К книге
Заблудившись в комнате смехаПИСЬМО ПО ВОДЕ
14%
ПИСЬМО ПО ВОДЕ
5

Трудно сказать, как оно было лучше. В те дни, когда отец отпускал все пять классов сразу, Эмброуз начинал беспокоиться, что он не встретит вовремя Питера или что Питер не вступится за него, как положено брату. Шелдон Хёрли, который уже успел побывать в исправительной школе, любил подойти к нему этак по-дружески и сказать что-нибудь вроде: «Ба, да никак это мой старый кореш Эмби!» — и шарахнуть со всей дури по спине. «Как у тебя нынче в школе, а, старик?» — спросит он следом и врежет еще раз, а Эмброузу придется ответить: «Ничего, а у тебя?» На что Шелдон Хёрли завопит: «Классно, просто классно, братан!» — и окончательно вышибет из него дух. Или Песочник Купер вполне может науськать на него в очередной раз своего кобеля-чесапика — но если правильно повести разговор с Песочником Купером и, в особенности, если получится вставить одно ключевое слово, Песочник станет смеяться и забудет натравить на него Дока.

Более унизительные пытки ожидали при встрече с Визгуном Джеймсом и Рамоной Питерс; этот, первый, учился всего в третьем классе, но жил он в Бараках, у ручья, где швартовались устричные шхуны; из носу у него вечно текло, зубы черные, и всем известно, кто такая у него мамаша; и даже четвероклассников он лупил как хотел. Что касается Рамоны, Питер и его приятели за что-то эдакое все время ее дразнили. Все, что Эмброузу было про нее известно, так это что худшей хулиганки не бывает и что для нее нет большей радости, чем подбежать к человеку сзади и толкануть его так, что голова у него отвалится назад, а сам он грохнется, хватая ртом воздух, на заросшую клевером школьную лужайку. Волосы у нее были почти такие же белые, как у близнецов Арни; и когда медсестра осматривала всем школьникам волосы, Рамона оказалась одной из тех немногих, кого после осмотра отправили домой.

Шелдон Хёрли, и Песочник Купер, и Визгун Джеймс, и Рамона Питерс так часто издевались над теми, кто помладше, что однажды за ужином отец сказал: «Видит Бог, я не директор школы, я директор зоопарка!» И классы начали отпускать домой по два, с перерывом в десять минут, и Эмброузу теперь приходилось опасаться только Визгуна, который мог устроить ему засаду в зарослях шток-роз за игровой площадкой и которого можно было в принципе умилостивить чем-нибудь шибко умным и забавным или еще как-нибудь его обхитрить. Не будет засады, не будет и слез, но дорога к дому от восточно-дорсетской школы тоже была полна опасностей. Во втором квартале сразу после переулка было такое место, которое он, после того как начитался Книги знании, стал называть «Сцилла а Харибда»: по одну сторону улицы жил шпиц, который бросался на каждого проходящего мимо ребенка, лаял и рвался с цепи, и даже Питер говорил, что цепочка-то у него так себе, и когда-нибудь порвется, и вот тогда гляди в оба. А ровнехонько напротив был двор Психованной Элис, которая тоже до сих пор еще ни на кого не бросалась. Пористое большегубое лицо, и в голове точно такой же шурум-бурум, как и на голове; носит мужские ботинки и льняные платья в цветочек; играет в куклы на заднем дворе; смеется, когда школьники останавливаются, чтобы ее подразнить. Но матушка говорила Эмброузу, что на Элис иногда находит и что ее уже отправляли в психушку на Шоул-крик, и Эмброуз сам один раз видел, как она шла по берегу реки и подскакивала, шла и подскакивала, и говорила вслух, сама с собой, страшные вещи.

А кроме того, вместе с ним в четвертом классе учились близнецы Арни, хотя лет им было вполовину меньше, чем Эмброузу, а росту — вполовину больше; если Питер был рядом, он их ничуточки не боялся, так же как и Психованную Элис, но если он был один, начиналась совсем другая история. Жили близнецы Бог знает где: бледные, как два призрака, они бродили день и ночь по улицам Восточного Дорсета и рылись в мусорных баках. Глаза у них были белесо-голубые с красным краешком по кругу; на голове — отродясь нечесанная и немытая белая кудель; одевались они в чужие обноски — мужские жилеты поверх нижних фуфаек, двубортные пиджаки с протертыми локтями, лоснящиеся от старости брюки не в тон пиджакам, штанины закатаны, ширинка кончается чуть не у самых коленей — и говорили они примерно так же часто, как призраки, что в школе, что на улице. Сколько раз теплыми весенними ночами, когда Эмброуз уже успевал покончить и с ужином, и с домашним заданием, принять ванну и отправиться спать, до него доносился из переулка металлический лязг и скрежет, и он привставал на локте, чтобы посмотреть, что там творится: одно из двух, либо понабежали к ночи с соседних улиц черные собаки и бегают теперь с воем друг за другом с явки на явку, либо роются в отбросах близнецы. Сияла в лунном свете белая кудель, и время от времени порывы легкого, тянущего со стороны ручья ветерка доносили до него их тихие голоса: они бормочут что-то невнятное, обращаясь друг к другу, поверх вываренных суповых костей, кофейных зерен и вставленных одна в другую половинок от яичной скорлупы. На следующее утро они будут сидеть с ним рядом на занятиях, и он, успевший слетать во сне в Бангкок или в Боскаду, станет теряться в догадках, где эта парочка шлялась этой ночью, не во сне, а взаправду, и о чем они таком шептались.

