К книге
Заблудившись в комнате смехаАНОНИМИАДА. IV
89%
АНОНИМИАДА. IV
33

Самая главная беда с нами, менестрелями, состоит в том, что, по большому счету, мы любим свою работу сильнее, чем своих женщин. И даже сильнее, чем любим самих себя, иначе я бы давно повесился, вместо того чтобы настаивать, назойливо и нелепо, на собственном существовании и царапать в безымянной немоте эти бессмысленные заметки… к Анонимиаде, которую вослед за сим, поиграв с Третьей Частью в Ифигению, я смогу переписывать набело, прямо до тех пор, пока не кончится моя шкура. Если твоя несчастливость и гнусность толкает тебя не к действию, а к искусству, это может спасти тебе жизнь и здравость рассудка; в то же время от этого ты можешь стать еще более несчастливым и гнусным.

Идиотское поручение, которое дал мне Агамемнон, не было, если вы помните, моей единственной заботой в предыдущей, пустой главе; помимо этого я совершенствовал свое искусство, методом проб и ошибок, и тяжкого труда, гораздо чаще возвращаясь к сделанному ранее, чем в той, другой моей работе. Я устроил тотальную поверку нашему родному языку, тем эффектам, которых добивались в нем поэты старые и новые, и тем способам, которыми я мог обернуть их находки к максимальной собственной пользе. Я внимательнейшим образом присматривался к модным течениям в искусстве и в искусстве мысли и прикидывал, как лучше воспользоваться ими, не подпав при том под их влияние. А еще я присматривался к себе, по крайней мере в том, что имело касательство к музам: кто тот человек, который говорит сквозь нотный стан моей музыки, как узник сквозь тюремную решетку; что он там так отчаянно пытается выкрикнуть, пусть даже это будет всего лишь его собственное имя; и как я могу устроить ему побег или, по крайней мере, помочь избавиться от оков. Короче говоря, я натаскивал себя, как гончую собаку, во всех науках, без которых человеку никогда не стать мастером в искусстве поэзии — во всех, за исключением одной, за исключением большого и широкого мира, знания о котором я по-прежнему получал по большей части через вторые руки, как в комиссионном магазине. Увы: поскольку там, где быстрые ручьи Фантазии не закованы дамбами Жизненного Опыта, они бегут слишком легко и свободно и при каждом удобном случае пускаются в разлив, покуда Благоразумие и даже Здравый Смысл не тонут в них окончательно.

Вот потому-то, когда мне стало ясно, что Клитемнестра и в самом деле замыслила интрижку — и не с кем иным, как с двоюродным братом Агамемнона, и руководствуясь при этом отнюдь не любовной страстью, что было бы совсем не в ее духе, но решимостью отомстить за смерть Ифигении на алтаре в Авлиде, — и что моя былая непредусмотрительность поставила под угрозу мою же собственную жизнь, мой титул и мою Меропу, я умудрился убедить себя не только в том, что Царица в конечном счете с благодарностью воспримет мое чистосердечное раскаяние и готовность обо всем ей рассказать, но и в том, что Меропа в последовавшие затем несколько недель откровенно заигрывала с пошляком и грубияном Эгистом только для того, чтобы подразнить меня, совсем о ней позабывшего, и подстегнуть мою ушедшую в иные русла страсть. Более тертый тип сразу сделал бы из полиса ноги: я настырно цеплялся за свое.

