К книге
1984. Скотный двор1984 роман. Часть третья. I
54%
1984 роман. Часть третья. I
19

Уинстон не знал, где он. По-видимому, в министерстве любви, хотя наверняка не скажешь. Камера без окон с высоким потолком, сверкающий белый кафель на стенах. Скрытые лампы льют холодный свет, слышится низкое, монотонное гудение, наверное, вентиляция. По всему периметру тянется скамья или, скорее, узкая полка с разрывом в одном конце на дверь, а в другом на парашу, унитаз без деревянного стульчака. На каждой стене висело по телеэкрану.

Живот ныл тупой болью еще с тех пор, как его затащили в закрытый фургон и увезли. Вдобавок терзал нестерпимый голод. В последний раз Уинстон ел то ли сутки, то ли полтора суток назад. Он не знал, когда его забрали, и, верно, никогда не узнает, было то утром или вечером. С момента ареста его не кормили.

Он изо всех сил старался сидеть на узкой скамье неподвижно, сложив руки на коленях. К этому его уже приучили: стоило чуть пошельнуться, как с телеэкрана раздавался окрик. Между тем чувство голода нарастало. Больше всего Уинстон мечтал о кусочке хлеба. В кармане комбинезона могли заваляться несколько крошек и того лучше (порой что-то под подкладкой чуть царапало ногу) целая корочка! В конце концов искушение пересилило страх, и Уинстон полез в карман.

– Смит! – раздался окрик с телеэкрана. – 6079, Смит У.! Руки из карманов!

Подчинившись, он снова замер. Перед тем как привезти сюда, его посадили то ли в обычную тюрьму, то ли во временный изолятор патрульной службы. Уинстон не знал, сколько там пробыл: без часов и дневного света определять время затруднительно. Почти такая же камера, как и здесь, только шумная, вонючая, жутко грязная и забитая чуть ли не битком. Одновременно в ней находились по десять-пятнадцать человек, в большинстве обычные уголовники, хотя политические тоже попадались. Уинстон молча сидел у стены, стиснутый грязными телами, сам не свой от страха и боли в животе. По сторонам он особо не глядел, и все же поразился огромной разнице в поведении партийцев и уголовников. Перепуганные партийцы молчали и не разговаривали ни с кем, рецидивисты держались нагло и плевать хотели на всех. Они выкрикивали оскорбления в адрес охранников, отчаянно дрались, когда у них изымали личные вещи, карябали на полу ругательства, поедали пронесенные тайком припасы и даже умудрялись переорать телеэкран, пытавшийся призвать их к порядку. Впрочем, некоторые отлично ладили с надзирателями, знали их прозвища и клянчили через дверной глазок папиросы. Надзиратели, в свою очередь, относились к уголовникам с долей снисходительности, даже когда к ним приходилось применять силу. Много говорилось о принудительных трудовых лагерях, куда отправляли бо́льшую часть заключенных. Уинстон понял, что в лагерях «все путем», если есть нужные связи и знаешь, что к чему. Там берут взятки, приближают к себе любимчиков, запугивают неугодных, там процветают гомосексуализм и проституция, даже варят самогон из картофеля. Авторитетом пользуются только уголовные, особенно бандиты и убийцы, они считаются как бы аристократами. Всю грязную работу выполняют политические.

Уинстону довелось наблюдать преступников всех мастей: торговцев наркотиками, воров, бандитов, скупщиков краденого, пьяниц, проституток. Некоторые пьяницы были до того буйными, что их приходилось усмирять всей камерой. Четверо надзирателей втащили за руки и за ноги огромную расхлябанную бабу лет шестидесяти, с болтающимися грудями и густыми растрепанными седыми патлами, которая орала как оглашенная и пиналась. Стянув с бабы ботинки, надзиратели швырнули ее прямо на колени Уинстону, едва не поломав ему кости. Пьянь встрепенулась и выкрикнула им вслед: «Выбл…ки!» Заметив, что сидит на чем-то неровном, сползла с коленей Уинстона на скамью.

