К книге
Книга разумовГЛАВА 1. Разумы и где их искать.
10%
ГЛАВА 1. Разумы и где их искать.
2

Невролог и писатель Оливер Сакс был неутомимым летописцем человеческого разума, и за то слишком короткое время, что я был с ним знаком, я в полной мере оценил, что это значит. Как в личном общении, так и в своих изящных клинических очерках Сакс всегда искал суть человека: как работает этот разум, как он сформировался, во что верит и чего желает? Он был не менее скрупулезен и любопытен по отношению к собственному разуму, который, как мне кажется, оставался для него такой же загадкой, как и разум любого другого человека.

Даже — а возможно, особенно — для невролога подобная чуткость к разуму была необычной. Да, Сакс мог размышлять о том, как чья-то височная доля пострадала от болезни или травмы, и мог задаваться вопросами о супе из нейромедиаторов, плещущемся в сером веществе мозга. Но его основное внимание всегда было сосредоточено на личности, на целостном результате всех этих нейронных процессов: на человеке, существующем, как он только мог, в обществе себе подобных, где каждый пытается проложить свой путь среди иных разумов, которые он никогда не сможет по-настоящему постичь и уж тем более пережить непосредственно. Его завораживал решительно не мозг, а именно разум.

Думаю, ни один разум не занимал его больше, чем тот, с которым он однажды столкнулся в Торонто, пусть даже ему так и не довелось написать о нем клинический очерк. Сделать это было бы непросто, ведь этот индивид не был человеком. В городском зоопарке Сакс пережил мимолетное общение с самкой орангутана.

Она кормила детеныша — но когда я прижал свое бородатое лицо к стеклу ее просторного, заросшего травой вольера, она осторожно опустила малыша, подошла к окну и прижала свое лицо, свой нос к стеклу прямо напротив моего с другой стороны. Полагаю, мои глаза бегали, когда я разглядывал ее лицо, но гораздо сильнее я ощущал ее взгляд. Ее блестящие маленькие глазки — неужели они тоже были оранжевыми? — метались, изучая мой нос, мой подбородок, все человеческие, но в то же время обезьяньи черты моего лица, признавая во мне (я не мог отделаться от этого ощущения) представителя своего собственного вида или, по крайней мере, близкого родственника. Затем она пристально посмотрела мне в глаза, а я — в ее, словно влюбленные, смотрящие друг на друга, и между нами было лишь оконное стекло.

Я приложил левую ладонь к стеклу, и она тут же накрыла ее своей правой ладонью с той стороны. Их сходство было очевидным — мы оба видели, насколько они похожи. Это показалось мне поразительным, чудесным; я испытал такое сильное чувство родства и близости, какого никогда прежде не испытывал ни к одному животному. «Смотри, — словно говорило ее действие, — моя рука тоже точь-в-точь как твоя». Но это было и приветствием, похожим на рукопожатие или соприкосновение ладонями в жесте «дай пять».

Затем мы отстранились от стекла, и она вернулась к своему малышу.

У меня жили и я любил собак и других животных, но никогда еще я не испытывал столь мгновенного взаимного узнавания и чувства родства, как с этим собратом-приматом.

Скептик мог бы усомниться в столь уверенной трактовке событий со стороны Сакса: в его предположении, будто орангутан выражал приветствие и комментировал их физическое сходство и родство. Вы ведь не знаете, что происходит в голове у обезьяны! Вы даже не знаете, есть ли у обезьяны разум!

Но Сакс делал этот вывод на тех же основаниях, на которых мы судим о существовании любого другого разума: интуитивно, по аналогии с собственным. Всё, что мы знаем наверняка, как утверждал Рене Декарт, — это то, что мы существуем благодаря нашему собственному сознанию, нашему ощущению бытия разумом. Всё остальное — лишь предположения.

Никому еще не удавалось преодолеть философскую головоломку Декарта: как мы можем быть уверены в чем-либо, кроме себя самих? Представьте, говорил Декарт, что существует некий злокозненный демон, который подбрасывает нашему разуму информацию, создающую идеальную иллюзию внешнего мира, наполненного другими разумами, подобными нашему. Возможно, все это нереально: лишь призраки и миражи, вызванные демоном, словно с помощью какого-то адского телепатического кинематографа.