И сочинял! Какая злая ирония: страдание неизменно делало мою лиру более красноречивой; а оды о любовных муках, которые я теперь исполнял еженощно, могли не только разжечь страсть в Клитемнестре и вдохновить Эгиста на подвиги, но также и вовлечь Меропу в совершенно неуместные игры и тем приблизить мое собственное падение! Он был никак не Агамемнон, этот сын Фиеста, да и умом не вышел под стать нашей Царице, но он был отнюдь не дурак; он с ходу оценил ситуацию, и не важно, планировался ли его визит в Микены как невинная дружеская поездка или у него уже заранее был какой- то план действий, он быстро понял что к чему и остался погостить. Остроумен, да, Зевсе всеблагий, я бывал остроумен, но только ревность обостряет еще и зрение; я едва ли не сразу разобрался в его мотивах, он так часто заговаривал об Ифигении, и обливал грязью Елену, и отпускал шуточки в сторону Меропы, и осуждал войну, и как бы в шутку принимался рассуждать о том, какая это будет сила, если его собственный город и город Клитемнестры объединятся под единым руководством — и все это время старательно выказывал, как он прислушивается к суждениям Царицы, и восхвалял ее искусство управления государством, спрашивал ее совета в разного рода административных вопросах… и громко причмокивал губами всякий раз, когда Меропа, которую он, едва ее увидев, тут же затребовал себе в личные виночерпии, обходила стол с полной амфорой.

Мне тоже он старательно льстил, я видел это невооруженным глазом, делал комплименты моему таланту, повторял восхищенные отзывы Клитемнестры, завидовал, что я отхватил себе такой лакомый кусочек, как Меропа. Он, коварный, притворялся, что действительно верит в меня как в действующего жиголо Клитемнестры, и, подмигнув, спрашивал, какова она в постели, чем вызывает с моей стороны самые горячие возражения: да нет, я еще ни разу не уложил ее в койку; он тут же шел на попятный и соглашался, что если мужчина спит с такой женщиной, как Меропа, на прочих ему смотреть уже некогда и незачем — и тем пробуждал во мне колкие сквознячки вины за небрежение своими обязанностями в этой жизненной сфере. Со временем он стал гораздо смелее чувствовать себя за столом, он возглашал во всеуслышанье, что за всю свою жизнь он отымел пять сотен женщин, и приглашал Клитемнестру стать пятьсот первой, хотя бы только для того, чтобы уесть Агамемнона, которого он искренне ненавидел, а Меропу — пятьсот второй, после чего он совратит всех остальных женщин, сколько их найдется во дворце. От меня, для пущего спокойствия, — со смехом говорил он, — ему придется отделаться, или позолотить, как это делают с некоторыми другими певцами; почему бы мне не отправиться куда- нибудь подальше, пошататься по свету, попробовать заморскую кухню и заморских девчонок, выступить в кулачных боях, заделать полдюжины ублюдков? Мне, с точки зрения профессионального роста, это принесло бы неоценимую пользу! А тем временем они с Царицей наставят Агамемнону густые и развесистые рога, из чистой любви к искусству, соединят два царства, а потом, если все сложится удачно, угостят муженька топориком и выстроят свой союз уже не на постоянной основе: Клитемнестра будет командовать всем этим курятником, а он оттянется от души во всех кабаках и на всех Меропах соединенного царства.