– Прошу пардона, дорогуша! Если б не эти придурки, я б на тебя не села. Не умеют с дамой обходиться, согласен? – Помолчала, похлопала себя по бюсту и рыгнула. – Пардон! Что-то мне не по себе. – И, подавшись вперед, извергла содержимое желудка прямо на пол. – Другое дело, – довольно вздохнула пьянь, откинулась назад и прикрыла глаза. – Ничего не держи в себе, скажу я тебе! Гони из нутра, пока не всосалось, так-то.

Она оживилась, еще раз оглядела Уинстона и тут же прониклась к нему симпатией. Обняла за плечи, притянула к себе и задышала в лицо пивом и рвотой.

– Имечко твое как, дорогуша? – спросила.

– Смит, – ответил Уинстон.

– Смит?! Надо же! Я тоже Смит. А что, – добавила, умилившись, – могла б и матерью твоей быть.

Могла бы, подумал Уинстон. Возрастом да статью вполне подходит, а после двадцати лет каторжных работ люди, скорее всего, меняются.

Больше с ним не заговаривал никто. Поразительно, до какой степени обычные уголовники не обращали внимания на заключенных-партийцев. Они и звали-то их «политухами», не скрывая холодного презрения. Сами же партийцы от ужаса не смели рта раскрыть, особенно же страшились заговорить друг с другом. Лишь однажды две партийные женщины, сидевшие бок о бок, осмелились в гуле голосов быстрым шепотом обменяться несколькими словами, упомянув некое «помещение один-ноль-один», но Уинстон не понял, о чем речь.

В эту камеру его перевели часа два, если не три назад. Тупая боль в животе не унималась, порой стихала, а порой обострялась, в такт ей ширились или ужимались мысли Уинстона. Когда делалось хуже, все мысли сходились на боли и голоде. Когда становилось легче, его охватывала паника. В иные моменты он с пугающей ясностью предвидел, что случится дальше, и сердце стучало как бешеное и прерывалось дыхание. Он словно чувствовал удары дубинок по локтям, пинки стальных подковок по ногам, будто видел, как ползает по полу, моля о пощаде и сплевывая выбитые зубы. О Джулии он почти не думал, просто не мог сосредоточиться на мысли о ней. Он любил Джулию, и он ее не предаст, но то был лишь факт, хранившийся в памяти наряду с правилами арифметики. Любви он не чувствовал и почти не думал, что случилось с его подругой. Чаще думал об О’Брайене, причем с проблеском надежды. Вдруг О’Брайену уже известно, что его арестовали? Братство, предупреждал тот, никогда не пытается выручить своих из беды. Впрочем, оставалось лезвие: ему могут передать бритву, если удастся. Охранник сообразит, что происходит, только секунд через пять. Лезвие вопьется в шею, обдав жгучим холодом, и даже пальцы, которыми его держишь, прорежет до кости. Уинстон представил это воочию и содрогнулся всем своим немощным телом. Если и выпадет шанс, вряд ли он сможет воспользоваться лезвием. Пусть все идет как идет, лучше продлить жизнь хотя бы на десять минут, даже зная, что в конце ждет мучительная смерть.

Иногда он пытался сосчитать кафельные плитки на стенах камеры. Вроде бы задача несложная, но рано или поздно Уинстон неминуемо сбивался. Он все чаще думал о том, где находится и какое сейчас время суток. То ему мнилось, что снаружи яркий день, то появлялась уверенность, что снаружи непроглядная тьма. Интуиция подсказывала: в подобном месте свет не выключают никогда. Здесь нет темноты – вот почему О’Брайен понял намек. В министерстве любви окон нет. Камера может располагаться в самом центре здания или у внешней стены, на десятом этаже под землей или на тридцатом над ней. Уинстон мысленно перемещался в пространстве, пытаясь определить по ощущениям, закинули его на самую верхотуру или он погребен в недрах.

Снаружи раздался звук тяжелых шагов. Железная дверь с лязгом распахнулась. В проем энергично вошел молодой подтянутый офицер в черной форме и начищенных до блеска ботинках. Бледное, бесстрастное лицо напоминало восковую маску. Он сделал знак конвоирам ввести заключенного. Едва волоча ноги, в камеру ввалился поэт Эмплфорт, и дверь снова лязгнула.