Эта позиция называется солипсизмом и повсеместно считается философским тупиком. Опровергнуть ее невозможно, однако и ее принятие не дает ничего ценного. Если другие люди — лишь плод моего воображения, я освобождаюсь от любых моральных обязательств перед ними. Но предположить без доказательств, что так оно и есть (вместо того чтобы хотя бы проявить осторожность), означало бы принять убеждение, которое весь мой жизненный опыт заставляет считать психотическим. Это, казалось бы, противоречит самому определению разума. В любом случае, поскольку разумный солипсист никогда не может быть уверен в своем убеждении, оно не требует никаких изменений в его поведении: это бесплодная идея. Конечно, демон (и откуда тогда взялся он сам?) может в любой момент решить прекратить игру. Но всё, что происходит в моем разуме, подсказывает мне исходить из того, что он этого не сделает (поскольку мне следует исходить из того, что его не существует).

Мы еще встретимся с демоном Декарта позже, поскольку научный и технологический прогресс, достигнутый с XVII века, породил новые воплощения этого неугомонного бесенка. А пока давайте вернемся к разуму орангутана Оливера Сакса.

Что же именно убедило Сакса в том, что у обезьяны родственный нам разум? Знакомые жесты и проникновенный взгляд человекообразных обезьян словно настаивают на этом. Эта интуиция выходит за рамки анатомического сходства: обезьяны, пожалуй, больше, чем любые другие существа (владельцы собак могут поспорить), демонстрируют удивительно красноречивый зрительный контакт. Эти глаза слишком выразительно напоминают то, что мы видим у других людей, чтобы мы могли представить, будто они служат окнами в совершенно иной разум — не говоря уже о полном его отсутствии. Словом, мы очень многое переносим из нашего опыта общения с другими людьми на встречи с нашими более далекими родственниками-приматами.

Именно сходство нашего собственного поведения с поведением других людей убеждает нас в том, что у них тоже «внутри кто-то есть»: что разум, подобный нашему, присущ телу другого человека и направляет его внешние действия. Проще предположить, что другой человек — это такое же существо, как и мы, чем воображать, будто мир каким-то образом населен зомбиподобными существами, способными благодаря какой-то странной причуде физики или биологии столь безупречно подражать нам. Как странно и невероятно было бы, если бы непостижимые законы «зомби-бытия» побуждали эти другие существа использовать, скажем, язык точно так же, как мы, но без какого-либо сходного намерения. Более того, мозг других людей генерирует паттерны электрической активности, в общих чертах идентичные нашим собственным, и эти же паттерны коррелируют с тем же поведением. Подобные совпадения, будь они всего лишь совпадениями, безусловно, могли бы быть только результатом демонического умысла.

Таким образом, предположение о существовании чужого разума — вовсе не слепая вера, а вполне разумный шаг, причем не только в отношении людей, но и в отношении орангутанов. Позже мы увидим, что этот аргумент в пользу реальности разума животных — допущение, что они не просто сложные автоматы, как полагал Декарт, — можно сделать гораздо более конкретным.

Но как далеко могут увести нас подобные рассуждения? Надеюсь, вы готовы признать наличие разума у меня — уверяю вас (хотя, конечно, вам приходится верить мне на слово), что вы поступите правильно. Подозреваю, что большинство людей сегодня с радостью и даже с готовностью согласятся, что утверждение о наличии разума у обезьян имеет смысл. Однако трудность дальнейшего пути заключается не в том, что мы по привычке неохотно приписываем разум нечеловеческим существам и сущностям, а в том, что мы делаем это слишком охотно. Эволюция научила нас видеть разум в каждом чертовом месте, куда бы мы ни взглянули. Так что некоторая осторожность не повредит.

Неужели этот мир не настолько великолепен и ужасен в своем изобильном и величественном размахе, что должен служить свидетельством существования обладающего разумностью Творца? Именно в это человечество верило испокон веков, населяя все уголки мира сущностями, наделенными разумом и мотивами. Этот ветер? Духи воздуха пришли в движение. Этот раскат грома? Грозовой бог гневается. Этот скрип половицы? Шаги призрака.

