно-историческом отделе. Куратор по фамилии Фаррелл, специалист по античному военному делу, которому я в декабре показывал фотографии латыни со стен подвала.
Я набрал его прямой номер, благо он, как и Чен, из тех, кто засиживается допоздна.
Фаррелл отозвался. Я описал ему узел, как заведены пряди, ложится петля, как он затягивается на запястьях, сведенных за спину. Описывал подробно, поворачивая копию в руке, чтобы ничего не упустить.
Фаррелл помолчал секунду. Потом сказал:
— Это не морской узел и не бытовой. — Голос у него стал внимательнее. — Это описано у Флавия Вегеция. «О военном деле», латинский трактат поздней Римской империи, четвертый век нашей эры, основной источник по римской армии. Там, среди прочего, описан способ связывания пленных, руки за спину, именно так, как вы говорите. Специфически римский военный прием. Его так и не вытеснили позднейшие, он просто вышел из употребления вместе с империей.
Я записывал, прижав трубку плечом.
— Кто сейчас это знает? — спросил я. — Кто способен такое связать?
— Немногие, — сказал Фаррелл. — Специалисты по римской военной истории. Реконструкторы, если такие у нас вообще есть. Человек, прочитавший Вегеция и взявший на себя труд разобраться в технике. — Он помолчал. — Вегеций издан на латыни, это доступно студенту-классику. Английский перевод существует, но редкий, его не в каждой библиотеке найдешь. Так что либо ваш человек читает по-латыни либо у него есть тот редкий перевод и очень узкий интерес. В любом случае это образованный человек. Очень специфически образованный.
— Спасибо, Дэвид, — сказал я. — Я пришлю вам снимки узла. И, возможно, заеду.
Я положил трубку. Чен смотрел на меня от микроскопа.
— Что? — спросил он.
— Узел римский, — сказал я. — Четвертый век. Из военного трактата, который сегодня читают человек двадцать на всю страну.
Чен помолчал, переваривая.
— Лен ручного прядения, — проговорил он, загибая пальцы. — Латынь по трафарету, без ошибок. Подлинный денарий с аукционной историей. Клеймо, выкованное по форме созвездия. Узел из римского устава. — Он посмотрел на меня. — Агент Митчелл, это не псих. У психа не бывает столько правильных знаний разом.
— Я знаю, — сказал я.
Я смотрел на две сцены, разложенные рядом на столе, подвал и магазин, помост и труба, скорпион и ворон. Все в этом деле сходилось к одному типу человека.
Образованного. Дисциплинированного. Владеющего латынью, античной историей, военным ремеслом. Платящего наличными за подлинники.
Знающего криминалистику достаточно, чтобы смывать биологию хлоркой и оставлять только то, что хочет показать. С военной выправкой и армейскими часами «Гамильтон», которые он не снимает с тех пор, как ему их выдали.
Не безумец. Офицер. Ученый. Жрец.
Я начал собирать материалы со стола. День выдался длинный, с половины восьмого утра, со звонка Томпсона, и вот уже снова поздно.
Но он был не зря. Утром у меня был только труп с запиской.
Теперь у меня были две лавки, торгующие льняной веревкой, римский узел, ведущий к узкому кругу знатоков, и все более четкий портрет человека, которого я искал.
— Завтра с утра объеду обе лавки, — сказал я. — Реставраторов и театральный склад. Кто-то же продал ему эту веревку.
Чен кивал, укладывая образцы в пакеты и надписывая бирки своим аккуратным почерком.
— Поезжайте домой, агент Митчелл, — сказал он. — Вы на ногах с рассвета. На сегодня веревка вам больше ничего не скажет.
Он был прав. Я поехал домой.
В Фэрфакс-каунти было темно и тихо, снег на полях синел под луной. Когда я свернул на дорожку перед домом, в окнах нашего дома горел свет, и на крыльце, едва машина зашуршала по гравию, поднялась темная фигура Брут, дежуривший у двери. А за окном гостиной, я знал, сидит Николь и ждет, держа суп наготове на плите.
Я заглушил мотор и минуту посидел в темноте, прежде чем выйти. Перед глазами все еще висел вниз головой Уолтер Принс, с повязкой на глазах, завязанной не торопясь, плоским аккуратным узлом, в котором не был защемлен ни один седой волос.
Они не спешили. У них было время.
У меня нет.