— Как бы нас на всём скаку из «Максима» не прошили, — сетовал Егорка, когда мы уже вовсю неслись вдоль проселка, заходя с фланга к растянувшейся походной колонне.
— Ага, «самураи» доморощенные, — усмехнулся Сашка, нарочно прищурив глаза и кривя рот в издевательской гримасе. — Я — Ми-Хер-Сунь-Чай, великий воин из династии Хер-Сунь! Представляю знаменитое японское казачество, ваше благородие!
— А что, похож, — хохотнул Ваня.
Он единственный среди нас выглядел по-настоящему расслабленным. То ли по молодости лет, то ли от того, что не видал воочию того осиного гнезда, из которого мы только что едва выкарабкались. А мне от его слов стало не по себе. Тревога Егора была мне куда ближе: зазевается какой-нибудь пулемётчик из флангового дозора наших же войск, примет в горячке боя за супостатов — и свинцовый дождь нам обеспечен. У них ведь в донесениях значилось, что в сем районе наших пластунов и в помине нет. А тут мы — «красивые», пыльные, на взмыленных конях, во весь опор летим прямо под свои же стволы.
— Попридержите коней, — буркнул я, чувствуя, как рана на плече отдает в такт каждому прыжку лошади. — Сигналим, как учили. Сбросить шапки, поднять ружья вверх стволами, чтоб издалека видать было — свои! Иначе положат, не спросят, как звать.
Смерть от «своей» пули была куда обиднее, чем от японской, и эта мысль, холодная, как утренний иней, вмиг остудила мой боевой раж. Мы летели навстречу своим, надеясь, что нас признают прежде, чем ударят по нам.
И чутьё меня не подвело: охранение я приметил раньше, чем они нас. Десяток бойцов, сгрудившихся в телеге, напряжённо вслушивались в далёкий гул сражения. Наше внезапное появление из лесной чащи стало для них полнейшей неожиданностью.
— Фьють! Фьють, фьюююють! — я свистнул в два коротких и один длинный. Неведомо, как у других, а у нас этот сигнал служил верным опознаванием «свой-чужой». Слова можно подслушать, условные знаки — разгадать, да и цифры подогнать, но такой свист — дело навыка, его за пять минут не зазубришь. А уж тем более — так громко и чисто.
Мужики на телеге всполошились не на шутку. Винтовки в нашу сторону вскинули, однако, к счастью, с пальбой повременят. Встал их старшой — усатый малый лет двадцати пяти, на плечах — ефрейторские погоны, самый, видать, бывалый среди рядовых.
— Стопорись, казаки! Чьи будете⁈ — зычно крикнул он, недвусмысленно наставив на меня наган.
— Вахмистр Гриневич! — отозвался я, поводя конём и сбавляя ход, чтобы не задеть никого сгоряча. — Заместитель командира третьей сотни Первого Верхнеудинского. Командир разведывательно-диверсионной группы. У нас срочное донесение до старшего колонны, живо проводите!
— А откель мне знать, что вы не шпионы? — осклабился ефрейтор, но револьвера не опустил. Стрелки, попрыгавшие с телеги и укрывшиеся за её бортом, напряглись, взяв нас на мушку, пальцы легли на спусковые крючки.
— Можем и постреляться, коли охота пуще неволи, — отрезал я, не сводя с него глаз. — У меня три револьвера в кобурах, у ребят — по паре у каждого. Только коли положишь нас, выжившим из твоей десятки достанется донесение, которое срочно должно быть в руках у старшего. И когда полковник Воронов, командующий южным направлением, проведает, что ефрейтор не пустил его разведывательный дозор, поминай как звали — одним трибуналом не откупишься. Не дури, парень, у самих кровь кипит, и на глупости времени нет.
Видать, имя Воронова да угроза судом подействовали отрезвляюще: ефрейтор с досадой прищелкнул кобурой, убирая наган, и козырнул.
— Старший колонны, полковник граф Шувалов, следует ближе к голове, — доложил он, уже без прежнего гонора.
