Я проснулась от света.
Не от будильника, не от звука — от света. Солнце, настоящее, жидкое, январское, лежало на одеяле жёлтым прямоугольником. За окном не было дождя. Только серое небо с белыми, почти прозрачными краями — обещание снега.
Арсения рядом не было.
Я села. Одеяло сползло, открыв мою майку и трусы — чёрные, простые, не соблазнительные. Я смотрела на пятно от его тела на соседней подушке. Оно хранило форму его головы, его волос — вмятину, которая медленно, нехотя расправлялась.
Значит, он встал давно.
Я натянула джинсы — мокрые после вчерашнего дождя, неприятно холодные. Свой свитер нашла на спинке стула. Пахло им.
Я вышла в коридор.
Запах кофе ударил в нос — не растворимый Павлов «Jardin», а настоящий, молотый, с кардамоном, который варили на плите. Я пошла на запах, как слепая.
Кухня оказалась сюрреалистичной.
Огромный деревянный стол — из одной доски, с трещиной посередине, залитой эпоксидной смолой (синей, как море). На столе — две тарелки, два ножа, маслёнка, хлебная доска с половинкой багета. Медленный тостер, из которого торчали куски чёрного хлеба. Ваза с яблоками — настоящими, не восковыми. Рядом — маленький букет полевых цветов в гранёном стакане.
Арсений стоял у плиты в фартуке.
Не в модном, не в дизайнерском — в синем, льняном, с пятном от томата на животе. Он жарил яичницу. С помидорами. Базиликом. Сыр натирал на крупной тёрке, не глядя.
— Ты не сказала, как любишь яйца, — сказал он, не оборачиваясь. — Пришлось вспоминать. Ты любила, чтобы желток был жидкий, но белок пропечённый. Потом, через год после твоего ухода, я узнал, что это называется «рнч» или что-то такое. Я так и не выучил.
— Овер-изи, — сказала я хрипло.
— Чего?
— Овер-изи. Так это называется.
Он обернулся. Улыбнулся — краем губ, осторожно, как будто проверял, не треснут ли швы на его лице от этого движения.
— Ты помнишь, как называется моя яичница, но не помнишь, что я жду тебя десять лет?
— Я помню, — сказала я. — Я просто не знала.
— Чего не знала?
— Что ты действительно ждёшь. Я думала, это была фигура речи.
Он выключил плиту. Переложил яичницу на тарелку — аккуратно, лопаткой, не повредив желток. Пододвинул мне.
— Садись.
Я села напротив него. Между нами — цветы, хлеб, кофе, масло, яичница. Дом. Всё, чего у меня не было.
— Рассказывай, — сказал он, беря в руки кружку. — Всё. Как ты жила. Почему согласилась на развод за один вечер. С чего вдруг приехала ко мне, а не в отель.
Я смотрела на яичницу. Желток дрожал, переливаясь оранжевым.
— Павел изменял мне с моей лучшей подругой, — сказала я. — Я нашла в его машине её духи. Потом почувствовала этот же запах на ней. Она сказала, что духи подарил ей её муж. Я не стала спорить.
Арсений положил нож.
— Она знала, что ты поняла?
— Не знаю. Возможно, да. Мы не обсуждали.
— А ты? — Он наклонил голову. — Ты хотела обсуждать?
— Я хотела сделать им больно.
— И ты сделаешь.
— Уже сделала. Я дала Павлу на подпись развод и твоё приглашение на свадьбу в одном конверте.
Он молчал несколько секунд. Долгих. Потом откинулся на спинку стула и расхохотался — негромко, с каким-то по-настоящему удивлённым, почти детским восторгом.
— Анька, — сказал он, отсмеявшись. — Ты всегда была опасной. Я забыл, насколько.
— Ты не боишься?
— Чего? Что ты и со мной так поступишь?
Я отрезала кусок хлеба. Намазала маслом. Положила сверху кусочек яйца. Желток потек по пальцам, горячий, маслянистый.
— Не знаю, — сказала я честно. — Я не знаю, кто я сейчас. Я одиннадцать лет была «женой Павла». Я забыла, как быть просто Аней. Аней, которая может сделать больно. Или хорошо.
Он протянул руку через стол. Ладонью вверх. Жест — не требование, не просьба. Приглашение.
— Ань, — сказал он. — Ты можешь сделать мне больно. Я разрешаю. Потому что я тоже могу сделать больно тебе. Но мы теперь будем говорить об этом сразу. А не через десять лет молчания.
Я положила свою руку в его.
Его пальцы сомкнулись — нежно, но крепко. Без попытки переплести, захватить, повести.
— Я не хочу тебя потерять снова, — сказал он. — Но если ты уйдёшь — я отпущу. Скажу только одну вещь.
— Какую?
— Что двери не заперты.
Я должна была что-то ответить. Что-то важное, взрослое, достойное этой кухни, этого света, этой яичницы, которую готовили для меня с памятью на десять лет.
Но я промолчала.
Потому что впервые в жизни я не знала, чего хочу по-настоящему. Вернуться ли я к Арсению? Или просто сбежала от Павла? Если бы не духи в бардачке — я бы ушла? Или продолжила бы терпеть, ненавидеть, лежать рядом с чужим человеком в общей постели?
Я подняла глаза. Арсений смотрел на меня не как Павел — не как на проблему, не как на контейнер для своих ожиданий. Он смотрел как на загадку, которую не нужно разгадывать.
— У тебя на рёбрах шрам, — сказала я, чтобы сменить тему. — Ты сказал — авария. Расскажи.
Он убрал руку. Взял кружку.
— Я возвращался из командировки. Ночь, гололёд. На встречке грузовик ослепил фарами. Я ушёл в кювет, трижды перевернулся. Лежал вверх колёсами. Пристегнут — поэтому живой.
— Ты звонил кому-то?
— В скорую.
— Не в скорую. Мне.
Он усмехнулся.
— Анечка, — сказал он мягко. — У тебя был заблокирован мой номер. Я пробовал со стационарного телефона больницы. Ты не взяла. Это было в три ночи. А потом я посмотрел твой инстаграм — ты выложила фото с Павлом. Подпись: «С любимым хоть в огонь, хоть в воду». Я подумал — ну что ж. Воду и огонь она уже выбрала.
У меня внутри что-то оборвалось.
— Какого числа это было? — спросила я.
— Двадцатое марта.
— Четыре года назад?
— Да.
Я закрыла глаза.
Двадцатое марта. Четыре года назад. Павел улетел в командировку. Я сидела одна, пила вино, смотрела «Титаник». В три часа ночи пропущенный звонок с незнакомого номера. Я не взяла — подумала, спам. А через час Павел прислал сообщение: «Ложись спать, я тебя люблю».
Он любил.
Он всегда говорил, что любит.
Только никогда не был рядом, когда было правда страшно.
Я встала. Обогнула стол. И села Арсению на колени — не сексуально, не эротично, а неловко, как подросток, впервые решившийся на близость.
Он даже не отодвинулся. Просто положил руки мне на бёдра — поверх джинсов — и спросил:
— Что ты делаешь?
— Привыкаю, — сказала я. — К теплу.
Он прижал меня к себе.
— Привыкай, — сказал он в мои волосы. — У нас есть время.
Мы сидели так, пока яичница не остыла, кофе не выдохся, а за окном не пошёл снег — первый в этом январе. Белый, крупный, ленивый. Как будто сама зима наконец решила, что пора начать.