— По правде говоря, — сказал он матушке как-то раз в апреле, — ты вырастила маменькиного сынка.

Эта вводная фраза была — просто блеск, пожалуй, ничуть не хуже слова факты; ее частенько употребляли в послеполуденных радиосериалах, и она совершенно очаровала его своей не по-детски зрелой искренностью. С фактами все было иначе: матушка и дядя Карл как-то по-особенному улыбались, выделяя голосом словосочетание «анализировать факты», с ударением на фак, и он мог вызвать у них точно такую же улыбку, если произносил это слово сам. Все очень веселились, когда мистер Эрдман взял у них «Энциклопедию фактов», почитать, а тетя Роза сказала на это: «Самое время Вилли Эрдману усвоить наконец пару фактов»; но когда несколькими днями позже Эмброуз обнаружил на стеллаже в аптеке журнал под названием «Факты и твоя диета» и, вне себя от радости, указал на это чудо матушке, та произнесла невнятное «Мм-хмм» и велела ему побыстрее разделаться с мороженым, а то потом уже не будет времени остановиться у лотка с пирожками.

В тот день после школы он собирался сказать ей, по правде говоря, как бы между делом и с этаким вздохом, который он про себя довольно явственно слышал; но как только он начал говорить, вздох встал у него поперек горла, и это было так больно, что он отметил, опять же про себя: «Так вот что имеют в виду, когда говорят, что в горле застрял ком».

По дороге из школы он дважды опозорился. На полпути между Сциллой и Харибдой, придерживаясь, как то и должно, берега Сциллы, он услышал какое-то жужжание, на уровне бедра; он подумал: пчела — и, быстро обернувшись кругом, замолотил по воздуху руками. Никакой пчелы там не было, но жужжание сместилось к нему за спину. Он снова крутанулся вокруг своей оси — она что, в карман к нему залезла?! — и большими скачками понесся вперед; пчела зажужжала на октаву выше, и он понесся к перекрестку уже во всю прыть, не думая о том, что могут подумать о нем вполне конкретные одноклассники. На углу ему пришлось подождать, пока пройдут машины, и тут до него дошло, что как только он остановился, жужжание тоже стихло. Он перепугался всего-то навсего отвязавшейся цепочки от собственного складного ножа.

— Эй, какая муха тебя укусила? — завопил Визгун Джеймс, который до того был слишком занят Психованной Элис, чтобы отвлекаться на более мелкие пакости.

Эмброуз нахмурился и ткнул щепотью в наручные часы:

— Проверял, за сколько добегу до угла!

Но в этот самый момент на глаза ему попалась злосчастная цепочка, и на глаза тут же навернулись слезы, которых было уже ни спрятать, ни объяснить.

— Обоссался Кохеровой псины! — выкрикнул чей-то голос.

И, следом, другой завел дразнилку:

— Эм-броуз обоссался! Эм-броуз обоссался!

И Визгун Джеймс, гнусным таким голоском:

До дому доберись-ка,

Спроси у мамки сиську!

Спроси у мамки сиську,

Трусливая сосиська!

Спасти лицо можно было теперь только одним-единственным способом: накинуться на Визгуна с кулаками — и он прекрасно знал, что на это ему ни в жисть не хватит смелости. Этот тип, который обожал наступить тебе со всей дури на ногу или «показать, как лошадь кусается», ухватив бородавчатыми пальцами за кожу выше локтя и выкрутив ее винтом, этот тип внушал ему такой первобытный ужас, что Эмброузу, чтобы хоть как-то от него отделаться, пришлось паясничать. Отец у него, спасибо кайзеру, был хромой, и эта его колченогая припрыжка была притчей во языцех у школьников Восточного Дорсета, из коих не один и не два подверглись самым суровым санкциям за передразниванье оной; но никто не мог изобразить его походку так, как это делал его же собственный отпрыск. Эмброуз вытянул ногу пяткой вперед, поднял плечи, растопырил локти и принялся подскакивать и ворочать бровями на каждом шагу — ну вылитый Старикан! И вот таким макаром, чуть только проехали машины, он и ринулся к дому, как хромоногий дрозд на червяка или как бросается отец на какого-нибудь юного негодяя, и Визгун Джеймс расхохотался, вместо того чтобы броситься за ним в погоню. Но тут раздался голос, который пулею пронзил Эмброуза.

— Что ты делаешь, это тебя недостойно! — вскричала матушка и прижала его к груди. — Разве же в этом смелость, разве какой-нибудь малолетний уголовник вроде этого Джеймса — разве он смелый!

Он уже изготовился защищать высказанное матушкой предположение, но тут подошла цветная Хэтти, щелкнула жевательной резинкой и спросила, чего там надо выгладить.

— Если собираешься идти с Питером в Джунгли, беги скорей наверх и переоденься.

Он не остался глух к заботливой нотке в матушкином голосе, но, чтобы не дать ей недооценить всю меру своего отчаяния, он шел вверх по лестнице, едва переставляя ноги. В любом случае Хэтти давно надо было поставить на место.

