Солипсисту лучше жить в мире с самим собой, тогда для него все сложится удачнее, чем для меня в последние годы. Бывали времена, когда я мечтал вернуться в мир; бывало и такое, что я разбрасывал и затаптывал свои сигнальные костры, чтобы меня, ни дай бог, не отвлекли от работы; теперь я попросту сидел на пляже, высохший на солнце, просоленный насквозь: эксперт по выживанию в экстремальных условиях, но безо всякой воли к жизни. Собственное имя утратило для меня всякий смысл, и я его забыл; если бы «Меропа» позвала меня еще раз, я бы не понял, к кому она обращается. Однажды я видел, как мимо берега прошел корабль, как две капли воды похожий на корабль Агамемнона, и на таком расстоянии, что я вполне мог бы до него докричаться; я не стал ни кричать, ни прятаться. Если бы Царь сошел ко мне на берег, я даже не повернул бы ему навстречу головы. Единственная оставшаяся амфора стояла неоткупоренной. Сколько мне было лет — тридцать? Три тысячи тридцать? Мне даже и думать об этом было лень.
Потом, как-то раз, около полудня, может быть, через несколько лет, а может быть, в тот же самый день, в поле моего зрения попал другой предмет. Он был цвета обожженной глины и подпрыгивал на волнах: амфора, обросшая ракушками и тиной от долгого путешествия по волнам. Я бесстрастно смотрел, как течение и ветер несут ее к берегу, этаким призраком из времен ушедших; и не пошевелился, чтобы спасти ее даже тогда, когда прибой разбил ее о камни почти у самых моих ног. Из-под обломков море вымыло записанный чернилами пергамент и оставило его лежать на кромке пляжа — откуда я, преисполнившись в конце концов любопытства, его и забрал. Рукопись оказалась поврежденной, местами соленая вода и вовсе смыла все значки до единого; я то ли не смог ее расшифровать, то ли расшифровал местами, но не признал за свою собственную, хотя, если рассудить здраво, она вполне могла таковой оказаться.
Не важно: явился новый смысл, из лакун в не меньшей степени, чем из текста, смысл, который сперва пробудил во мне эхо прежней заинтересованности, а под конец решимость, пусть холодную, как морская пучина, но зато и не менее глубокую; я почитал себя единственным томящимся взаперти духом, и только тем был жив, что отправлял свои послания в пустоту, до востребования; теперь я представил себе, что в мире есть кто-то, во всем подобный мне. В самом деле, мир мог быть усыпан одинокими островами с заброшенными на них людскими душами, которым волей-неволей пришлось стать поэтами, а море — битком набито плавающей по воле волн литературой! С другой стороны, как минимум одно из моих посланий могло пробиться сквозь скалы и морские валы: документ, который я держу в руках, мог быть не зашифрованным зовом о помощи, но ответом, от мира или от такой же, как и я, заброшенной в безвестности чернильной души: что помощь уже в пути; что помощи не будет, никому и никогда, но некто неизвестный оценил мои сигналы SOS как не лишенные художественных достоинств; что я должен забыть о горестном своем положении, которое входит в число обыденных рисков моей профессии, и вместо этого воспевать цветы и коз, радости островной жизни, или же людские нравы на обширных берегах этого величайшего из островов, большого мира.
Я никогда не упускал из виду возможности, что эти не поддающиеся расшифровке шифры я написал когда- то собственной рукой; что море оплодотворило меня как будто бы моим же собственным семенем. И все равно, принцип остается прежним: что таким образом ко мне обращается Другой, даже если этим чужаком было мое былое Я; неважно, означал данный факт сеанс связи с миром или не означал, он дал мне вдохновение вновь обратиться к миру. В ту ночь я взломал заскорузлую от времени печать Каллиопы, и если до времени я продолжал воздерживаться от того, чтобы как следует вкусить от ее питательных соков, моя абстиненция была продиктована благоразумием и стратегическими соображениями, а вовсе не безразличием.