Эмплфорт неуверенно помыкался из стороны в сторону, словно надеясь увидеть еще одну дверь, через которую можно выйти, потом принялся бродить по камере взад-вперед. Уинстона он пока не заметил и встревоженно смотрел на стену примерно в метре над головой. Он был в одних носках, из дыр которых выглядывали грязные пальцы. Судя по отросшей щетине, он давно не брился и теперь смахивал на разбойника с большой дороги, только очень щуплого, долговязого и дерганого.

Уинстон стряхнул оцепенение. Он должен поговорить с Эмплфортом, даже рискуя нарваться на окрики с телеэкрана! Вдруг Эмплфорт принес ему бритвенное лезвие?

– Эмплфорт, – окликнул Уинстон.

Телеэкран молчал. Эмплфорт остановился и удивленно моргнул. Его взгляд медленно остановился на Уинстоне.

– А, Смит! – воскликнул он. – Вы тоже здесь?

– За что вас забрали?

– Если уж на то пошло… – Эмплфорт неловко присел на скамью напротив Уинстона. – Есть только одно преступление, верно?

– И вы его совершили?

– Судя по всему, да.

Он поднес руку ко лбу и сжал виски, словно пытаясь что-то вспомнить.

– Всякое случается, – начал поэт издалека. – Мне удалось припомнить один эпизод… возможный эпизод. Разумеется, я поступил неосмотрительно. Мы работали над академическим изданием Киплинга, и я позволил себе оставить в конце строки слово «Бог». Я ничего не мог поделать! – добавил Эмплфорт запальчиво, глядя Уинстону в лицо. – Изменить строчку не получилось бы – рифма там была «мог». Вы хоть понимаете, что во всем нашем языке односложные рифмы к слову «мог» можно перечесть по пальцам на руках? Я ломал голову много дней. Другой рифмы нет!

Выражение его лица изменилось: раздраженность ушла, вид у поэта стал чуть ли не довольный. На грязном, заросшем щетиной лице просиял восторг интеллектуала, радость буквоеда, обнаружившего очередной бесполезный факт.

– Вам не приходило в голову, что вся история английской поэзии определяется лишь скудностью рифм в нашем языке?

Об этом Уинстон как-то не задумывался. При данных обстоятельствах проблемы английской поэзии не казались ему ни интересными, ни важными.

– Знаете, какое сейчас время суток? – спросил он.

Эмплфорт слегка опешил.

– Понятия не имею. Меня арестовали два-три дня назад. – Его взгляд заметался по стенам, словно в надежде отыскать окно. – Здесь нет разницы между днем и ночью, так что вычислить время вряд ли возможно.

Они обменялись еще несколькими бессвязными репликами, и вдруг без видимой причины окрик с телеэкрана велел им замолчать. Уинстон затих, сложив руки на груди. Эмплфорт, едва помещавшийся на узкой скамье, ерзал из стороны в сторону, сцеплял тонкие руки то на одном колене, то на другом. Телеэкран крикнул ему, чтобы сидел смирно. Время шло. Двадцать минут, час… сложно судить, сколько именно. Снаружи снова затопали. У Уинстона вновь заныло нутро. Скоро, слишком скоро, минут через пять или прямо сейчас придут и за ним.

Дверь открылась, вошел молодой офицер с бесстрастным лицом, указал на Эмплфорта и произнес:

– Помещение 101.

Встревоженный, ничего не понимающий Эмплфорт неуклюже поплелся за конвоирами.

Казалось, прошло очень много времени. Снова разболелся живот. Разум Уинстона крутился вокруг одних и тех же мыслей, словно шарик в лабиринте-головоломке, постоянно падающий в одну и ту же дырочку. Мыслей у него было шесть: боль в животе, кусочек хлеба, кровь и вопли, О’Брайен, Джулия, бритвенное лезвие. Живот скрутило: Уинстон вновь услышал топот. Дверь распахнулась, в камеру хлынул запах застарелого пота. Конвоиры ввели Парсонса, одетого в шорты цвета хаки и футболку.