В наш все более светский век стало обычным делом относиться ко всему этому анимизму либо как к причуде нашего эволюционного прошлого, которую нам необходимо перерасти, либо, что еще хуже, как к доказательству того, что мы все еще находимся в плену донаучных заблуждений. Я полагаю, что наша склонность приписывать разум материи устроена гораздо сложнее. Что если, например, лишая мир разумности, мы тем самым лишаем его и нашего уважения, так что река, лишенная какого-либо оживляющего ее духа, в конце концов превратится лишь в ресурс для эксплуатации и злоупотреблений? Как мы увидим далее, некоторые современные ученые всерьез утверждают, что у растений есть разум, отчасти на том основании, что это должно углубить нашу экологическую чуткость. Конечно же, не случайно британский ученый и изобретатель Джеймс Лавлок, представив всю Землю как саморегулирующуюся систему со свойствами живого организма, принял предложение своего соседа, писателя и лауреата Нобелевской премии Уильяма Голдинга, персонифицировать этот образ под именем греческой богини земли Геи. Для кого-то эти идеи слишком далеко уходят от науки и приближаются к мистике. Но суть в том, что импульс наделять разумностью то, в чем она очевидным образом не обитает — и тем самым повышать ценность этой разумной сущности, — никуда не исчез, и нам, возможно, стоит задуматься, нет ли для этого веских причин.

Сомневаюсь, что даже самый закоренелый скептик, отрицающий наш инстинкт очеловечивания природы, предметов и сил, время от времени не проклинал абсолютное упрямство или строптивость своего компьютера или автомобиля. «Не делай этого!» — бессильно вопим мы, когда компьютер решает выключиться или таинственным образом стирает наш файл. (Чувствую, что прямо сейчас я испытываю судьбу — или Компьютерного Бога, — даже произнося подобное.) «Почему я?» — кричим мы, когда на нас обрушивается несчастье, выдавая подозрение, что где-то в глубине вселенная таит в себе причину, некий замысел. (В этом, в двух словах, и заключается суть Книги Иова, которая при благожелательном прочтении предостерегает от того, чтобы истолковывать чужую неудачу как знак того, что Бог, разгневавшись на человека, воздал ему по заслугам.)

Если в нашей склонности слишком легкомысленно приписывать разум и есть какой-то изъян, то его скорее следует искать в антропоцентрической природе этого порыва. Мы не можем удержаться от того, чтобы не наделять вещи разумом, подобным нашему. Как мы увидим позже, христианские богословы тщетно пытались уберечь Бога от этой участи, и неудивительно: их собственная священная книга раз за разом подрывает их усилия, если только не читать ее с величайшим хитроумием. (Бог, похоже, общается с Ноем, Иаковом и Моисеем регулярнее, чем многие современные генеральные директора компаний со своими подчиненными.) Наша привычка относиться к животным как к недоразвитым людям во многом объясняет наше пренебрежение к их благополучию; наделение же их полноценным, диснеизированным человеческим разумом — лишь обратная сторона той же медали. Мы также увидим, что большая часть дискуссий об опасностях искусственного интеллекта оказалась искажена нашим настойчивым стремлением наделять машины (в нашем воображении) разумом, похожим на наш.

И все же это понятно. Как нам напоминают каждый день, порой достаточно трудно постичь разум наших собратьев-людей — принять, что они могут мыслить иначе, чем мы, — не говоря уже о том, чтобы вообразить, каким вообще может быть нечеловеческий разум. Но именно это мы и попытаемся здесь сделать, и я верю, что задача эта не безнадежна.

Выдумывая разум

Прежде всего нам необходимо задать главный вопрос: что такое разум?

Здесь нам не поможет никакое научное определение. Словари тоже бессильны, поскольку они определяют разум только по отношению к человеку: например, как «часть человеческого существа, которая позволяет ему мыслить, чувствовать эмоции и понимать вещи». Мало того что подобное определение опирается на целый ряд других нечетко определенных понятий — мышление, чувствование, понимание. Хуже того, это определение категорически исключает возможность существования разума у нечеловеческих сущностей.

Некоторым исследователям поведения это слово вообще не нравится. «Разум, — говорят психологи Александра Шнелл и Джорджо Валлортигара, — это неизмеримое понятие, не поддающееся строгой научной проверке». Они утверждают, что вместо того, чтобы рассуждать о «собачьем разуме» или «разуме осьминога», нам следует сосредоточиться на изучении механизмов их познания такими способами, которые можно измерить и протестировать.

В их словах есть доля истины, но науке нужны как точные концепции, так и размытые. «Жизнь» тоже неизмерима и не поддается проверке — не существует единого способа дать ей определение, — и тем не менее это незаменимое понятие для осмысления мира. Даже такие слова, как «время», «энергия» и «молекула» в так называемых точных физических науках, оказывается далеко не просто определить со всей строгостью. Тем не менее они полезны. Подобным образом может быть полезна и идея разума, если обращаться с ней осторожно.

