К книге
Немзерески. 2007 годСтраница 3
9%
Страница 3
3

Андрей Немзер

24.01.2007.

Начинать с конца

Беллетристика двух январских журналов — это четыре повести («Новый мир»), один роман и три рассказа («Октябрь»). Из этих восьми текстов без зазрения совести могу рекомендовать два — названный рассказом борхесианский опыт (эссе) Анатолия Наймана «Литература и бессонница» и простодушную короткую историю Олега Зайончковского «Шелопутинский переулок». Остальное — исключительно для любителей отчаянного макабра и макабрического отчаяния. Не думайте, однако, что наши новейшие кошмары на одном конвейере собраны; напротив, тут расцветают все цветы.

Бывают, к примеру, ужастики реалистическо-психологические. В осенний уикэнд продавец модного бутика с женой, сыном и новорожденной дочерью отправляется на дачку приятеля, где когда-то так весело елось, пилось, пелось и гулялось. Былого, однако, не воротишь: дорога тяжелая, пиво подпорченное, баранину для шашлыка купить не успели, а потому брать мясо приходится в станционном магазинчике, хозяин и прочие гости запаздывают, прибытие их тоже радости не приносит. Водка все пьется да пьется, раздражение все растет да растет, персонажи цепляют друг друга по дурацким внешним поводам, дабы раз за разом снимать намечающиеся разборки общеизвестным способом. Состоятельная (при машине) дама плачется главному герою: их общий приятель (он здесь же, но уже пьян в стельку) отверг ее любовь, сказав, что он, дескать, педераст. Поколебавшись («Только без обид, хорошо?»), герой врезает богатенькой страхолюдине правду-матку: «Если бы ты со мной так же, как с ним, я бы тоже сказал, что я такой». После чего я, видимо, должен проникнуться мыслю о невыносимых тяготах бытия и сочувствием к стопроцентному хаму, у которого жизнь, видите ли, трагически не задалась. Так же как и у всех прочих персонажей, которые когда-то к чему-то стремились и на что-то надеялись, а теперь уперлись в «Конец сезона» — так называется повесть Романа Сенчина. Ага, весь изрыдаюсь — не выпустив журнала из рук.

Еще я должен проникнуться болью героя повести Игоря Савельева «Гнать, держать, терпеть и видеть». По пути на кладбище, где должен упокоится его по неведомой причине умерший друг, молодой человек, уже надравшийся до положения риз, мечтает о превращении смерти в вечное заключение. Без права покидать кладбищенское пространство, но с визитами родных и близких. Далее эта фантасмагория становится явью: герой с возлюбленной и приятелем едут навестить покойника. «Как бы жизнь» обитателей «спецобъекта» оказывается, с одной стороны, абсолютно ужасной, а с другой — почти неотличимой от «посюстороннего» существования «униженных и оскорбленных» (пьющих и лгущих). Диалектика! Поднапрягшись, понимаешь: нам объясняют, что смерть все-таки хуже любой — даже самой лживой и пьяной — жизни. Спасибо, слышали. Но вместо предполагаемых утонченных и проникновенных аргументов pro и contra в голове крутится только что-то надсадно скучное, тупо моралистическое и безнадежно неотвязчивое: Пить надо меньше. И врать — тоже.

Порядочный обозреватель должен был бы еще отреферировать повесть Надежды Горловой «Луна на ощупь холодная» (в ней же первая персона — изнасилованная, искалеченная и повредившаяся в уме беженка из Таджикистана, предстающая пропахшим мочой «гением чистой красоты»). И повесть Ксении Щербино «Польский Париж» (повествовательница учит во французской столице польский язык и общается с поляками — очередная «невыносимая легкость бытия»). И рассказ Юрия Буйды «Ство (Прозрения Германа Непары)», в котором ужас на ужасе сидит и ужасом погоняет (человек — это «ство», то есть как «божество», так и «ничтожество» — достигнув этой мудрости после многолетних мытарств с дебильным ребенком, его смерти и драки, похоже, завершевшийся убийством, герой выковыривает себе ключом левый глаз). И не только отреферировать — соображения высказать, художественные особенности отметить, смысловые горизонты обрисовать. Извините — не могу. Потому что никому из авторов не верю. Потому что ничего, кроме навыков более-менее грамотного письма, в их текстах не вижу. Потому что, вне зависимости от того, что наблюдали писатели в жизни и читали в умных книжках, все, о чем они нам поведали, — безвкусная и вторичная выдумка, подогнанная под ту или иную апробированную литературную болванку. (У Буйды — под собственную, его текст можно принять за затянутую пародию на рассказы из книги «Прусская невеста».)