На этот раз Уинстон так поразился, что глазам не поверил.

– И вы здесь?! – воскликнул он.

Бедняга Парсонс посмотрел на Уинстона без всякого интереса или удивления. Он начал нервно расхаживать взад-вперед, явно не в силах угомониться. При каждом шаге пухлые колени подкашивались. Он пристально смотрел вперед широко распахнутыми глазами, словно пытался что-то рассмотреть вдалеке.

– За что вас взяли? – поинтересовался Уинстон.

– Помыслокриминал! – почти прорыдал Парсонс. В его голосе было и признание вины, и недоверие, и ужас от того, что подобное слово может относиться к нему. Он замер напротив Уинстона и взволнованно зачастил: – Старина, вы ведь не думаете, что меня расстреляют? Нельзя же расстрелять человека, если он ничего не сделал… только подумал! Я знаю, меня обязательно выслушают, изучат мое досье и во всем разберутся! Я им так доверяю! Вы-то знаете, что я за человек. Не такой уж и плохой, хотя и не слишком башковитый. Зато я старательный и для Партии делал все, что мог! Как думаете, отделаюсь я пятью годами? Или дадут лет десять? Да я и в трудовом лагере могу просто горы свернуть! Они же не расстреляют за то, что сошел с рельсов всего разок?

– Вы виновны? – спросил Уинстон.

– Ну конечно! – вскричал Парсонс, умильно взглянув на телеэкран. – Неужели вы думаете, что Партия арестует невиновного?! – Его лягушачье лицо стало спокойней и даже приняло слегка самодовольное выражение. – Помыслокриминал – ужасная штука, старина, – назидательно заметил он. – В открытую не проявляется и может завладеть тобой так, что не заметишь! Знаете, как он завладел мной? Во сне. Это же надо! Работал изо всех сил, старался на благо Партии и даже не подозревал, что творится у меня в голове. И вдруг начал разговаривать во сне. Как думаете, что именно я выдал?

Парсонс понизил голос, словно человек, который на приеме у врача вынужден произнести неприличное слово.

– Долой Большого Брата! Да, так и сказал, причем не раз и не два. Между нами, старина, я даже рад, что меня арестовали, пока дело не зашло слишком далеко. Знаете, что я скажу в трибунале? Спасибо, скажу я, спасибо, что спасли меня, пока не стало слишком поздно!

– Кто же вас сдал? – спросил Уинстон.

– Моя младшенькая, – со скорбной гордостью сообщил Парсонс. – Подслушала через замочную скважину и наутро быстренько доложила патрулю. Бойкая девчушка растет, а? Я не в обиде. Вообще-то я даже горжусь! Сразу видно, что детей я воспитал как надо.

Он пометался, бросил тоскливый взгляд на унитаз, и вдруг торопливо стянул шорты.

– Извиняюсь, но ничего не поделаешь! – воскликнул Парсонс. – Это от волнения.

Он умостил свой толстый зад на унитаз. Уинстон закрыл лицо руками.

– Смит! – заорал голос с телеэкрана. – 6079, Смит У.! Открыть лицо! Никому в камере лиц не закрывать!

Уинстон опустил руки. Парсонс шумно и обильно испражнился, и тут выяснилось, что слив забит. В камере еще много часов стояла ужасная вонь.

Парсонса увели. Непонятно зачем к Уинстону постоянно подсаживали других заключенных. Какая-то женщина, которую направили в камеру 101, заметно съежилась и побледнела. Если Уинстона привели сюда утром, то наступил вечер, если вечером, то была полночь. В камере остались шестеро, обоего пола. Все сидели очень смирно. У противоположной стены замер человек со скошенным подбородком и крупными зубами, похожий на упитанного, безвредного грызуна. Его пухлые, пятнистые щеки так раздувались книзу, словно он набил их съестными припасами. Светло-серые глаза робко перебегали с лица на лицо и поспешно опускались, наткнувшись на чей-нибудь взгляд.

