К книге
ОлесяVI
44%
VI
7

С этого дня я стал частым гостем в избушке на курьих ножках. Каждый раз, когда я приходил, Олеся встречала меня с своим привычным сдержанным достоинством. Но всегда, по первому невольному движению, которое она делала, увидев меня, я замечал, что она радуется моему приходу. Старуха по-прежнему не переставала бурчать что-то себе под нос, но явного недоброжелательства не выражала благодаря невидимому для меня, но несомненному заступничеству внучки; также немалое влияние в благотворном для меня смысле оказывали приносимые мною кое-когда подарки: то тёплый платок, то банка варенья, то бутылка вишнёвой наливки. У нас с Олесей, точно по безмолвному обоюдному уговору, вошло в обыкновение, что она меня провожала до Ириновского шляха, когда я уходил домой. И всегда у нас в это время завязывался такой живой, интересный разговор, что мы оба старались поневоле продлить дорогу, идя как можно тише безмолвными лесными опушками. Дойдя до Ириновского шляха, я её провожал обратно с полверсты, и всё-таки, прежде чем проститься, мы ещё долго разговаривали, стоя под пахучим навесом сосновых ветвей.

Не одна красота Олеси меня в ней очаровывала, но также и её цельная, самобытная, свободная натура, её ум, одновременно ясный и окутанный непоколебимым наследственным суеверием, детски невинный, но и не лишённый лукавого кокетства красивой женщины. Она не уставала меня расспрашивать подробно обо всём, что занимало и волновало её первобытное, яркое воображение: о странах и народах, об явлениях природы, об устройстве земли и вселенной, об учёных людях, о больших городах… Многое ей казалось удивительным, сказочным, неправдоподобным. Но я с самого начала нашего знакомства взял с нею такой серьёзный, искренний и простой тон, что она охотно принимала на бесконтрольную веру все мои рассказы. Иногда, затрудняясь объяснить ей что-нибудь, слишком, по моему мнению, непонятное для её полудикарской головы (а иной раз и самому мне не совсем ясное), я возражал на её жадные вопросы: «Видишь ли… Я не сумею тебе этого рассказать… Ты не поймёшь меня».

Тогда она принималась меня умолять:

– Нет, пожалуйста, пожалуйста, я постараюсь… Вы хоть как-нибудь скажите… хоть и непонятно…

Она принуждала меня пускаться в чудовищные сравнения, в самые дерзкие примеры, и если я затруднялся подыскать выражение, она сама помогала мне целым дождём нетерпеливых вопросов, вроде тех, которые мы предлагаем заике, мучительно застрявшему на одном слове. И действительно, в конце концов её гибкий, подвижный ум и свежее воображение торжествовали над моим педагогическим бессилием. Я поневоле убеждался, что для своей среды, для своего воспитания (или, вернее сказать, отсутствия его) она обладала изумительными способностями.

Однажды я вскользь упомянул что-то про Петербург. Олеся тотчас же заинтересовалась:

– Что такое Петербург? Местечко?

– Нет, это не местечко, это самый большой русский город.

– Самый большой? Самый, самый, что ни на есть? И больше его нету? – наивно пристала она ко мне.

– Ну да… Там всё главное начальство живёт… господа большие… Дома там все каменные, деревянных нет.

– Уж, конечно, гораздо больше нашей Степани? – уверенно спросила Олеся.

– О да… немножко побольше… так, раз в пятьсот. Там такие есть дома, в которых в каждом народу живёт вдвое больше, чем во всей Степани.

– Ах, боже мой! Какие же это дома? – почти в испуге спросила Олеся.

Мне пришлось, по обыкновению, прибегнуть к сравнению.

– Ужасные дома. В пять, в шесть, а то и в семь этажей. Видишь вот ту сосну?

– Самую большую? Вижу.

– Так вот такие высокие дома. И сверху донизу набиты людьми. Живут эти люди в маленьких конурах, точно птицы в клетках, человек по десяти в каждой, так что всем и воздуху-то не хватает. А другие внизу живут, под самой землёй, в сырости и холоде; случается, что солнца у себя в комнате круглый год не видят.