Автор романа «Человек, который все знал» Игорь Сахновский честнее. Вынесенный в заголовок фантастический феномен (дар абсолютного знания нежданно свалился на робкого постсоветского «маленького человека») нужен ему в качестве какого-никакого сюжетного шампура, на который автор со зримым удовольствием нанизывает «вкусные» эпизоды — мочиловка, мягкая порнушка, козни власть предержащих… Нормальный бульварный романчик, чуть припудренный «гуманистическими мотивами» (худо живется бедному постсоветскому интеллигенту) и интеллектуальными заморочками (свободен лишь тот, кто все знает, а потому ни на что не надеется и способен пережить даже предательство возлюбленной). Упакуй в аляповатую обложку с пистолетом и прущими из бюстгальтера титьками — и на лоток. Снабди утонченным предисловием, в котором через слово будут поминаться «дискурс», «китч» и «конец литературы», — можно номинировать на премию Андрея Белого. А в натуральном виде годится и для респектабельного журнала: тут тебе и шпионские приключения, и «философия», и трезвый взгляд на мерзкую действительность… Да и слог в общем-то правильный.

Бедность (на грани нищеты) беллетристических разделов выкупается богатством «вторых тетрадок». Безусловно, достойна самого пристального внимания «новомирская» статья Валерия Сендерова «Кризис современного консерватизма», первая часть которой посвящена немецкому консерватизму времен Веймарской республики, а вторая — нашим сегодняшним пародийным (увы, не только смешным, но и опасным) младым и резвым квазиконсерваторам. Очень интересны архивные материалы, приведенные в исследовании Ольги Эдельман «Процесс Иосифа Бродского» (речь идет не о самом судилище, но о борьбе за освобождение ссыльного поэта, в которую оказались втянутыми крупные политические игроки). На редкость содержателен весь рецензионный раздел: Александр Агеев размышляет о книгах Александра Архангельского «Базовые ценности» и «1962», Александр Иличевский — о лосевской биографии Бродского, Вл. Новиков — о биографии Хлебникова, написанной Софией Старкиной, и томе работ крупнейшего «велимироведа» Виктора Григорьева, Владимир Губайловский — о сборнике «Колмогоров в воспоминаниях учеников», и все четыре материала далеко выходят за рамки служебного жанра. К сожалению, в аннотационном разделе «Периодика» исчез блок Андрея Василевского. Ужели навсегда? Заявляю решительный протест.

Не худо и в «Октябре»: статья Жанны Галиевой «Когда от поэтов темнеет в глазах, или Сколько надо критиков, чтобы вкрутить лампочку» (кажется, не надо вовсе), грустные размышления Антона Панчева «Молодые физики: образование и карьера», острые «Зимние заметки о летних впечатлениях» Марии Ремизовой (впечатления не путевые — литературные). Самый же захватывающий материал — «Соседи. Конспект о Чехове», нежданно вернувшегося из политологии в филологию Дениса Драгунского. Автор полагает, что Чехов был «левым», трагически осознавшим «тупик левизны». По-моему, с Чеховым все обстоит решительно не так, но «заводит» статья Драгунского здорово.

В общем, оба журнала стоит читать с конца. Доходить до начала не обязательно. Хотя корректности ради сообщу, что «Октябрь» открывают 54 опуса Людмилы Петрушевской, которая, пройдя в «Карамзине» стадию верлибра, теперь сочиняет в рифму. Сопровожденные картинками автора тексты называются «Парадоски» (опечатки нет). Вполне себе парадоскально — опечатки опять-таки нет.

Андрей Немзер

26.01.2007

За чем пойдешь, то и найдешь

Книга Марии и Аркадия Дубновых «Танки в Праге, Джоконда в Москве. Азарт и стыд семидесятых» (М.: Время) устроена просто. Заслуженно известный журналист-международник вынул из архива пачку снимков, которые он делал несколько эпох назад, когда был не специалистом по политике и экономике Центральной Азии (как сейчас) и не профессиональным фотографом (как можно подумать), а инженером, страстно любящим театр, музыку и поэзию. Его соавтор, по сути, не заставшая те баснословные года (она закончила школу, то есть вошла во «взрослую жизнь», в 1987-м), расспросила о семидесятых тридцать довольно разных людей. Самые старшие из «информантов» родились в 1920-х, самые младшие — в 1950-х. Дубнов запечатлевал сцены из ярких спектаклей и лица режиссеров, поэтов, артистов, музыкантов. Дубнова расспрашивала о культурно-идеологической ауре, в которой обретались ее собеседники — о книгах, фильмах, концертах, разговорах на политические темы, отношении к советской власти и советской жизни. Книга получилась замечательная.

И очень грустная. По крайней мере, для меня, крепко помнящего свои студенческие (1974–1979), аспирантские (1979–1982) и доперестроечные «служилые» годы. В открывающей книгу главе «Вчерашний день» (я бы сказал, как минимум, «позавчерашний») Мария Дубнова дает общую характеристику тогдашней жизни столичной интеллигенции. Примеряю ее — поперву кажущиеся совершенно точными — аттестации к себе. И вот что получается.