Когда на кухне появлялась благоухающая ванильными ирисками Хэтти, матушкины послеполуденные радиопрограммы отправлялись прямым ходом за борт. Хэтти работала в доме с самых ранних девических лет, а теперь у нее на шее сидели трое детей и муж, который спускал ее деньги на бегах. Никто не знал, сколько она понимала во всей этой букмекерской кухне, если она в ней вообще что-нибудь понимала, но после обеда она неизменно настраивала приемник на ту балтиморскую станцию, которая передавала результаты забегов из Буи и Пимлико[14], а матушке Эмброуза все никак не хватало духу ее приструнить. Как только начинались скачки,

Хэтти поднимала утюг донышком кверху и принималась напряженно щуриться куда-то вбок, в сторону холодильника, встречая каждую сводку результатов кивком и многозначительным хмыканьем.

— Полководец, выплаты четыре восемьдесят, три сорок и два восемьдесят…

— Мм-хмм.

— Аргонавт, четыре шестьдесят и три сорок…

— Мм-хмм.

— Гордость Сэла, два восемьдесят…

— Мммм-хмм!

После чего она возвращалась к трудам праведным, а радио — к музыкальной паузе до следующего забега. Эта музыка действовала на Эмброуза завораживающе, она была совсем не похожа на ту музыку, которую играли на бэндвэгоне[15] Фитча или на ежегодном празднике кантри; между забегами ставили классическую музыку, вот как она называется: такую старшеклассников заставляют слушать прямо на уроках. Снизу, из-под пола спальни, донесся грохот тимпанов, а потом задумчивая мелодия в низком регистре, на струнных. Наполовину одетый Эмброуз остановился, чтобы послушать, потом вспомнил о своем позоре и нахмурился: мелодия вызвала в его душе смутный и горестный отклик. Не мужчина, и все тут! Его семейство, потрясенное до такой степени, что даже слезы не текут из глаз, застыло в печальном карауле у края отверстой могилы.

— Я убью этого Визгуна, — процедил сквозь зубы Питер, и от стыда, что так редко давал покойному брату прокатиться на своем велосипеде марки «Серебряный король», так с тех пор ни разу и не смог себя заставить сесть за руль.

— Слишком поздно, — с горечью произнес отец. О чем он задумался? Не о том ли, как его любимый безвременно ушедший сын просил в подарок на Рождество набор «Юный сборщик» для старшего возраста, только лишь для того, чтобы получить в итоге «Юного сборщика» для младшего, где нет ни электромотора, ни коробки передач?

А чуть поодаль, в стороне от тесной толпы безутешных близких, стояла, вся одиночество и скорбь, молодая шатенка в униформе курсов подготовки медицинских сестер: Пегги Робинсон, соседка Психованной Элис. Куда подевалась улыбка, которой она привычно сияла ему навстречу, по пути в медицинское училище; и тихий, воркующий голос, который в ответ на его мальчишеский привет произносил: «А, любовь моя, как дела?» — он пропал, ему не пробиться сквозь сдавленные, так, чтобы никто не догадался, рыдания. Слишком поздно она поняла: то, чем она его дарила в шутку, он принимал с обожанием. В тот же день прямо у его могилы она дала себе клятву, что никогда не выйдет замуж.

Но вот тему подхватили, торжественно и величаво, охотничьи рога; исчезли жалостные ноты, мелодия приобрела суровость, строгость, глубину. Ударили и раскатились цимбалы. Он был Одиссей и правил кормилом под чугунно-тяжкими тучами, как в «Секретах природы». В пронзительной скороговорке духовых звучала скрытая угроза; начеку, под пиццикато струнных он прокрался к чулану.

— Ну, живо! — прошипел он собственным вельветовым штанам, обретшим вдруг знакомые черты недостойного Визгуна. Если только им удастся прокрасться к выходу из пещеры, покуда не проснулись голодные сторожевые псы…

— Но почему ты спасаешь мне жизнь?

— Не время для разговоров, Виз! Иди за мной!

Ну, наконец-то! Вспыхнули фанфары, на низкой ноте зарокотали рога, и нужно было прорубить себе дорогу через ров и сквозь ворота, нанося удары направо и налево то палицей, то алебардой, а потом подхватить потерявшую сознание Пегги левой рукой, в то время как правая рассекает пополам закованного в кольчугу хозяина замка. И наконец, под горячку флейт и под высокое тремоло струнных, он добирается до актового зала. Его мундир изорван и запятнан кровью; дыхание с трудом вырывается из горла, и ликование борется в нем со смертельной усталостью.

— По правде говоря, — произносит он, подняв глаза на застывшую в ожидании толпу, — я рад, что смог помочь людям.

Но две спасенные им человеческие души не потерпят с его стороны ложной скромности! Перед лицом собравшихся школьников и членов родительского комитета Визгун Джеймс умоляет простить его, в то время как Пегги Роббинс — ну, в общем, она обнимает и целует его у всех на глазах, и шепчет ему на ухо что-то такое, от чего его лицо заливается краской! Людское множество аплодирует стоя, в первом ряду отец и матушка, рядом с ними дядя Карл, дядя Конрад и тетя Роза; из-за кулисы, лопаясь от гордости за брата, ему подмигивает Питер. И вот духовые и струнные сливаются в финальном тутти, запредельно возвышенном для смертного уха: в нем, как в слове ввысь, есть отзвуки полета и восторгов, которые ширят грудь. Оно вздымается, кипит, поет; во главе ликующей толпы он, неузнаваемо преобразившийся, взмывает над залом, ввысь, над Восточным Дорсетом, к звездам.

