К книге
Шпион в архиве: Как один человек пытался убить КГБ31. Пророк.
47%
31. Пророк.
37

Понадобилось сто двадцать часов допросов без сна, прежде чем Елизавета Воронянская наконец сломалась. Ей было шестьдесят семь лет, и она не отличалась крепким здоровьем, но в течение пяти августовских дней 1973 года она держалась, находясь под стражей в «Большом доме» — управлении КГБ в Ленинграде. Она никогда не была замужем и большую часть жизни прожила как лояльная советская гражданка, пока к пятидесяти пяти годам не возненавидела советский режим с такой страстью и силой, которые могли сравниться разве что с ее любовью к классической музыке и чтению Агаты Кристи и Джеймса Джойса. Особенно сильно она возненавидела КГБ. Но теперь она оказалась в их руках. Изнуренная истощением и непрерывными допросами, она наконец открыла следователям, что секретная рукопись зарыта в саду на даче недалеко от города. Гэбисты тогда отпустили ее. Но она была сломлена. Чувство вины за то, что ее заставили признаться, вероятно, усугублялось тем, что она знала: она нарушила обещание. В течение многих лет она работала машинисткой и распространителем в подпольной сети самиздата. Она обещала сжечь доверенную ей копию рукописи. Но она побоялась, что эта копия может оказаться последней, и потому так и оставила ее закопанной. Теперь она оказалась в руках тайной полиции. Вскоре после освобождения соседка слышала, как Елизавета снова и снова повторяла, что она Иуда, потому что предала своих друзей. В конце августа, вскоре после освобождения, ее нашли повесившейся на темной, зловонной и извилистой лестнице своего дома.

В руках у КГБ теперь находилась рукопись, ставшая самым сокрушительным из когда-либо написанных обличений чекистского террора. Но было уже поздно. Их действия — и смерть Елизаветы — лишь ускорили ее публикацию и приблизили их собственный крах.

Годами Александр Солженицын тайно трудился над своим шедевром в секретном месте, которое он называл «Укрывищем» — на уединенном хуторе в Эстонии. На своей даче, прерываясь лишь для того, чтобы наколоть дров и спастись от тридцатиградусного мороза за окном, он чувствовал, как его рука движется словно сама по себе, будто нечто, сжатое в течение полувека, теперь распрямлялось под действием мощной невидимой силы. В период лихорадочного напряжения он написал еще одну книгу о трудовых лагерях. Но на этот раз это был не роман, а документальное разоблачение. В его основу лег его собственный опыт и свидетельства еще 227 человек, прошедших через эту систему.

Реальность лагерей долгие годы замалчивалась. Те, кто выжил в них, не смели говорить, а молодое поколение ничего не знало. Молчание само по себе было ложью. Но теперь им предстояло столкнуться лицом к лицу с правдой о чекистском терроре в виде рукописи, написанной Солженицыным. Предполагаемое название книги, «Архипелаг ГУЛАГ», казалось, указывало на созвездие далеких островов, разбросанных по всей России, где и располагались лагеря. Но она раскрывала, что помимо этих отдаленных форпостов, куда с глаз долой отправляли миллионы людей, существовал и гигантский механизм, который их туда доставлял, — механизм, о котором знали, но молчали: от судилищ, выносивших приговоры, до железнодорожных вагонов, увозивших заключенных на самые дальние окраины. Все опускали глаза, когда мимо проезжали эти вагоны, люди в которых задыхались от невыносимого зловония.

Правда об этой огромной империи заключалась в том, что она находилась вовсе не где-то далеко от обычной жизни, а существовала повсюду, даже совсем рядом с Москвой. Солженицын представлял ее как невидимую империю, наложенную на бескрайние просторы страны. Но ее можно было представить и как чудовище, взгромоздившееся на страну, чьим логовом была пещера на Лубянке, а щупальца проникали в каждую щель и каждый угол государства, питаясь жизненной силой народа.

Органы безопасности часто называли «органами» государства, как будто они были частью этого зловещего существа. Солженицын во время заключения заболел раком и стал думать о ГУЛАГе как об опухоли в теле страны, которая разрастается и пожирает все вокруг. Обилие подробностей в рукописи ошеломляло, но она была обвинительным актом не только против лагерей, но и против всей системы, частью которой они являлись.

Глазам читателя открывался ошеломляющий вывод. Чем еще был весь Советский Союз, как не одним гигантским ГУЛАГом? Одним огромным лагерем, в котором все люди оказались в ловушке. Но было и еще одно прозрение, делавшее его труд еще более разрушительным. Оно заключалось в том, что сами люди были соучастниками существования этого мира. Система строилась, поддерживалась и управлялась людьми. И речь шла не о кучке стоящих у власти, а о тысячах, возможно, миллионах. Сотрудники госбезопасности, граждане, доносившие на своих соседей, следователи и палачи, железнодорожники, воровавшие пожитки заключенных, и лагерные надзиратели, развращавшие повседневную жизнь.