– Ну уж я б ни за что не променяла своего леса на ваш город, – сказала Олеся, покачав головой. – Я и в Степань-то приду на базар, так мне противно сделается. Толкаются, шумят, бранятся… И такая меня тоска возьмёт за лесом, – так бы бросила всё и без оглядки побежала… Бог с ним, с городом вашим, не стала бы я там жить никогда.

– Ну а если твой муж будет из города? – спросил я с лёгкой улыбкой.

Её брови нахмурились, и тонкие ноздри дрогнули.

– Вот ещё! – сказала она с пренебрежением. – Никакого мне мужа не надо.

– Это ты теперь только так говоришь, Олеся. Почти все девушки то же самое говорят и всё же замуж выходят. Подожди немного: встретишься с кем-нибудь, полюбишь – тогда не только в город, а на край света с ним пойдёшь.

– Ах, нет, нет… пожалуйста, не будем об этом, – досадливо отмахнулась она. – Ну к чему этот разговор?.. Прошу вас, не надо.

– Какая ты смешная, Олеся. Неужели ты думаешь, что никогда в жизни не полюбишь мужчину? Ты – такая молодая, красивая, сильная. Если в тебе кровь загорится, то уж тут не до зароков будет.

– Ну что ж – и полюблю! – сверкнув глазами, с вызовом ответила Олеся. – Спрашиваться ни у кого не буду…

– Стало быть, и замуж пойдёшь, – поддразнил я.

– Это вы, может быть, про церковь говорите? – догадалась она.

– Конечно, про церковь… Священник вокруг аналоя[38] будет водить, дьякон[39] запоёт «Исаия ликуй», на голову тебе наденут венец…

На одном из этапов обряда венчания в церкви священник три раза обводит новобрачных вокруг аналоя. Это обхождение символизирует вечность их духовного союза. При обхождении поются три тропаря – краткие молитвенные песнопения. Первый тропарь: «Исаие ликуй, Дева име во чреве, и роди Сына Еммануила, Бога же и человека, Восток имя Ему, Его же величающе, Деву ублажаем». Самым святым рождением из всех совершившихся на земле является рождение Христа от Девы и Духа: «Господь облёкся в человеческую плоть, чтобы спасти людей». Данное песнопение напоминает молодожёнам «о чистоте и святости брака», предназначенного для рождения детей, о том, что «духовное и нравственное значение брака» нужно ставить «выше телесного».

Второй тропарь: «Святи мученицы, иже добре страдавше и венчашеся, молитеся ко Господу спастися душам нашим». Этим текстом новобрачным напоминают, что семейная жизнь – это «путь жертвенной взаимной любви, смирения, терпения и мужественного перенесения скорбей».

Третий тропарь: «Слава Тебе, Христе Боже, апостолов похвало и мучеников веселие, ихже проповедь Троица Единосущная». Здесь прославляется Иисус Христос «как радость и слава новобрачных», их надежда во всех жизненных обстоятельствах.

Олеся опустила веки и со слабой улыбкой отрицательно покачала головой.

– Нет, голубчик… Может быть, вам и не понравится, что я скажу, а только у нас в роду никто не венчался: и мать и бабка без этого прожили… Нам в церковь и заходить-то нельзя…

– Всё из-за колдовства вашего?

– Да, из-за нашего колдовства, – со спокойной серьёзностью ответила Олеся. – Как же я посмею в церковь показаться, если уже от самого рождения моя душа продана ему.

Несмотря на то, что ведьма поддерживает свои сверхспособности через связь с нечистой силой, в Полесье верят, что она может восполнить «колдовскую силу, прикасаясь к церковным атрибутам или одежде священника». По одной из версий, христианские реликвии «обеспечивают ей удачу, делают неуловимой», по другой – «в церкви ведьма “сдаёт свои грехи”, которые давят на неё, лишают силы».

– Олеся… Милая… Поверь мне, что ты сама себя обманываешь… Ведь это дико, это смешно, что ты говоришь.

На лице Олеси опять показалось уже замеченное мною однажды странное выражение убеждённой и мрачной покорности своему таинственному предназначению.

– Нет, нет… Вы этого не можете понять, а я это чувствую… Вот здесь, – она крепко притиснула руку к груди, – в душе чувствую. Весь наш род проклят во веки веков. Да вы посудите сами: кто же нам помогает, как не он? Разве может простой человек сделать то, что я могу? Вся наша сила от него идёт.