Несмотря на то что это именно он, а вовсе не его старший брат, придумал для шайки название, Тайный Орден Сфинкса счел Эмброуза слишком маленьким, не захотел принять его в ряды и запретил ему участвовать в секретных заседаниях. Ему дозволялось ходить вместе с Питером и всеми прочими на берег реки и дальше, в Джунгли, вплоть до самого Логова; он мог качаться с ним вместе на лианах, как Тарзан, Обезьяний Царь, съезжать и карабкаться по заросшим древесными корнями обрывистым берегам; но как только Сфинксы прекращали детские игры и созывали Тайный Орден на заседание, Питер говорил ему: «А теперь вы с Персом давайте уматывайте отсюда», и ему приходилось идти на пляж с братишкой Хермана Гольца, из крашенных в желтый, как крабовый жир, цвет лачуг у верфи.

— Ну, пошли, зануда, — со вздохом обращался он к Персу. Однако, как ни унизительно было оказываться вот так, за бортом, на пару с семилетним сопляком, у которого был к тому же вечный ячмень на глазу и от которого за версту несло ссаньем и немытыми старушками, в глубине души Эмброуз одобрял сложившуюся практику исключения младших. Допусти мелкотню в свой Тайный Орден: и через день о твоих секретах будет знать вся школа.

А ведь именно в секретах все дело-то и заключалось. Когда однажды вечером Питер проговорился, что он и его приятели собираются организовать свой клуб, Эмброуз всю ночь проворочался с боку на бок, одержимый чередой горячечных фантазий. Клуб будет тайный — тут, конечно, и говорить не о чем; будут тайные рукопожатия, тайные пароли, тайные обряды посвящения. Но все это само по себе ничего не стоит, если не будет постоянно напоминать членам клуба о действительно важных вещах, которые — н-да, как бы это сказать, в общем, должны быть настоящие секреты, темные тайны, неизвестные никому, кроме членов Ордена. Чтобы получить к ним доступ, человек должен пройти обряды посвящения — есть такое слово, инициация, — и вот тогда ты войдешь в число посвященных, и, по правде говоря, действительно проникнешь сквозь таинственный покров, и сможешь, встретив где-нибудь другого члена Ордена, обменяться с ним понимающей улыбкой, потому что вы оба знаете то, что вы оба знаете. Всю ночь и еще какое-то время после Эмброуз мучительно размышлял над тем, поймут ли Питер и его приятели, что в этом-то, собственно говоря, все и дело. Он перестал сомневаться после того, как время от времени начал замечать у них на лицах именно такое выражение, такое, как нужно; определенные слова и едва заметные жесты тут же вызывали в них неудержимый смех; они ни под каким видом не допускали чужаков в Джунгли и ничего не сказали родителям о Тайном Ордене Сфинкса. Эмброуз был удовлетворен. Чтобы собственное положение казалось не таким невыносимым, он дал понять Персу, что он-то сам посвящен во все орденские таинства и что он — особого рода посвященный, в чьи обязанности входит патрулировать пляж и следить, чтобы шпионы и сопляки не приближались к Логову.

К тому времени, как он переоделся и спустился вниз, Питер и вся команда давно уже ушли, и он даже бегом смог догнать их только за волноломом, почти у самых Джунглей. День был теплый и ветреный; река — иссиня-черная, вся в крупных пенистых беляках. Снаружи, в проливе, долдонил колокольный буй, а бакены под напором отлива все легли на бок, в сторону открытого моря. У каждого типа было свое название, красная монашка, черная банка, и настоящие моряки знали, какой из них что обозначает.

— Эй, Питер, подожди меня!

Питер повернул голову и в знак приветствия дернул подбородком вверх, но ждать не стал, потому что Херман Гольц тут же дал ему раза туда, куда полагается, просто так, по-приятельски, для смеха, и Питеру пришлось рвануть за ним следом в Джунгли. Первым с Эмброузом заговорил Песочник Купер: Песочником его звали за то, что он конопатый и рыжий, и за то, что волосы у него такие же курчавые и жесткие, как у его кобеля-чесапика, а еще у Песочника Купера руки были шершавые на ощупь, а голос — с легкой такой сипотцой, как будто ему в горло насыпали песку.

— Я слышал, ты сегодня домой прибежал весь в соплях.

Песочниковой шавки рядом не было, а Питер был. Эмброуз сказал:

— Враки.

— А Перс говорит, не враки.

— Так и было, весь в соплях, — подтвердил с расстояния в несколько ярдов Перс Гольц — Если бы Визгун тут был, он бы не дал соврать.

Эмброуз поразмыслил над тем, как они с Визгуном едва унесли ноги из Пещеры Сторожевых Псов, и улыбнулся.

— Это тебе так кажется.

— Это я точно знаю, ты, ссыкун!