Солженицын видел, как один и тот же человек в один период своей жизни может быть близок к дьяволу, а в другой — к святости. Удушливая тьма, верил он, таилась не где-то вовне, в масштабах всей страны, а внутри каждого человеческого сердца. «Если бы это было так просто! — что где-то есть черные люди, злокозненно творящие черные дела, и надо только отличить их от остальных и уничтожить. Но линия, разделяющая добро и зло, проходит через сердце каждого человека. И кто согласится уничтожить кусок своего сердца?»

Зло овладело самим народом, а не только государством. Из-за всеобщего молчания в русской душе укоренилась мысль, будто злодеяния могут оставаться безнаказанными, а истинной справедливости не существует. Единственный способ очиститься от этого — столкнуть людей лицом к лицу с правдой и потребовать покаяния.

Солженицын был солдатом, который подчинялся приказам и сам отдавал команды, прежде чем стать узником ГУЛАГа и прозреть. Митрохин был шпионом, лгавшим во имя своей страны за границей, прежде чем стать, по-своему, узником архивов. И он тоже пришел к пониманию той тьмы, что царила в его стране и в человеческом сердце.

Каждый по-своему, эти двое заглянули в разные сферы тайного мира и познали его скрытые уголки. Митрохин обладал собственным уникальным знанием о теневой империи чекистов, которая простиралась от Лубянки и расходилась веером по всей стране, проникая в каждый дом и охватывая весь мир. Митрохин учился у Солженицына и по-своему, тихо следовал его примеру. Он тоже стремился сохранить правду в надежде, что однажды она станет оружием, которым кто-то сможет воспользоваться, пусть даже и не он сам. И он все сильнее разделял философию, лежавшую в основе мировоззрения Солженицына, — прежде всего идею о том, что люди должны «жить не по лжи».

Завершив свой шедевр, Солженицын не сомневался в его сокрушительной силе и в тех опасностях, которые она несла. Что же ему было делать с рукописью? Естественное стремление любого автора — опубликоваться, быть прочитанным и получить признание. Но Солженицын понял, что должен преодолеть этот порыв. Опубликуют его труд или нет, рассудил он, — дело второстепенное, особенно при его жизни. Писательство было формой сопротивления и бунта, возможностью оставаться верным себе в обществе, которое пыталось контролировать любой твой шаг и слово. Это был способ запечатлеть правду в надежде, что когда-нибудь ее прочитают. «Я считал себя летописцем Архипелага, писал и писал, но и сам мало надеялся увидеть его напечатанным при жизни».

Пять лет книга лежала без движения, пока он раздумывал, как с ней поступить. Но теперь, в 1973 году, он осознал, что из-за выбитого признания бедной Елизаветы его рукопись оказалась в руках КГБ. И тогда он решил, что у него нет иного выхода, кроме как издать ее на собственных условиях и как можно скорее. Сеть тайных помощников уже переправила фотопленку с текстом на Запад. Время пришло.

28 декабря 1973 года Солженицын обедал на кухне, когда услышал по Русской службе Би-би-си, что в Париже опубликован «Архипелаг ГУЛАГ». Он спокойно закончил обед. В последующие дни он набросал список того, что могло с ним случиться. Он стал сравнивать сталинский Советский Союз с гитлеровской Германией и утверждать, что Германию после войны хотя бы заставили предать бывших лидеров суду, что привело к покаянию. Он верил: чтобы спасти его страну от бремени коллективной вины, потребуется нечто столь же радикальное. Человек с глубоким чувством собственного предназначения, он надеялся — вдруг вожди страны прислушаются к его словам и вступят на этот путь? Но он также допускал, что его могут убить, сделав мучеником, и тогда его слова, обретя посмертную силу, будут вершить будущее его родины. Он все больше ощущал себя «мечом в руке Божией».

В конце концов его судьба сложилась менее драматично. Как он и писал в самом начале «Архипелага», все началось со звука шагов у входной двери; затем незнакомые люди поспешно увели его, дав ему времени лишь на то, чтобы схватить потрепанное пальто и шапку, которые он хранил как память о прежней ссылке. Потом его обыскали догола и допросили, прямо как в первый раз, после чего предъявили обвинение в измене родине. На сей раз наказанием стало лишение гражданства и выдворение из любимой страны. Это было болезненно для него — как и для многих, кто был вынужден или решил уехать, считая себя прежде всего русскими патриотами. Он описывал это как «духовную кастрацию». На следующий день после его высылки за рубеж всем публичным библиотекам было предписано изъять из фондов все его произведения.