Все это говорилось в порядке как бы дружеской как бы шутки; Клитемнестра усмехается в сторону, Меропа бранит его за наглость. Но я видел, как вспыхивали у Царицы глаза, и вовсе не от моих аккордов; а позже Меропа говорила мне: «По крайней мере, с ним можно хоть о чем-то поговорить, кроме политики и музыки». Я и сам смеялся над его сальностями, как бы ни задевала меня новая роль Меропы и то явное удовольствие, которое она от этой роли получала: мерзавец был востер, и хотя мне искренне претила сама возможность представить его себе верхом на Царице — даже и не говоря о моей недоудовлетворенной голубке, — как он взгромоздит на нее свое брюхо, похохатывая сквозь густые баки, мне импонировала его дерзость с женщинами, его ненасытная жажда брать от жизни все до последней капли: полная противоположность моему не слишком удачному душевному складу. Увы мне, увы, вот здесь-то я и погиб: по большому счету мне нравился этот негодяй, так же как нравилась Клитемнестра и даже Агамемнон; как нравилась Меропа — и это чувство не имело ничего общего с любовью или желанием; веселый, бойкий на язык чертененок снова проснулся в ней и расцвел, разбуженный Эгистом, в первый раз после того, как мы ушли от наших коз, — и очаровал видавший виды микенский двор. Более всего меня выбивала из колеи их энергия, невероятное количество энергии, которая буквально ключом била в них всех и в каждом в отдельности: мародеры, клятвопреступники, гонители поэтов — восхитительные, внушающие ужас! Глядя в глаза Клитемнестры, я едва ли не физически слышал, как она стонет от наслаждения под этим жирным узурпатором, как бы она ни презирала его тягу к пошлой роскоши, как бы ни была увлечена своими тайными планами; я мог себе представить, как она опустит топор на голову Агамемнона, как станет смеяться вместе с Эгистом над запачканными кровью руками, как повалит его на себя бок о бок с окровавленным трупом — и улыбнется, когда в момент наивысшего наслаждения ударит его кинжалом! Я слышал и его, как он смеется над ее коварством, покуда жизнь вытекает из него, клокоча, на ее вожделенное тело: блядски славный трюк, Клити, девочка моя дорогая, а теперь вперед, ты одна осталась у власти! И в Меропе, в моей такой тихой, такой послушной, в моей сладкой: в этой новой ее царственной улыбке, в том, как она перехватывает и кусает руку ущипнувшего ее Эгиста — начала проглядывать новая женщина, и паре Лединых птенчиков до этой женщины было как до луны. Нет, нет, мне такие не нужны, и жизнь такая тоже не нужна — но презирал за это я исключительно самого себя, не мир.

Шли недели; Клитемнестра ни звуком не обмолвилась о моей gaffe[54]; Меропа попеременно делалась со мной то чрезмерно молчаливой, то невыносимо капризной, то до странности пылкой. Я начал придумывать себе, что они обе уже успели лечь под Эгиста; в самом деле, откуда мне знать — думал я в самые мрачные свои минуты — может быть, за моей спиной они уже давно дают направо и налево любому мужику во дворце, от министра торговли до конюха, и смеются надо мной вместе со всем остальным городом. Тем временем козломордый Эгист продолжал вовсю расхваливать мой талант (и, надо отдать ему должное, со знанием дела, даже при всей его грубости; у него был хороший слух, и он был знаком с каждым менестрелем во всех ближних и дальних греческих городах), хотя и шпынял меня при этом за общую неловкость, манеры и за отсутствие жизненного опыта. В Греции, из конца в конец, вам было не сыскать человека с подобным нюхом на чужие слабости: он мог вполне серьезно, в паузе между шутками, заметить, что, будь я хоть немного искушен в делах мира сего, я действительно мог бы стать крупнейшим поэтом эпохи; но если мои представления о жизни так и будут ограничены зваными обедами у Клитемнестры, а представления о любви — милостями Меропы, сколь бы неординарными они нам ни казались, то хочу я того или нет, но мой талант завянет в завязи, в то время как прочие мои коллеги расцветут и удивят мир плодами своего творчества. Вот, к примеру, Афины, говаривал он, прекрасный, в сущности, город; и тем не менее о человеке, который всю свою жизнь прожил, не выходя за его стены, не скажут, что он побывал в Афинах, но — что он так нигде и не побывал. Источником каждой сложенной мною песни является винный сосуд моего жизненного опыта, и если его время от времени не наполнять заново, то рано или поздно я осушу его до самого дна…

«Да, кстати, о вине, — добавил он однажды вечером, — два корабля нашей подружки Клити отправляются завтра в торговый тур по городам побережья, с грузом вина; и я тоже решил прокатиться с ними за границу. Десять портов, по три борделя в каждом, домой через два месяца. Не хочешь составить мне компанию?»