Мы, не теряя ни секунды, тронули коней и поскакали дальше. Удивительно, конечно, что такой важный барин, как граф, лично ввязался в наступление на столь горячем участке. Хотя, если помыслить, оно и ясно: карты сказывали, что иного перевалочного лагеря, подобного нашему, у них поблизости нет. Наш полк стоял ближе всех к передовой, и по всему выходило, что Воронов использует нас лишь как прикрытие, бросая казачьи сотни в разведку и отвлечение врага, пока основные силы колонны только подтягиваются. Слишком уж спокойно он вёл дело, не выводя ни пехоту, ни драгун за пределы лагеря, полагаясь в деле лишь на казачью удаль.
Колонна графа растянулась доброй верстой, если не двумя. Чего тут только не было: и конные строи, и пехота, и обозы снабжения, и артиллерийские передки — в общей сложности тысячи две душ наберётся. Меж ними то и дело мелькали кареты — видать, уже успели что-то трофейное отжать. Вся эта рать пялилась вперёд, где головной дозор, судя по гулу, схлестнулся с врагом на высотах: треск ружейной пальбы мешался с сухим лаем пулемётов. Пока мы пробирались сквозь этот поток, я, не теряя времени, выудил французскую схему и быстрым, уверенным росчерком карандаша нанёс пометки, скрепляя всё своим «автографом».
Штабных признал сразу. Десяток офицеров, укрывшись за грудой телег, разложили на импровизированном столе карту. Иные то и дело отбегали к самому краю, выглядывая из-за повозок, чтобы доложить обстановку.
Наше появление вновь встретили вскинутыми винтовками — охранение штаба сработало на диво. Два десятка молодцов в ладных, припыленных, цвета промёрзлой земли одёжках, выросли перед нами словно из-под земли. Ловко, черти, настолько, что я сам чуть не напоролся на выставленный в мою сторону штык. Лица у них были укутаны тряпицами по самые переносицы, а из-под низко надвинутых шапок смотрели лишь зоркие, настороженные щели глаз. Настоящие пластуны, отборная косточка.
— Стой, казаки! — голос старшего, вышедшего из-за телеги, был сухим и холодным, как мартовский наст. — Куда прёте? Господин полковник заняты!
Я осадил коня, вскинул левую руку, демонстрируя, что намерения мои мирные, и прямо глянул в глаза часовому:
— Вахмистр Гриневич, — отчеканил я, не дожидаясь приглашения. — Донесение от разведывательной группы Первого Верхнеудинского. Дело государственной важности, шкуру на кону держим. Доложи графу — или он сам выйдет, или мы пойдём к нему через ваши штыки.
— Эка вас занесло, вахмистр! — осклабился капитан, окидывая нас внимательным, оценивающим взором. — Взрыв на горе и пожарище — ваших рук дело?
— Точно так, ваше благородие, — ответил я, не сводя глаз с графа. — Моя группа вывела из строя шесть орудий, прибрала иностранного инженера-фортификатора, француза, да приложила руку к уничтожению двух десятков японцев вместе с их пороховым погребом.
— Лихо, ничего не скажешь, — полковник Шувалов, до того скрытый за широкими спинами адъютантов, шагнул вперёд, и в его взгляде читалось неподдельное одобрение. — А что с донесением?
— План-схема укреплений и сумка с бумагами, взятая в палатке того самого француза, ваше сиятельство! — я сдержанно кивнул и шагнул к столу.
Разведчики, до того преграждавшие путь, по едва заметному знаку своего старшего мгновенно растаяли в тенях телег и кустарника, будто их и не было. Документы мои пришлись как нельзя кстати: в этот самый миг к столу притиснулся артиллерийский офицер. Вид у него был озабоченный — доложил, что батарея развёрнута и готова бить навесом через лесную чащу, да вот беда: без точного целеуказания огонь будет впустую. Требовался опытный человек, способный пробраться к японским пулемётным гнёздам и навести артиллерию.