Дверь открылась, вошел еще один заключенный. При виде него Уинстон похолодел. Вроде бы обычный, невзрачный человек, похожий на инженера или механика, но его лицо исхудало так, что стало похоже на череп. Из-за тонких губ глаза казались непропорционально большими, и в них читалась жгучая, неукротимая ненависть.

Он сел на скамью невдалеке от Уинстона. Смотреть на него Уинстон избегал, но изможденное, похожее на череп лицо так и стояло перед глазами. Внезапно он понял, в чем дело: этот человек умирал от голода! Видимо, та же мысль пришла и другим заключенным. По скамье пронесся тихий ропот. Взгляд человека без подбородка постоянно падал на новенького, виновато уходил в сторону и опять возвращался, словно притянутый магнитом. Вскоре он принялся неловко ерзать, потом встал, перешел через камеру, порылся в кармане комбинезона и сконфуженно протянул человеку с лицом-черепом грязный кусок хлеба.

Телеэкран разразился яростными, оглушительными криками. От неожиданности человек без подбородка подскочил на месте. Человек с лицом-черепом поспешно убрал руки за спину, демонстративно отказываясь от подарка.

– Бамстед! – приказал голос. – 2713, Бамстед Джей! Брось хлеб!

Человек без подбородка уронил хлеб на пол.

– Стоять на месте, – велел голос. – Лицом к двери. Не двигаться.

Человек без подбородка подчинился. Его большие пухлые щеки нервно подрагивали. Дверь с лязгом распахнулась, вошел молодой офицер и шагнул в сторону. Вслед за ним ввалился коренастый надзиратель с могучими руками и плечами, встал напротив человека без подбородка и по знаку офицера нанес провинившемуся страшный удар в лицо. Тело кубарем перелетело через камеру и свалилось возле параши. Упавший лежал неподвижно, из носа и рта у него текла темная кровь. Раздался тихий скулеж или писк, словно в полузабытьи, потом заключенный перевернулся на живот и кое-как встал на четвереньки. Вместе с кровью и слюной изо рта выпали две половинки зубного протеза.

Остальные сидели очень тихо, сложив руки на коленях. Человек без подбородка вернулся на свое место. Половина лица темнела на глазах. Губы распухли, превратившись в бесформенную вишневую массу с черной дырой посередине.

Время от времени на грудь комбинезона капала кровь. Серые глаза метались по лицам сокамерников с еще более виноватым видом, словно он пытался понять, насколько его презирают за перенесенное унижение.

Дверь отворилась. Легким жестом офицер указал на человека с лицом-черепом и объявил:

– Помещение 101.

Сосед Уинстона охнул и завозился, потом бросился на колени и умоляюще сцепил руки.

– Товарищ! Товарищ офицер! – вскричал он. – Зачем мне туда? Разве я не рассказал вам все? Что еще вы хотите узнать? Я признаюсь в чем угодно! Только скажите, что нужно, и я тут же признаюсь! Я подпишу что угодно! Только не в помещение 101!

– Помещение 101, – произнес офицер.

И без того бледное лицо заключенного стало такого цвета, что Уинстон глазам своим не поверил. Оно совершенно определенно обрело зеленый оттенок.

– Делайте со мной все, что хотите! – провизжал он. – Вы неделями морили меня голодом. Доведите дело до конца, дайте мне умереть. Пристрелите меня, повесьте, приговорите к двадцати пяти годам. Кого мне еще сдать? Просто назовите имя, и я расскажу вам все что угодно. Мне плевать, кто это и что вы с ним сделаете. У меня жена и трое детей, старшему нет и шести. Можете перерезать им глотки прямо у меня на глазах, а я буду стоять и смотреть. Только не помещение 101!

– Помещение 101, – произнес офицер.

Человек с лицом-черепом в отчаянии оглядел остальных заключенных, словно надеясь, что его место займет другая жертва. Глаза остановились на изуродованном лице человека без подбородка, и он выбросил вперед тощую руку.