Стерпеть подобное от мелкого засранца вроде Перса было уже никак невозможно. Эмброуз швырнул в него комком грязи, а когда в ответ полетела половинка устричной раковины, острая, что твой нож, все решили, что это уже слишком, и гнали Перса через всю Эрдманову кукурузную делянку. А потом вошли под сень деревьев.

Джунгли, так же как и Тайный Орден, имя обрели благодаря Эмброузу; они стояли на высоком берегу реки, между медицинским училищем и новым мостом. По правде говоря, это была рощица псевдоакаций, по размерам ничуть не больше школьного двора, ограниченная с двух не примыкающих к речке сторон Эрдмановой делянкой, а с третьей — восточно-дорсетской помойкой. Но выглядела она весьма таинственно из-за густых зарослей разнообразных ползучих растений и жимолости, которые сплошь покрывали землю и обвивали каждое дерево, и еще из-за целого лабиринта петляющих между деревьями тропинок. А еще там, прямо как в настоящих джунглях, стояла роскошная густая вонь: серые крысы и скворцы разлагались прямо там, где их накрыло действие отравы; шастали и гадили на тропинках лохматые ретриверы; иногда по случаю попадались надетые на кончик ветки или заброшенные кем-то в самую гущу вьюна маленькие, пакостные на вид штуковины, при виде которых Эмброуз принимался хихикать вместе со всеми прочими; а если раздвинуть стебли дикого винограда у корней дерева, любого дерева, то земля окажется усыпанной маленькими коричневыми катышками и косточками мышей-полевок: погадки, остатки совиных пиршеств. Это было самое захватывающее дух место на земле, из всех, которые знал Эмброуз, — в своем, конечно, роде. Если слишком глубоко вдохнуть здешний воздух, то могло и стошнить, но в должных, по вкусу отмеряемых дозах он обладал богатым, странно будоражащим вкусом. И если бы он только набрался смелости, он непременно спросил бы остальных, испытывают ли они, когда прячутся от неведомого Нечто в зарослях лиан, то же, что испытывает он: как здешний дух места давит им на мочевой пузырь.

С тарзаньими воплями они спустились к Логову, выстроенному из топляка, из найденного на свалке ковра, и замаскированному от посторонних глаз живыми лозами дикого винограда. Питер и Херман Гольц рванули ко входу наперегонки, и Питер непременно бы выиграл, потому что толстого Хермана мудрено не обогнать, но у него развязался шнурок на ботинке; в итоге они пришли нос-в-нос и разом нырнули головой вперед, чтобы скорее протиснуться сквозь лаз.

— Эй!

Забравшись в лаз по пояс, они остановились, сдали назад и мигом поднялись на ноги.

— Опа-на! — завопил Херман. Питер густо покраснел и пихнул его кулаком, чтобы заткнулся. Все уставились на вход в хибару.

Первым выбрался молодой человек, который Эмброузу показался незнакомым. У него были темные глаза и волосы, черные усики, и, хотя он был чисто выбрит, щеки отливали синевой из-за пробивающихся бакенбардов. На нем были белая сорочка, галстук и желтый пуловер под кожаной курткой, а на коленях чистых брюк — два грязных пятна; пол в Логове был земляной. Он выпрямился и хмуро оглядел мальчишеский полукруг, так, как будто вот-вот разозлится всерьез, — но потом ухмыльнулся и принялся отряхивать колени.

— Парни, прошу прощения. Не знал, что это ваша хижина.

Следом вылезла девушка. Шатенка со спутанными волосами, в лице ни кровинки, к пальто пристали кусочки сухих листьев. Парень помог ей выбраться, и она тут же, ни на кого не глядя, пошла прочь, засунув правую руку в карман пальто. Парень подмигнул Питеру и поспешил следом.

— Вот это да! — прошептал Херман Гольц.

— А он кто такой? — полюбопытствовал Песочник Купер.

Кто-то сказал, что это Томми Джеймс, прямиком с военно-морского флота.

Питер сказал, что если в училище об этом узнают, то Пегги Роббинс там больше не учиться, а Херман поведал о том, как его старшую сестру всего четыре месяца тому назад вот так же точно вышибли с курсов медицинских сестер.

— Они пошли все вместе купаться голышом на Шоул-крик, ночью, и сестренку вышибли, а всех остальных — нет.

И Сфинксы начали ржать и дурачиться насчет сестренки Хермана Гольца и насчет Пегги Роббинс с ее хахалем. Кое-кто хотел даже побежать за ними следом и устроить им кошачий концерт, но в конце концов все согласились, что Томми Джеймс, во-первых, местный, а во-вторых, крутой, так что связываться с ним не стоит. Кто-то сказал, что заметил у него на виске шрам.

Херман заголосил: «О, любовь моя!» и рухнул на Питера, который повалил его в густой вьюнок.

Чувствуя, как у него горят скулы, Эмброуз присоединился к общему веселью:

— Мы должны повесить тут табличку! Частное владение: лизаться строго воспрещается.

Все рассмеялись. Но как-то не так, как хотелось бы.

— Эй, пацаны! — просипел Песочник Купер. — Эмби говорит, что они там лизались!

Эмброуз тут же скорчил широкую ухмылку и закричал: «Обманули дурака на четыре кулака!»; потому что если кто-нибудь что-нибудь такое говорит, чтобы тебя наколоть, то потом положено сказать про четыре кулака, чтобы ты понял, что тебя накололи.