Слишком много читали. Что да, то да. Но я сознательно пошел учиться на филологический факультет, ни разу о своем выборе не пожалел и сейчас читаю не меньше, чем тридцать лет назад. Современную словесность — гораздо больше. В молодости я испытывал острое недоверие ко всему «дозволенному» и, как понимаю теперь, иные важные сочинения той поры упустил из виду, а иные — скорее проглядел, чем освоил. Да, были исключения; к примеру, Абрамов, Трифонов, Давыдов, Битов (к нему меня долго приучали), Валерий Попов… Но такие незаурядные писатели, как, с одной стороны, Аксенов, а с другой — Астафьев, значили для меня в ту пору куда меньше, чем сейчас. «Тамиздат» (современные тексты, а не Мандельштам, Цветаева или Набоков) виделся не столько «литературой», сколько публицистикой (или «выпендрежем»), что часто было вопиющей несправедливостью. Разом стыдно, смешно и странно признаться, но величие Солженицына-художника я уразумел далеко не сразу. Много ли читали мои друзья-сверстники, не избравшие филологическую стезю? Не сказал бы. О старшем (родительском) поколении «технарей» — тем более. Да и список литераторских имен, упоминаемых в книге Дубновых, довольно короток. Чаще прочих возникает Булгаков («Мастер и Маргарита»), мелькают Стругацкие, Солженицын, кое-кто из западных авторов (Маркес, Уайльдер), но даже Владимов (роман «Три минуты молчания» был напечатан в «Новом мире», а потом вышел книгой), Домбровский, Самойлов, Тарковский, Распутин, Шукшин, Искандер, Маканин практически остались за кадром. Как и писатели, которых я назвал выше. Как и приснопамятные «бестселлеры» той поры — «Момент истины» Богомолова, «Алмазный мой венец» Катаева, «Альтист Данилов» Орлова. Вот тебе и слишком много читали.

С преувеличенным вниманием относились к роли театра (или кино, или классической музыки) в своей жизни. Мело-, балето- и киноманы были всегда. И всегда (в частности, в семидесятые) составляли не слишком большую группу. Что можно понять, к примеру, из рассказа о занимаемых с ночи очередях в Большой театр, где «стояльцы» узнавали друг друга. Старшеклассником я в театры ходил постоянно, чаще всего, стреляя лишний билетик. И таким образом пересмотрел почти весь репертуар Таганки, довольно много спектаклей «Современника», Вахтанговского, Сатиры, театров Моссовета и на Малой Бронной. Курсу к третьему страсти поубавилось. Может, из-за того, что сильно разочаровали любимовская версия «Мастера и Маргариты» (как явствует из книги Дубновых, не я один такой был) и другие тогдашние постановки маэстро («Ревизская сказка», «Преступление и наказание») — уж если Любимов не хорош, то кого же смотреть? (Впрочем, известно кого — Эфроса. И Товстоногова, когда попадаешь в Питер.) А может, потому, что интереснее было читать (извините, работать) и разговаривать с друзьями — под выпивку и о многом (включая политику), но, прежде всего, опять-таки о филологии, о работе.

Хранили театральные программки. И сейчас бы хранил, но места в квартире нет.

Вели дневники художественных впечатлений. Никогда не вел. Пока не стал газетным обозревателем.

Писали письма, в которых главными вопросами оказывались вопросы о смысле жизни. Письма писал. Электрического Интернета в те времена не было, а иногородние друзья были. Что такое «вопросы о смысле жизни» как тогда не понимал, так и сейчас не понимаю. Но, сдается мне, этих самых «вопросов» в нашем эпистолярии было примерно столько же, сколько сейчас в «живом журнале».

Собирали книги философов и даже пытались их читать. Верно. Только пристойных (и даже полупристойных) книг по философии (истории, эстетике, психологии) было очень мало. «Собирались» они так же, как и прочая не вовсе мертвая литература. (От которой тоже полки не ломились.) Ну а процент засыпающих на тридцатой странице Лосева (Канта, Делеза), думаю, не сильно изменился. Нынче, пожалуй, философия в большем фаворе.

Могли ночь простоять за билетами в театр. А могли добывать сей дефицит иными способами, о каковых и вспоминают информанты (альянс с кассиршей, протекция знакомцев из «высших сфер», контакт с перекупщиком, месткомовские заявки, ловля лишнего билетика и проч.). Тут приходят на ум два соображения. Во-первых, подавляющее большинство опрошенных все или почти все, что почиталось «интересным» и/или «престижным», посмотреть ухитрились. Если учесть, что изобилия шедевров не наблюдалось, а залы Таганки и «Современника» были крохотными, то встает резонный вопрос: так ли широк был круг ценителей театральных изысков? Во-вторых же, сейчас, когда число театральных площадок резко выросло, видеотехника позволяет вкушать весьма разнообразную духовную пищу, не вставая с дивана, а цены на билеты штурмуют небо, московские театры отнюдь не пустуют. (Даже громадина Театра Российской армии иногда заполняется — сам видел! — почти под завязку.) С концертами и выставками дело обстоит примерно так же. А мы все талдычим свое заветное: давеча не то, что теперича.

Предыдущая главаГлава 3 из 33Следующая глава