– Вот кто вам нужен! – завопил он. – Знали бы вы, что он говорил после того, как ему разбили лицо. Дайте мне случай, и я перескажу вам каждое слово! Это он против Партии, а не я! – Конвоиры шагнули вперед, голос несчастного перешел в визг. – Вы его не слышали! Наверное, что-то случилось с телеэкраном. Вам нужен он! Возьмите его, а не меня!

Двое крепких конвоиров склонились над ним, он бросился на пол, вцепился в железные ножки скамьи и утробно, по-зверски завыл. Конвоиры пытались его оторвать, он держался с поразительной силой. Остальные заключенные сидели неподвижно, сложив руки на коленях, и смотрели прямо перед собой. Вскоре вой прекратился, у человека с лицом-черепом хватало сил лишь на то, чтобы держаться. Потом раздался уже совсем другой вопль: ударом ноги один конвоир сломал заключенному пальцы. Вдвоем они подняли его на ноги.

– Помещение 101, – произнес офицер.

Заключенного вывели. Опустив голову, он покорно шел на подгибавшихся ногах и прижимал к себе изуродованную руку.

Времени прошло изрядно. Если человека с лицом-черепом забрали в полночь, то наступило утро, если утром, то вечер. Уинстон остался один много часов назад. Боль от сидения на узкой скамье донимала так сильно, что он вставал и прохаживался по камере, и телеэкран не разражался окриками. Кусок хлеба все еще валялся там, где его выронил человек без подбородка. Вначале не смотреть было сложно, потом на смену голоду пришла жажда. Во рту стало липко и мерзко. Гудение и непрестанный белый свет навевали на Уинстона какое-то полуобморочное состояние, и голова казалась пустой. Он вставал, не в силах терпеть боль в костях, и почти сразу садился снова, боясь не устоять на ногах. Едва удавалось отвлечься от телесного неудобства, как охватывал ужас. Иногда с гаснущей надеждой он думал об О’Брайене и бритвенном лезвии. Если бы его кормили, то лезвие могли подложить в еду. В голове беспорядочно бродили мысли о Джулии. Наверное, ей гораздо хуже, чем ему. Возможно, прямо сейчас она кричит от боли. «Если бы я смог спасти Джулию, удвоив свою боль, – подумал Уинстон, – согласился бы я или нет? Да, согласился». Впрочем, решение было чисто умозрительное, принятое потому, что иначе он не мог. Уинстон его не чувствовал. В подобном месте не чувствуешь ничего, кроме боли и предвидения боли. Да и можно ли в момент страдания желать, чтобы боль усилилась еще больше? Ответа на этот вопрос Уинстон пока не знал.

Снова раздались топающие шаги. Дверь открылась. Вошел О’Брайен.

Уинстон вскочил. Он так поразился, что потерял всякую осторожность. Впервые за много лет он позабыл о присутствии телеэкрана.

– Вы тоже попались! – вскричал он.

– Я попался много лет назад, – проговорил О’Брайен с мягкой, почти печальной иронией и отступил в сторону, пропуская дородного надзирателя с дубинкой. – Вы знали, Уинстон. Не обманывайте себя, вы всегда это знали.

Уинстон и сам понял, но раздумывать было некогда. Он не сводил глаз с дубинки в руках надзирателя. Она может ударить в любое место – по темечку, по кончику уха, по плечу, по локтю…

Локоть! Он рухнул на колени, онемев от боли и сжимая ушибленный локоть другой рукой. Все вспыхнуло желтым светом. Немыслимо, просто немыслимо, чтобы один удар мог причинить такую боль! В глазах прояснилось, и он увидел, что над ним стоят двое и смотрят. Надзиратель смеялся, наблюдая за его конвульсиями. По крайней мере, ответ на свой вопрос Уинстон получил: никогда, ни за что на свете нельзя желать себе еще большей боли. От боли можно ждать только одного: лишь бы она прекратилась. Хуже физической боли не может быть ничего. Перед ее лицом героев нет, героев нет, повторял Уинстон снова и снова, корчась на полу и тщетно сжимая разбитую левую руку.

Предыдущая главаГлава 19 из 35Следующая глава