— Какие на фиг четыре кулака, — просипел Песочник Купер. — На спор, я знаю, что мы там найдем.

— Слушай, а ведь правда! — сказал Питер.

У Песочника был старый фонарик, который он всегда носил с собой на поясе, так что его пустили первым, а потом полезли Питер и Херман и все остальные. Едва ли не в ту же секунду Эмброуз услышал, как Песочник громко сказал: «Ни фига себе!» — и в Логове началась какая-то возня. Потом он услышал крик Питера: «Дай гляну!», а Херман Гольц начал эдак по-девчоночьи хихикать. Питер сказал:

— Я сказал, дай гляну, ты, придурок!

— Пошел ты на хрен, — отозвался придушенный голос Песочника Купера.

— Сам иди, и на хрен с хрена.

В общей суматохе Персу Гольцу удалось незамеченным прокрасться внутрь, но теперь кто-то из Сфинксов его заметил.

— Пшел вон отсюда, Перс. То-то я чую, чем-то тащит.

— От тебя и тащит, — нашелся мелкий.

— Давай, Перс, правда, иди отсюда, — приказал Херман. — От тебя воняет.

— От тебя еще хуже воняет.

Кто-то сказал: «Да врежьте вы ему, и все дела», но прежде, чем они успели до него добраться, Перс уже был снаружи. Он высунул язык и сымитировал губами звучный пёр в сторону Питера, который высунулся из лаза и чуть было не поймал его за ногу.

Потом Питер посмотрел на Эмброуза и, прямо оттуда, с земли, сказал:

— У нас начинается заседание.

— Ага, — добавил кто-то изнутри. — И детям строго воспрещается.

— Лизаться строго воспрещается, — официальным тоном, передразнивая Эмброуза, развил мысль другой невидимый член Ордена. Песочник Купер добавил, что еще что-то там тоже строго воспрещается, и слово было то же самое, из-за которого, если вовремя его сказать, он иногда начинал смеяться и забывал натравить на тебя своего чесапика.

— Давайте-ка вы с Персом уматывайте отсюда, — сказал Питер. Голос у него был не злой, но выражение на лице было странное, и он как-то очень уж быстро юркнул обратно в Логово, откуда теперь доносились радостно-возбужденные шепотки. Упомянули имя Пегги Роббинс, а потом кто-то рискнул здоровьем сказать, что попробует, — ну, попробуй — а вот и попробую, пригласить на следующее заседание Рамону Питерс.

Перс Гольц уже уплелся довольно далеко, на пляж. Эмброуз спустился с обрывистого берега, скользя и цепляясь за оранжевые корни подмытых водой и ветром деревьев, и нехотя пошел следом. Питер сказал: «Сам иди, и на хрен с хрена», и голос у него был такой, как будто он каждый день говорил такие вещи. И ругательные слова были тут — не самое худшее.

У Эмброуза сосало под ложечкой, и было такое впечатление, как будто он проглотил, не прожевав, слишком большой кусок; он поднял руку, повернул ее под нужным углом и увидел, что в порах выступили капельки пота. Вот что имеется в виду, когда говорят про покрылся холодным потом: очень похоже на школьные праздники, когда стоишь за кулисами и ждешь сигнала, чтобы выйти на сцену. Мысль о хахале в усиках и бакенбардах была невыносима: как он подмигнул, и эти его кудрявые волосы, и кожаная куртка поверх белой сорочки под зеленый галстук — за этим всем скрывалось что- то важное; в ушах звучали шепотки, и они говорили ему, что какие бы таинства сейчас ни шли своим чередом в Логове, к брату Визгуна Джеймса они имели совсем другое отношение, чем к Пегги Роббинс.

К ней он испытывал куда более сложное чувство. Он представил себе, как ее вышибают из медицинского Училища: отчасти из-за рассказов Хермана Гольца про старшую сестрицу, Эмброузу казалось, что впавших в немилость студенток вышибают с курсов медсестер поздно ночью и без одежды; интересно, подумал он, а что за человек их вышибает и куда потом деваются вышибленные из медицинского училища студентки.

Каждый из осенних ураганов взимал с речного берега свою положенную дань, и вся дальняя часть пляжа была завалена стволами когда-то упавших с обрыва деревьев. Соленые вода и воздух быстро освободили их от коры и добела вылизали древесину. Казалось, они никогда не сгниют; Эмброуз мог сколько угодно тереть рукой гладкое, как будто полированное сероватое дерево, и никаких тебе заноз. Коню понятно, что через какое-то время Джунгли исчезнут совершенно. Он к тому времени уже станет взрослым, и ему будет все равно. Вот только его детям, подумал он, будет, наверное, жаль тамошних извилистых тропинок и потаенных мест — хотя, конечно, если ты чего ни разу в жизни не видел, тебе этого нисколько и не жалко.