Я почувствовал на себе взгляды офицеров. Теперь, когда карта легла на стол, а моё слово подтвердилось делом, стало ясно: наш «рейд» был лишь прелюдией. Настоящая работа только начиналась.
— Окак, оперативно, — ошарашенно протянул артиллерист, с жадным любопытством впиваясь взором в схему.
— А то ж! — граф довольно хохотнул, поглядывая на меня с таким выражением, будто я был редким зверьком, принесшим ему на блюдечке победу. — Да и в ответ по вам никто не огрызнётся.
— Это как так, позвольте? — удивился командир батареи, хлопая глазами. — Ваша светлость, там же наверняка пара орудий притаилась!
— А вот казаки подсобили, — полковник расплылся в довольной улыбке. — Шесть орудий подорвали, да склад в щепки. Слыхал, как громыхало? Вахмистр, это на Георгия тянет, не меньше!
— Служу Отечеству и вере православной! — ответил я, чеканя слова, хотя нутром чуял всё лицемерие полковничьей речи.
Внутри всё кипело от горького понимания: уничтожение вражеской батареи припишут какому-нибудь холёному лейтенантику из штабных, что трётся при Воронове. Официально-то нас здесь и духу не было — не посылали, не приказывали. Лейтенантик потом поднесёт полковнику подарок, смажет лапу, и тот ни в жизнь не признает, что горстка казаков с риском для жизни вскрыла японскую оборону. Не было нас здесь. И быть не могло по бумагам.
— Отдыхайте, казаки. А вы, вахмистр, ступайте к врачевателям, пусть вашу руку посмотрят, — граф обронил это с напускной заботой, а в глазах читалось явное желание поскорее спровадить меня подальше. Дабы не мозолил глаза своим запыленным видом, не смущал «бравых» офицеров, что благоразумно укрылись за повозками, в сотне метров от опасной передовой.
Я отвесил поклон, как того требует устав, и подался прочь. Вскочил в седло, бросил ребятам команду на отход в тыл колонны, но на полпути всё же не сдержался — обернулся. И меня пробило на горькую, тихую усмешку: над столом, где лежала моя схема, рука офицера уже шустро затирала мою фамилию. Всё верно: подвига не было. Вернее, не было моего подвига, как и меня самого в этой войне, пока не пришло время снова умирать за чужие звёзды на погонах.
Молодые, глупые, они и не чуяли, как легко их мечты разбиваются о гранит штабного равнодушия. Весело переговаривались, впитывая слова графа про Георгиевский крест, точно те уже жгли им грудь.
— А долго наградная идёт? — вклинился Ванька, и в глазах его уже полыхало видение: вот он, при параде, возвращается в родную станицу, а грудь сияет серебром. — К весне успеет дойти? У меня контракт-то до середины мая, боюсь, как бы не затерялась где по дороге, пока домой буду добираться.
— А ты не бойся, Вань, — усмехнулся я, глядя в сторону штабных повозок. — Она обязательно затеряется. Как пить дать.
Сашка, услышав мой горький ответ, заржал на весь лес, точно конь, почуявший овёс. Повернулся к пареньку, начав подтрунивать, пугая тем, что штабные, не ровен час, сглупят и дадут ему сразу третью степень, минуя четвёртую, да ещё и именную, с грамотой в пол-аршина. И обязательно впишут туда «доблестное несение службы по охране коней», пока мы, мол, там «прохлаждались» да трубки курили.
— Так и напишут в приказе: «лично сотню супостатов положил»! — продолжал издеваться Алексеев, не в силах остановиться.
Ванька, ещё не смекающий, куда клонит Сашка, лишь насупился, честно пытаясь понять причину такого веселья.
— А чего сотню-то? — проворчал он, не находя в словах товарища ничего смешного.
— А чего их, басурман, жалеть? — Сашка, задыхаясь от хохота, хлопнул молодого по плечу так, что тот едва из седла не вылетел. — Ну, коли тебе мало — так и две сотни впишут, не жалко!
Глядя на них, я лишь сильнее сжал поводья. Пусть смеются. Пока они смеются — они живы. А до правды, что наши кресты уже давно поделены между теми, кто сидел за телегами, им ещё расти и расти.