При одной только мысли о его отъезде сердце чуть не выпрыгнуло у меня из груди: я посмотрел на Меропу, которая стояла тут же, с амфорой в руке, и встретил прохладно-улыбчивый взгляд в мою сторону, она была в курсе. Эгист оценил выражение моего лица и расхохотался.

«Она никуда от тебя не денется, менестрель! А каким ты будешь любовником, когда вернешься обратно!»

Клитемнестра тоже, в свою очередь, приподняла бровь и улыбнулась. При прочих равных, я, наверное, счел перспективу подобной поездки весьма привлекательной, поскольку я и впрямь еще нигде не бывал; но сейчас мне хотелось только, чтобы уехал Эгист. Но эти улыбки — одна, улыбка моей царицы, другая, улыбка царицы моего сердца, которую я с таким опозданием взялся снова возводить на трон, — лишили меня всякого мужества. Я, пожалуй, подумаю до завтра, промямлил я, если, конечно, Царица прямо здесь и сейчас не порекомендует мне тот или иной выбор.

«А что, по-моему, идея хороша, — мигом среагировала Клитемнестра и добавила, с чисто Эгистовой насмешливой интонацией: — без вас двоих во дворце будет куда спокойнее, и мы с Меропой сможем хоть немного выспаться». Меня задела и эта панибратская нотка, и намек — как ты его ни толкуй — на то, что им обеим кто-то мешал спать. Царица спросила, что думает по этому поводу Меропа.

«Он сам говорил, что менестрель должен повидать мир», — ответила моя милая. Что мелькнуло в ее взгляде, спокойном и ровном, когда она обернулась ко мне: злость или грусть? «Так езжай и смотри. Мне все равно».

Пророческие слова! Какая в них насмешка над сиреной по имени Жизненный Опыт, чью песню я так старательно пестовал, куда старательней, чем песню собственного сердца! Чтобы довести насмешку над моей треклятой глупостью до логического предела, Эгист изменил стратегию и фактически спровоцировал меня на то, чтоб я поверил в иной, куда более горький смысл ее слов, каковые слова я вертел на языке в течение долгих и горестных лет вынужденного одиночества.

«Ты смотри, — с усмешкой сказал он мне, — а вдруг я задумал сыграть с тобой какую-нибудь злую шутку! Может, я спихну тебя как-нибудь ночью за борт или высажу на необитаемом острове, а сам приберу к рукам твою Меропу! Откуда тебе знать, Менестрель, может быть, она спит и видит, как бы ей от тебя отделаться; и вся эта идея с поездкой могла прийти в голову именно ей…»

Я вяло взбрыкнул в ответ: этот меч, мол, есть меч обоюдоострый. Моя проклятая, моя уязвленная фантазия принялась выдумывать причины, по которым нужно ехать, несмотря ни на что: в Микенах я теперь как на горячих угольях, морское путешествие может хотя бы немного остудить эту сковороду; Агамемнон вряд ли станет винить меня в недостойном поведении жены, если я буду вынужден уехать из города по ее же собственному приказу; может быть, и при других дворах есть потребность в Главных Менестрелях; я заслужу там безупречную, ничем не запятнанную славу, а потом пошлю словечко Меропе, чтобы ехала ко мне. И уж во всяком случае она будет вне пределов досягаемости от этой свиньи, когда мы оба уйдем в море; мое отсутствие — что в том такого уж невероятного? — всколыхнет в ее сердце былые струны; а когда я вернусь, непременно сыщется способ для нас обоих убраться куда подальше от Микен, и т. д. А тем временем… меня передернуло дрожью… мир, огромный и широкий мир! Дыхание мое пресеклось, глаза заволокло слезами; мы рассмеялись оба, Эгист и я, и по шутливому приказу Клитемнестры выпили того, что налила нам улыбчивая Меропа.