На самом берегу, в кучах выброшенных прибоем водорослей, где скакали песчаные блохи, вечно было полным-полно пустых банок из-под пива, грейпфрутовых шкурок и отравленных стоками с консервного завода пятнисто-белых окуней. Уж здесь-то гнили хватало. Но на песчаном пляже, на ветру и на солнышке, Эмброуз мог дышать полной грудью. В коктейле с морской солью и острым маслянистым запахом зостеры, гниль составляла непременный дух прибережья, который тревожил и радовал. Стояла светлая летняя ночь; Пегги Роббинс только что вышибли из медицинского училища, и единственное, что ей оставалось, чтобы укрыться от посторонних взглядов, — это сбежать в Джунгли и спрятаться в Логове Сфинксов. А в это время Эмброуз проснулся от скрежета и звяканья в переулке и вышел из дому, чтобы прогнать черных псов или близнецов Арни, или кто там рылся в мусорных баках. Очарованный благоуханием ночи, он вышел на берег и углубился в Джунгли — как вдруг услышал, что кто-то плачет. В логове было черным-черно; она сжалась в комочек у самой дальней стены.

— Кто там?

— Единственный мужчина, который всегда любил тебя.

Она бросилась ему на шею и поцеловала; потом, охваченная двойным чувством стыда, отпрянула прочь. Но если ее ласки и оставили его холодным, ни единым словом он ее не попрекнул. Он взял ее за руку.

— Ах, Пегги. Ах, Пегги.

Она снова принялась плакать, а потом случилось одно из двух. Может быть, она бросилась к его ногам, умоляя о прощении и заклиная его, чтобы он вспомнил о былой любви. Он поднял ее на ноги и утер ей слезы.

— Простить тебя? — повторил он глубоким, исполненным доброты и нежности голосом. — Любовь, Пегги, прощает все. Но, по правде говоря, я никогда не сумею забыть.

Он взял ее лицо в ладони; ее горькие слезы ручьем текли по его запястьям. Он выбрался из Логова и пошел на край обрыва; прислонился к дереву, стал глядеть в морскую даль. Постепенно Пегги затихла и ушла своей дорогой, он же, он еще долго пробыл той ночью в Джунглях.

С другой стороны, могло случиться и так, что в полуночной мгле он привлечет ее к себе, сожмет в объятьях и даст понять, что пусть он больше и не сможет уважать ее так, как раньше, он все равно ее любит. Они поцелуются. Долго и страстно они станут поверять друг другу свои самые заветные тайны; не скоро они покинут в ту ночь Логово Сфинксов; а потом он любовно возьмет ее на руки и отнесет на пляж, в теплую летнюю воду. Они станут плавать, покуда слезы не сделаются частью извечных вод земных; а затем, рука об руку, они пойдут по лунной дорожке к берегу. Выходя на отмели, они будут останавливаться и поворачиваться лицом друг к другу. Теплые легкие волны станут ласкать их босые ноги; капельки воды — отблескивать на их телах. Вода смоет стыд, вода смоет страх; и ничего не останется, кроме томительно-сладостного акта познания.

На лесном складе за госпиталем ряды сохнущих свежих досок перекладывали квадратными в сечении сосновыми жердями, для того чтобы между ними проходил воздух. Пляж был весь усеян этими палками, в три, в четыре, в пять футов длиной; и если взять такую за комель и метнуть ее, как копье, в воду, то лучшей подлодки просто не бывает. Перс Гольц стал пускать подлодки, а потом отлив нес их в сторону Джунглей, а Перс Гольц как будто бы за ними наблюдал.

— Ни шагу дальше, — сказал Эмброуз, когда Перс был уже совсем рядом.

Перс безразличным тоном процедил через губу:

— А что бы тебе не заткнуться?

— Мне всего-то и нужно будет, что подать знак, — заявил Эмброуз, — и они тут же поймут, что ты пополз туда шпионить.

За разговором они запустили еще по нескольку подлодок. Весь прикол был в том, как долго она будет идти под водой, не выходя на поверхность: если кинешь слишком плоско, палка будет просто скользить по поверхности; если слишком отвесно — ткнется носом в глубину, а потом вода вытолкнет ее обратно. Но если сделаешь все как надо, они входят легко и без всплеска, а потом всплывают, но уже через несколько ярдов. Руки у Эмброуза были длиннее, и он знал, как надо; Перса он обставил без труда.

— Да нет никакого знака, — сказал Перс.

— А вот и есть. Целая куча.

— А если и есть, то ты все равно ни одного не знаешь.

— Это тебе так кажется. Смотри.

Он вытянул руку в сторону Джунглей и сделал подряд несколько знаков пальцами, вроде тех, которыми изъясняется глухонемой мистер Нил, продавец яиц.

— Я им сказал, что мы пускаем подлодки и что беспокоиться не о чем.

— Ничего ты не сказал. — Но пускать подлодки Перс на минуту перестал и дальше по берегу тоже не пошел.

— Погоди-ка, — Эмброуз изо всей мочи сощурился в сторону деревьев.

— Идите… дальше… по… берегу. Они хотят, чтобы мы прошли чуть дальше по берегу.

Тон у него был уверенный и спокойный, и Перс, пробормотав себе под нос положенное: «Ну ты и врать», пошел тем не менее за Эмброузом следом в сторону нового моста.

Если Эмброуз лучше пускал подлодки, то в качестве бомбардира ему с Персом было не тягаться: тот бросал и выше, и дальше, и куда более метко. Теми ракушками, что побольше и поглубже, они пекли на воде блины; плоские подкручивали, чтобы те зарылись в воду, или бросали прямо, плоскостью вперед, чтобы они ушли как можно тише и без всплеска. Пивная банка, если запустить ее дыркой вниз, очень даже классно гудит. Так они себе пускали и бомбили, а потом Эмброуз увидел совершенно удивительную вещь. Среди морской травы лежала вынесенная прибоем бутылка с запиской внутри.