Публикация «Архипелага ГУЛАГ» оказалась похожа не столько на мгновенный взрыв нейтронной бомбы, сколько на распространение биологического оружия, которое неудержимо расползается, оголяя и поражая нервную систему чекистского государства. «Органы» государства сопротивлялись, пытаясь извергнуть писателя и его книгу, пока те не нанесли еще больше вреда, но было уже слишком поздно, и их хватке был брошен невиданный прежде вызов. Книга оказала неизмеримое влияние на то, как во всем мире стали воспринимать Советский Союз. Правда о ГУЛАГе предстала перед всеобщим взором. Быть может, книга и правда способна изменить мир.

В конце концов Солженицын нашел временное пристанище в сельском Вермонте в Америке. Только тогда Запад начал понимать, что человек, которого на Западе так чествовали, оказался совсем не тем, кем его себе представляли. Студенты Гарварда убедились в этом, когда в 1978 году он выступил перед ними с речью на выпускной церемонии. Возможно, он и был ярым антикоммунистом, но в то же время оставался столь же ярым антикапиталистом. Он заявил им, что их страна духовно и нравственно слаба, обессилена материализмом. Люди слишком трусливы, чтобы умирать за свои убеждения. Он объяснял, что хочет очистить Россию от марксизма, чтобы сделать ее более русской, а не более западной. Он описывал марксизм как «темный, нерусский вихрь, налетевший на нас с Запада». Он верил, что духовно Россия на самом деле опережает Запад на десятилетия, но ей необходимо закрыться от мира и обновиться изнутри. Если она сможет спасти себя, то у нее останется священная и уникальная миссия — сохранить и распространить свои ценности по всему миру. Это была форма русского национализма, а вовсе не либеральный интернационализм, которого многие от него ожидали. В этом крылся недооцененный урок: те русские, которые наиболее жестко критиковали Москву, не обязательно были удобными союзниками и попутчиками, какими их хотели видеть на Западе, — что впоследствии подтвердилось и на примере Митрохина.

Находясь внутри системы, Митрохин наблюдал, как КГБ злорадствовал по поводу замешательства Америки, вызванного этими неожиданными взглядами писателя. Первое главное управление, где служил Митрохин, совместно с Пятым управлением даже организовали показ видеозаписи гарвардской речи для высокопоставленных чинов КГБ и партии. Но в то же время они продолжали работу по дискредитации изгнанного писателя, что Митрохин отчетливо видел по документам. Архивариус читал о том, как КГБ организовывал телеинтервью с некоторыми людьми, упомянутыми в «Архипелаге ГУЛАГ», в которых те утверждали, будто Солженицын выдумал отдельные эпизоды этой истории. Предпринимались попытки поставить под сомнение его сексуальную ориентацию. КГБ пытался вбрасывать в прессу материалы с намеками на то, что в лагерях он был осведомителем. Архивные дела наглядно показывали, как далеко готов зайти КГБ. Один из планов, разработанных против писателя и законспектированных Митрохиным прямо в кабинете, состоял из 19 разделов. Только в первых трех из них перечислялось 20 различных операций. Это привело Митрохина в ярость.

Митрохин разделял некоторые черты мировоззрения Солженицына, которые тесно переплетались с полумистическим восприятием России. Эти идеи уходили корнями в мироощущение, обращенное к идеализированному образу добольшевистской России, в котором носителем истинной духовности виделось крестьянство. Подобная тоска по дореволюционным временам была своеобразной формой бунта против советского государства и находила широкий отклик, выражаясь в привязанности к таким элементам прошлого, как религия или крестьянский фольклор, а также в любви к деревне в противовес городскому индустриальному миру. Эти идеи, бывшие разновидностью русского национализма, пустили глубокие корни и время от времени всплывали даже в партийных кругах, КГБ и армии. В некоторых союзных республиках, особенно в Прибалтике и на Украине, националистические веяния всерьез тревожили КГБ. Но по мере угасания коммунистической идеологии рос и русский культурный национализм. В определенных кругах это доходило почти до полурелигиозного поклонения родине и тоски по идеализированному прошлому.

Россия также изображалась жертвой Советского Союза и коммунистической партии; считалось, что она в каком-то смысле осталась в накладе — особенно простой русский человек, тот самый сказочный крестьянин. «Я начал задумываться: Советский Союз — такая богатая страна с колоссальными ресурсами, потенциалом и прекрасными людьми, — рассказывал впоследствии Митрохин. — Так почему же мы влачим столь жалкое существование по сравнению с жителями Запада? И тогда я подумал о другом. У русских уровень жизни был ниже, чем в любой другой части СССР. Россию использовали как дойную корову и ломовую лошадь для всей остальной страны, как главного донора везде и всюду, где только требовались деньги».