В какой-то миг мне стало до боли жалко этого простодушного мальчишку, и я прикрикнул на Сашку, чтобы он унял свои насмешки. Одно дело — подтрунить по-братски, а другое — изводить человека до того, что и в морду схлопотать недолго. Драк нам сейчас только не хватало: в вылазках, почитай, без увечий обошлись, не хватало ещё сейчас, на обратном пути, физиономии друг другу разрисовывать.
Впрочем, насчёт отсутствия травм я, видать, сглазил. Едва мы добрались до медицинской повозки, лекари обступили меня со всех сторон, точно коршуны. На счастье, среди них оказался толковый врачеватель — сработал как надо: заговором да умелым руконаложением боль снял в один миг. А дальше всё пошло по привычному сценарию: дощечку в зубы — чтоб не орал да челюсть в пылу не повредил, руку на стол, и ну колупаться, вскрывать, да латать разошедшиеся швы. Доктор ругался так, что уши вяли, и всё грозился списать меня в тыл. Я в ответ лишь зубы скалил, а он, не шутя, бумагу выправил.
— Ваше благородие, может, не стоит? — я покосился на заполняемую справку, чувствуя, как внутри всё протестует. — Я ж ещё в силе, повоевать годен. Хоть сейчас в строй! Да разве ж это рана, так, царапина…
— Вахмистр, — он зыркнул на меня исподлобья, с тяжёлым недовольством. — Ты чего, без рук остаться мечтаешь? Всё, разговор окончен. Твоя война на этом завершена, слышишь меня? В госпиталь, на излечение. Месяц — это минимум, поменьше даже не проси!
Оставалось мне лишь тяжко вздохнуть да принять злосчастную бумагу, хотя на душе кошки скребли: врач, супротив моих надежд, не поленился сделать пометку в своей книге. Впрочем, много ли шансов, что он вспомнит о моём скромном лице? Стоило нам отъехать от колонны на сотню шагов, как я решительно скомкал предписание, чиркнул спичкой и скормил бумажку огню. Ишь чего удумали — в тылы меня списать! Вернёмся в лагерь — Нуляра, если прижмёт, подлатает куда вернее всякого штабного эскулапа.
Выкинув в поле догорающий огарок, я пришпорил коня, направляясь к нашему стану. Казачата, сперва приунывшие из-за моей «отставки», теперь глядели на меня с нескрываемым изумлением, наблюдая, как справка обращается в пепел. И пускай эта бумага была единственным свидетельством того, что я вообще находился здесь, в этом аду — цепляться за неё было пустой тратой времени. Давно уж я отучился искать правду в армии. Мы, иррегуляры, для них — лишь расходный материал, годный только на то, чтобы затыкать дыры там, где честная пехота пасует. За это, конечно, и деньгами не обижают, и в чинах прибавляют прытче, и даже землицей за особые заслуги пожаловать могут. Да вот беда: для таких милостей нужно с начальством дружить, в десны целоваться, а я — птица вольная, для штабных неудобная, да, как на грех, до неприличия живучая. Будь я дворянином — вся грудь бы в Георгиях сияла, а так — всего лишь вахмистр.
Обратный путь выдался на диво скучным. Где прошла такая прорва армейского люда, партизанам ловить было нечего: всех их либо перещёлкало дозорное охранение, либо выбили императорские разведчики из Особой сотни, шедшие в составе колонны.
— А в лагере сейчас поди кашу с тушёнкой подают, — мечтательно протянул Егорка, когда мы уже час как были в пути, сглатывая слюну от голодных дум.
— Ну вот приедем и пожрём, не дави на больное, — недовольно буркнул Алексеев, которому пустой желудок не давал покоя больше, чем свежая рана.
Я лишь усмехнулся про себя: этим троим после прибытия, глядишь, и удастся выгадать пару часов на отдых, а вот мне покоя не видать. Предстоял доклад полковнику, а Воронов, зная его натуру, вряд ли даст передышку — наступление-то уже на носу. Я был уверен: едва успею глаза сомкнуть, как снова пошлют в какую-нибудь деревню «досматривать» да вынюхивать.