А на следующий день мы подняли парус, и смеялись, и пили вино, и мчались по винноцветному морю к нашей первой якорной стоянке: цветущему острову, обильному козами, забранному в каменную раму прибрежных утесов. Эгист не переставал эдак по-дружески издеваться надо мной и тогда, когда мы сгрузили на берег девять больших амфор: местные красотки, заявил он, суть существа очень пугливые, но любопытные, и если к берегу пристанет корабль, они обязательно прибегут посмотреть на чужаков издалека, из лесу; проворные, как нимфы, они ткут прекрасные ковры с изысканными рисунками и меняют их на вино, поскольку виноград на острове не растет; но уж такие они робкие, что даже близко не подойдут, пока чужаки не снимутся с якоря: и вот тогда они выбираются из своих убежищ и уносят амфоры, оставив взамен достойное количество собственной продукции. Если найдется человек, достаточно сообразительный, чтобы поймать одну из них, пленница с готовностью купит себе свободу и заплатит любовью; но ловить их — все равно, что ловить радугу или плеск морской волны. Предложение у него было такое: спрятаться на пляже, окружив себя со всех сторон амфорами с вином, команде дать приказ отойти от берега, как только девчонки подойдут, поймать себе по одной и насладиться выкупом. А еще того лучше, я мог бы успокоить и привлечь их музыкой, которой, как ему говорили, в здешних местах отродясь не слышали.

«Если, конечно, ты не боишься, что я нарочно все это выдумал, чтобы тебя обмануть, — с усмешкой добавил он. — Эким идиотом ты будешь выглядеть, если схватишь за руку старенького винного торговца или останешься, как дурак, изнывать от нетерпения и страсти, пока я подниму парус и отправлюсь назад в Микены!»

Он спровоцировал меня поверить в собственную честность; спровоцировал на то, чтоб я поддался этой роскошной и нелепой грезе. Ах, он играл на мне, как мастер-кифаред играет на своем инструменте, с беззаботной легкостью, с безупречным искусством.

«Весь наш сраный мир — одна сплошная провокация! — сказал он, взяв меня под локоть, когда мы устанавливали амфоры в кружок; он рисковал профессионально. — Те осторожные ребята, которые никогда не идут на риск, в дураках не остаются, но зато и жизнь им не в кайф!» Подумать только, говорил он, насколько мала вероятность того, что все им сказанное окажется правдой; только представить, насколько унизительнее будет оказаться жертвой даже не столько обмана, сколько моей же собственной невероятной доверчивости; насколько более горьким сделается мое одиночество от сознания того, что они втроем с Меропой и Клитемнестрой не только блудят, где и как только могут, по всему дворцу, но и потешаются над моей простотой, как они, собственно, и делали все это время — до спазмов, до боли в боках. «А с другой стороны, — яростно выкрикнул он и сжал мне плечо, — представь, какого наслаждения ты сам себя лишишь, если все, что я тебе наговорил, окажется правдой, а ты поосторожничаешь и не поверишь! Юные красавицы, Менестрель, робкие, под стать тебе, и сладкие, как юношеский сон! Разве не за этим мы сюда приехали? Дюжина за дюжиной Мероп, только успевай хватать! О, боги, каким прекрасным станет мир, если только ты осмелишься наложить на него руку! И что за славный нынче день!»

По крайней мере, в последнем его замечании усомниться было трудно: еще ни разу в жизни я не видел такого роскошного утра, великолепного пляжа, изумительного моря! Голова моя раскалывалась от нерешительности; заскорузлые матросы скалились у шлюпки, оперевшись на весла. Жизнь была как океан и билась изобилием возможностей: чрезмерные риски! чрезмерные радости! Я стоял, ошеломленный, не способный сделать выбор; Эгист выхватил у меня лиру и с размаху шваркнул по спине — я растянулся между амфор, а он прыгнул в лодку. Я остался лежать где упал, in medias res[55], и плакал от облегчения, что падение мое наконец-то свершилось; моряки с хриплым хохотом налегли на весла, и сам этот гогот звучал мне как музыка.

Предыдущая главаГлава 33 из 37Следующая глава