Другим аспектом этого течения мысли было благоговение перед землей и природной красотой России, что порождало своего рода экологическое сознание. На Митрохина, с его любовью к заснеженным лесам своей юности, это оказывало особое влияние. Он полагал, что цивилизация стоит на пороге экономической и экологической катастрофы. Как утверждал Солженицын, городская индустриальная жизнь неестественна, а современное технологическое общество — еще одно заимствование с Запада — уничтожает природные богатства России. Митрохин рассуждал о том, что «злодеяния» трехголовой гидры были направлены как против человечества, так и против окружающей среды.

Митрохин также часто возвращался к мысли о том, что многие из тех, кто стоял за силами тьмы, истерзавшими Россию, даже не были русскими по рождению. Русский народ сотни лет жил под «чужеродной властью», считал он. К нему относились как к скоту, одинаково нещадно эксплуатируя что при царях, что при Сталине, а затем и ЧК. В представлении Митрохина чужеродные захватчики пришли, чтобы подчинить себе не только людей и богатства страны, но и саму русскую душу. «И София Августа Ангальт-Цербстская, и Иосиф Джугашвили, нерусские узурпаторы власти и насадители крепостничества, были удостоены своими льстивыми придворными титулов „Великая“ и „Мудрый“», — говорил он, аргументируя свою позицию настоящими именами императрицы Екатерины Великой, которая по происхождению была немкой, и Сталина, грузина по национальности. Чужеродная власть держалась благодаря пособничеству русских «рвачей и прихлебателей». Вместе они разграбили ресурсы, принадлежавшие русскому народу, — будь то государственная казна или природные богатства земли.

Митрохин заглядывал еще глубже в прошлое России, чтобы объяснить, почему люди оказались не способны бросить вызов подчинившей их могущественной элите. Он пришел к убеждению, что крепостное право сформировало у них рабскую психологию зависимости и угодничества. По его мнению, Русская православная церковь тоже была частью этой проблемы. Она тоже казалась ему чуждой — и здесь его взгляды перекликались с позицией Солженицына, который искал возвращения к более глубокой, истинной и мистической вере.

Крещение славянского князя-язычника Владимира (или Володимира) в Киевской Руси в 988 году часто рассматривается как момент зарождения христианства на Руси. Но в представлении Митрохина Владимир был вовсе не героем, а вероломным, жестоким человеком, и принятая им византийская — или православная — вера обернулась катастрофой, искоренившей традиционную веру предков. Он все больше склонялся к христианской вере, отделенной от православной церкви, которая, как он считал, приучила русских к рабской покорности. «Она погубила русских», — говорил он. Она превратила их в рабов, не желающих противостоять злу, которым велели лишь повиноваться хозяевам и сносить любые невзгоды. «Она создала народ, способный терпеть страдания, унижения, нищету, но неспособный постоять за себя». С тех пор Россия так и не научилась ходить без хозяйского кнута, думал он.

Из архивных дел Митрохин видел, насколько тесно Русская православная церковь переплелась с его врагом — КГБ. От прежней атеистической политики отказались, когда Сталин использовал патриотизм и религию, чтобы сплотить страну перед лицом нацистского вторжения. Православную церковь стали терпеть лишь до тех пор, пока она соглашалась находиться под контролем государства. Митрохин видел, как КГБ жестоко подавлял другие течения христианства, особенно имевшие зарубежные связи, такие как баптисты или католики, опасаясь, что они могут стать орудием подрывной деятельности западных спецслужб. Между тем агенты КГБ действовали на всех уровнях православной церкви, вплоть до самого верха; ее священники за границей пролистывали приходские книги в поисках имен умерших младенцев, чьи личности можно было украсть для разведчиков-нелегалов. Эти дела вызывали у Митрохина особую ярость. «Грязный омут» — так он описывал увиденное.

Крепостничество и православие раздавили душу, а теперь большевизм делал то же самое, но с помощью новых инструментов и идей, создавая «Homo Soveticus», или «советского человека», — того, кто был приучен всегда прогибаться под систему и никогда не восставать против нее. «Битой собаке только плеть покажи», — писал Солженицын.

Мысли Митрохина роились у него в голове, порой уводя на странные пути. Его систематическое образование было ограниченным, и ему не с кем было обсудить свои соображения; у него не было возможности подвергнуть их сомнению или отшлифовать так, как обычные люди обсуждают политику. Даже в Советском Союзе такое было бы возможно в кругу близких друзей или семьи, но только не для человека, одержимого собственной секретной миссией. Он знал лишь одно: он тоже будет писать. Возможно, когда-нибудь это опубликуют. Скорее всего, не при его жизни. Но даже если так, это не имело значения. Важен был сам акт письма и сохранение правды о человеческих судьбах. Елизавета Воронянская когда-то упрекала Солженицына: «Зачем лезть на корриду при таком неравенстве сил?» — говаривала она. Но, возможно, именно у Солженицына Митрохин учился тому, что книга способна изменить мир.

Предыдущая главаГлава 37 из 78Следующая глава