Однако судьба распорядилась иначе. Едва мы поравнялись с въездом в лагерь, как путь нам преградили караульные.
— Группа вахмистра Гриневича? — строго поинтересовался пехотинец, перехватив винтовку наизготовку.
Я молча кивнул в ответ.
— Вам приказано: по прибытии немедленно следовать в расположение сотни для проведения реорганизационных мероприятий, — отчеканил боец.
Слова про «реорганизационные мероприятия» отозвались в груди странной тяжестью, какой-то нехорошей догадкой. Смысла я до конца не уловил, но почуял — дело пахнет переменами, и вряд ли они придутся мне по душе. Не дожидаясь лишних вопросов, я лишь коротко кивнул караульному и, пришпорив коня, повёл парней прямиком к нашим палаткам, гадая, что же там стряслось за время нашего отсутствия.
У костра, словно на привале у лихих разбойников, кучка казачат в грязище по самые уши прихлёбывала спиртное, горланя непотребные песни. Вокруг же суетились тыловики, сноровисто разбирая наши палатки и растаскивая койки, будто нас решили извести под корень или враз перебросить на другой край света.
— Чего буяните, казарла⁈ — рявкнул я, едва сдерживая ярость при виде этой вакханалии. — А ну, по струнке, пока нагайки не отведали за бесчинство! Где ваш командир, чёрт возьми⁈
— Убили, — донёсся глухой, до боли знакомый голос.
Я в один прыжок спрыгнул с седла и, не раздумывая, шагнул к компании. Под коркой запекшейся крови и дорожной пыли я не сразу признал Петруху — нашего балагура, что знал все местные обычаи назубок. Сейчас от него осталась лишь тень.
— Как убили⁈ — прохрипел я, глядя, как он, не мигая, вновь прикладывается к бутыли с мутной сивухой.
— Вот так… убили, — тяжко уронил он слова, глядя куда-то сквозь меня, в пустоту.
— А ну, стройся! Живо! — гаркнул я, не давая оторопи взять верх.
Пришлось с силой выпинывать одуревших казаков из палаток, отгонять их от костров, приводить в чувство. Итого насчитал восьмерых — всё мальчишки, ни единого офицера, ни одного усатого дядьки, кто мог бы взять на себя командование. Ещё четверо, как выяснилось, лежали в лазарете при смерти, ожидая отправки в глубокий тыл. От нашей лихой сотни остался сущий ошмёток, растерзанный и осиротевший.
Осознание ударило под дых, тяжелее любого кавалерийского удара: пока мы рыскали по вражьим тылам, уничтожая их орудия, нашу собственную сотню перемололи в труху.
— Господин вахмистр, — выдохнул Петруха, с трудом удерживаясь на ногах. — Разрешите доложить?
Я кивнул, чувствуя, как внутри закипает ярость, сменяющаяся мертвым холодом. Случилось ровно то, чего я опасался: когда нашу сотню бросили в поддержку пехоте, те легко отбили японскую атаку. Враг побежал, и молодой хорунжий Саянский, решив, что схватил бога за бороду, бросил свой взвод в конную атаку, намереваясь ворваться на плечах отступающих прямо в их окопы. Хворин, прикрывавший другой фланг, увидел этот безумный маневр слишком поздно — хорунжий был уже далеко, и вернуть его назад было невозможно.
Понимая, что взвод несётся прямо в пасть к зверю, Хворин поднял оставшиеся два взвода и бросился следом, пытаясь вытащить «героя» из западни. Как и следовало ожидать, сотня угодила в грамотно расставленную засаду и была встречена яростным пулеметным огнем с флангов. В кровавой кутерьме пешими удалось выбраться лишь горстке бойцов под началом приказного — того самого, что сейчас лежит в лазарете с пулей в боку.