И каждый раз наш разговор, едва коснувшись этой необычайной темы, кончался подобным образом. Напрасно я истощал все доступные пониманию Олеси доводы, напрасно говорил в простой форме о гипнотизме, о внушении, о докторах-психиатрах и об индийских факирах, напрасно старался объяснить ей физиологическим путём некоторые из её опытов, хотя бы, например, заговаривание крови, которое так просто достигается искусным нажатием на вену, – Олеся, такая доверчивая ко мне во всём остальном, с упрямой настойчивостью опровергала все мои доказательства и объяснения… «Ну хорошо, хорошо, про заговор крови я вам, так и быть, подарю[40], – говорила она, возвышая голос в увлечении спора, – а откуда же другое берётся? Разве я одно только и знаю, что кровь заговаривать? Хотите, я вам в один день всех мышей и тараканов выведу из хаты? Хотите, я в два дня вылечу простой водой самую сильную огневицу[41], хоть бы все ваши доктора от больного отказались? Хотите, я сделаю так, что вы какое-нибудь одно слово совсем позабудете? А сны почему я разгадываю? А будущее почему узнаю?»

Заговор – выполняемый по случаю обряд, например при внезапной (реже периодической) физической или душевной болезни, «которую нужно устранить, изгнать, иногда предотвратить». Заговор считался «одним из средств народной медицины, которое при одновременном употреблении ряда целебных средств (трав, мазей, примочек) оказывало нередко положительное психотерапевтическое воздействие на недугующего или закручинившегося от тоски пациента».

Кончался этот спор всегда тем, что и я и Олеся умолкали не без внутреннего раздражения друг против друга. Действительно, для многого из её чёрного искусства я не умел найти объяснения в своей небольшой науке. Я не знаю и не могу сказать, обладала ли Олеся и половиной тех секретов, о которых говорила с такой наивной верой, но то, чему я сам бывал нередко свидетелем, вселило в меня непоколебимое убеждение, что Олесе были доступны те бессознательные, инстинктивные, туманные, добытые случайным опытом, странные знания, которые, опередив точную науку на целые столетия, живут, перемешавшись со смешными и дикими поверьями, в тёмной, замкнутой народной массе, передаваясь как величайшая тайна из поколения в поколение.

Несмотря на резкое разногласие в этом единственном пункте, мы всё сильнее и крепче привязывались друг к другу. О любви между нами не было сказано ещё ни слова, но быть вместе для нас уже сделалось потребностью, и часто в молчаливые минуты, когда наши взгляды нечаянно и одновременно встречались, я видел, как увлажнялись глаза Олеси и как билась тоненькая голубая жилка у неё на виске…

Зато мои отношения с Ярмолой совсем испортились. Для него, очевидно, не были тайной мои посещения избушки на курьих ножках и вечерние прогулки с Олесей: он всегда с удивительной точностью знал всё, что происходит в его лесу. С некоторого времени я заметил, что он начинает избегать меня. Его чёрные глаза следили за мною издали с упрёком и неудовольствием каждый раз, когда я собирался идти в лес, хотя порицания своего он не высказывал ни одним словом. Наши комически серьёзные занятия грамотой прекратились. Если же я иногда вечером звал Ярмолу учиться, он только махал рукой.

– Куда там! Пустое это дело, паныч, – говорил он с ленивым презрением.

На охоту мы тоже перестали ходить. Всякий раз, когда я подымал об этом разговор, у Ярмолы находился какой-нибудь предлог для отказа: то ружьё у него неисправно, то собака больна, то ему самому некогда. «Нема часу, паныч… нужно пашню сегодня орать[42]», – чаще всего отвечал Ярмола на моё приглашение, и я отлично знал, что он вовсе не будет «орать пашню», а проведёт целый день около монополии[43] в сомнительной надежде на чьё-нибудь угощение. Эта безмолвная, затаённая вражда начинала меня утомлять, и я уже подумывал о том, чтобы отказаться от услуг Ярмолы, воспользовавшись для этого первым подходящим предлогом… Меня останавливало только чувство жалости к его огромной нищей семье, которой четыре рубля Ярмолова жалованья помогали не умереть с голода.

Предыдущая главаГлава 7 из 16Следующая глава