— Глянь, что нашел!

И тут же рванул, чтобы схватить ее первым. Она была из белого стекла, из-под вина или из-под виски, с туго завинченной пробкой. На стекло поналипли спутанные прядки высохшей, пополам с песком, зостеры и гроздья мелких мидий. Этикетка слезла, остались только несколько параллельных белых полос, там, где клей лег гуще всего; бумажка внутри была свернута.

Вот это да! — воскликнул Перс. И тут же попытался выхватить бутылку, но Эмброуз заблаговременно убрал ее подальше.

Перс был вне себя от возбуждения, и привычный цинизм с него как рукой смахнуло.

— Слушай, как ты думаешь, откуда ее к нам занесло?

— Да откуда угодно, — голос у Эмброуза дрогнул. — Она могла годами плавать в океане! — Он отвинтил крышку и перевернул бутылку вверх дном, но бумажка не проходила сквозь горлышко.

— Надо палочку!

Они кинулись на поиски какой-нибудь более или менее прямой веточки, нашли, и Эмброуз залез ею в бутылку. Всякий раз, как ему удавалось дотянуть записку почти до самого выхода, а потом она срывалась, они оба выдыхали: «Эх ты!»

Сердце у Эмброуза выпрыгивало из груди. На какой- то момент Сцилла с Харибдой, Тайный Орден, братец Питер — все на свете провалилось в тартарары. И Пегги Роббинс, она тоже, хоть и не исчезла совсем с его внутреннего горизонта, оказалась включена в некую куда более широкую перспективу, роскошную и не слишком внятную, видимой эмблемой которой была обросшая морской травой бутылка. К западу тянулся этот новый горизонт, куда-то к западу, куда морской отлив нес соленую воду от берегов Восточного Дорсета. Из-за реки и залива, из-за огромного континента за рекой и заливом пришла по морю эта весть. Ее несли доселе не обозначенные на картах течения, неведомые рыбы тыкались в нее тупыми мордами, она плясала на воде веками, в свете неведомых звезд. И — в конце концов решилась наконец оставить океан; мимо мыса и мимо гавани, мимо черной банки и красной монашки заключенное в ней слово вымыло прямиком к нему в руки.

— Ради Бога, разбей ты ее, ну пожалуйста! — не выдержал Перс.

Перехватив бутылку за горлышко, Эмброуз ударил ею о заросший мхом и ракушками обломок кирпича. Слишком слабо. На лбу у него выступил пот. С третьей попытки бутылка раскололась, и записка выпала наружу.

— Моя! — крикнул Перс, но прежде, чем он успел до нее дотянуться, Эмброуз отшвырнул его в сторону, в песок.

Лицо у Перса перекривилось, и он захныкал:

— Ты у меня еще получишь!

Но Эмброуз даже и не взглянул в его сторону. Как только он поднял бумажку с песка, Перс бросился на него, но Эмброуз так навесил ему встречного свободной рукой, что тот заревел уже в голос и побежал по пляжу прочь.

Записка была — половинка небрежно выдранного из блокнота листа линованной грубой бумаги, сложенная в три раза. Эмброуз развернул ее. На верхней строчке густо-красными чернилами было написано:

ВСЕМ, КОГО ЭТО МОЖЕТ КАСАТЬСЯ

На предпоследней:

ИСКРЕННЕ ВАШ

В промежутке строчки были совершенно пустые, и нижняя строчка, где по идее должна была быть подпись, — тоже. Кое-где чернила расплылись и кляксами впитались в толстую пористую бумагу.

Мимо просвистела устричная раковина и шлепнулась чуть поодаль в песок: в сотне футов от Эмброуза Перс Гольц утер большим пальцем нос и отступил на несколько шагов назад. Эмброуз, не обращая на него внимания, медленно пошел вдоль берега. В Джунглях Сфинксы объявили в тайном заседании перерыв, чтобы поиграть на обрывистом речном берегу в царя горы. Перс метнул еще одну ракушку, сделал полуоборот и приготовился бежать; но догонять его было некому.

На душе у Эмброуза лежал какой-то новый, незнакомый и трудноуловимый груз. Он ничего и никому не скажет о том, что Питер ругался, и обо всем прочем тоже. Мысль о прегрешениях старшего брата больше ему не досаждала, и даже любопытно ему было теперь лишь постольку поскольку. Сегодня ночью — или завтра ночью — он безо всякой спешки узнает от Питера, что они там такое обнаружили в Логове и чем занимались: то, что он узнает, не удивит его, не расстроит: пусть даже он пока не посвящен в эти таинства, но где-то в глубине души он знает о них все, до самой точки, — и о других тайнах тоже.

Он переложил записку в левую руку, чтобы сподручнее было швырнуть в Перса устричной половинкой. А пока перекладывал, какой-то уголок его души отметил про себя, что отблескивающие на солнце продолговатые крошки в бумажной массе были — древесные опилки. Он и раньше часто видел их на листах бумаги из дешевых блокнотов, но как-то не отдавал себе в этом отчета.

Предыдущая главаГлава 5 из 37Следующая глава