Полковник Воронов воспринял весть о гибели сотни с ледяным равнодушием. Наш командир полка об этом побоище ещё не ведал, находясь в отлучке со второй и третьей сотнями, а штабные лишь отмалчивались, как воды в рот набрав. Только начальник штаба в разгар всего этого куда-то таинственно убыл.
Слова застряли в горле. За двадцать лет службы я хоронил товарищей, терял командиров, но чтобы вот так — одним махом выкосить почти всю сотню?.. Семь десятков крепких мужиков сгинули из-за мальчишеского азарта одного-единственного хорунжего, возжелавшего орденов на чужих костях. Глядя на опустошенные лица своих парней, я не чувствовал ничего, кроме тяжелой, давящей пустоты. Распустил строй, перебранкой вырвал у тыловиков право на одну целую палатку — больше нам не требовалось.
Дни потянулись серые, тягучие. Я гонял казаков до седьмого пота: помывка, стирка, чистка винтовок, которые у многих были в таком состоянии, будто их неделю в болоте топили. Кто-то из молодых в панике бросил оружие, когда оно заклинило на морозе — пришлось восстанавливать, выбивать, рыскать по обозам.
Вечером заявился корнет-драгун: мол, заступайте в караул. Пришлось ставить на посты моих ребят-разведчиков — остатки сотни лежали мертвецки пьяные, заливая горе дешевой сивухой, и поднять их было невозможно.
Пока армия снималась с места и уходила маршем на Инкоу, мы превратились в обыкновенных сторожей при брошенном лагере. А тридцатого декабря вернулся начальник штаба. Даже не потрудился выйти к нам лично: прислал посыльного с клочком бумаги. «Явиться в тылы для рассортирования». Ни благодарности за разведку, ни разбора побоища, ни даже офицерского рукопожатия. Нас просто вычеркивали, как бракованный товар.
Собрал я оставшуюся дюжину бойцов — вот и всё, что осталось от сотни, — и двинулся к железнодорожной станции. Идти было тошно: казалось, что с каждым шагом мы всё дальше уходим от той войны, где ещё имели значение честь и присяга, в ту, где мы — лишь досадная помеха в штабных бумагах.
На самой станции, нас встретил молодой хорунжий, двигавшийся нам на встречу. Вытянутый, плечистый, с тем самым горящим взглядом, с каким когда-то в бой рвался Саянский — вылитый Хворин в свои лучшие годы. Ещё один «герой», ещё одна будущая жертва чужого тщеславия и пулеметных очередей.
— Эй, вахмистр! — крикнул он, гарцуя на коне у самой платформы. — Где тут первый Верхнеудинский базируется?
Я стоял у обшарпанного вагона, наблюдая, как мои притихшие бойцы — остатки того, что когда-то было боевой сотней — тяжело грузятся внутрь. Посмотрел на хорунжего, на его новенькую, еще не успевшую пропитаться гарью форму, и в душе шевельнулось гадливое чувство.
— А вы кем приходитесь? — спросил я, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
— Командир первого взвода четвертой сотни, хорунжий Чугуевский! — отозвался он с такой лихостью, что зубы свело.
Я указал рукой в сторону пыльной дороги, уходящей за горизонт:
— Как от станции поедете, второй отворот направо. Через два посёлка, и прямиком к лагерю выйдете. Не ошибётесь.
— А вы кем будете? — напористо уточнил казачок, с любопытством разглядывая наши измождённые, серые от пыли лица.
— Бывший заместитель командира третьей сотни Первого Верхнеудинского, — ответил я, чувствуя, как внутри всё перегорело. — Удачи тебе, хорунжий. Она тебе там очень понадобится.
Я печально усмехнулся — не ему, а самой судьбе, что снова посылает на убой свежее мясо. Шагнул на подножку, ухватился за поручень и запрыгнул в вагон. Внутри пахло прелой соломой, гарью и гнилью. Поезд дёрнулся, тяжело лязгнул сцепками и медленно, со стоном, пополз прочь от фронта. Назад, в глубокий тыл, где нас ждало только расформирование и забвение, но зато — там не было пулеметов и штабных «стратегов».