Вполне объяснимо, хотя и прискорбно, что в большей части обширной литературы по философии разума считается излишним давать определения терминам. Влиятельная книга Гилберта Райла Понятие разума (1949) написана с такой уверенностью в том, что мы с самого начала понимаем друг друга без слов, что в ней сразу же начинается обсуждение качеств, проявляемых людьми. Дэниел Деннет, один из самых красноречивых и проницательных современных философов разума, в своей книге 1996 года «Виды умов» предлагает тонкое исследование того, какими могут быть нечеловеческие разумы, и все же ему тоже приходится начинать с предположения о том, что «чем бы еще ни был разум, предполагается, что он должен быть похож на наш собственный; в противном случае мы бы не назвали его разумом. Поэтому наш разум — единственный разум, который мы знаем с самого начала, — это стандарт, с которого мы должны начинать».

Он, конечно, прав. Но это ограничение обусловлено, пожалуй, лишь тем, что, исследуя Пространство возможных разумов, мы сейчас находимся в положении не лучшем, чем докоперниковские астрономы, которые поместили Землю в центр космоса и расположили все остальное относительно нее, пространственно и материально. Наш собственный разум обладает определенными свойствами, и имеет смысл спросить, обладают ли другие разумы этими свойствами в большей или меньшей степени: насколько они близки к нашему или далеки от него. Но это мало помогает нам определить, что означает понятие, которое я называю разумность — обладание разумом. Одно из свойств, которыми обладает мой разум, — это, например, память. Но у моего компьютера ее гораздо больше, по крайней мере в том смысле, что он хранит огромные объемы информации, которую можно извлечь точно и мгновенно. Значит ли это, что мой компьютер превосходит меня хотя бы в этой одной особенности разума? Или же память на самом деле вообще не является обязательным условием для того, чтобы существовала разумность? (В некотором роде я отвечу на этот вопрос позже.)

Короче говоря, «разум» — это одно из тех понятий (наряду с интеллектом, мыслью и жизнью), которые звучат научно (и, следовательно, поддаются определению), но на самом деле являются разговорными и неискоренимо расплывчатыми. Помимо нашего собственного разума (и того, что мы на его основании заключаем о разуме наших собратьев), мы не можем с уверенностью сказать, что должен или не должен означать разум. Наше положение едва ли намного лучше того, на что намекал Амброз Бирс в своей классической сатире 1906 года «Словарь Дьявола», где он определил разум как

Таинственная форма материи, выделяемая мозгом. Ее главная деятельность заключается в попытках постичь собственную природу; тщетность этих попыток объясняется тем, что у нее нет ничего, кроме себя самой, чтобы себя познать.

И все же я не думаю, что дать определение разуму невозможно, если только мы не пытаемся сформулировать его со всей научной строгостью. Напротив, его можно изложить довольно лаконично:

Для того чтобы сущность обладала разумом, должно существовать нечто, каково это — быть этой сущностью.

Прошу прощения за то, что это предложение синтаксически странное и потому трудное для восприятия. Но суть его в том, что разум вмещает в себя опыт того или иного рода.

Кто-то скажет, что это не строго научное определение, поскольку оно апеллирует к субъективности, а её нельзя измерить. Я отношусь к подобным суждениям агностически — как потому, что существуют научные исследования, цель которых — измерить субъективный опыт, так и потому, что понятию (например, жизни) не обязательно быть измеримым, чтобы быть полезным для науки.

С другой стороны, у вас может возникнуть искушение возразить, что это определение разума тавтологично. В конце концов, чем еще может быть разум?* Но я считаю, что есть очень веская причина сделать его нашей отправной точкой, и заключается она в следующем: единственный разум, о котором мы знаем, — это наш собственный, и именно он обладает опытом. Мы не знаем, почему он обладает опытом, а знаем лишь, что обладает. Мы даже не совсем понимаем, как охарактеризовать этот опыт, знаем лишь, что он у нас есть. Пытаясь понять разум, все, что мы можем делать, — это осторожно двигаться вовне, чтобы увидеть, какие аспекты нашего опыта мы способны (с величайшей осторожностью) обобщить. В этом смысле попытка понять разум не похожа на попытку понять что-либо еще. Во всех остальных случаях мы используем наш разум и опыт как инструменты познания. Здесь же мы вынуждены направить эти инструменты на них самих.

Вот почему в исследовании разума есть нечто непреложно феноменологическое — в том смысле, который вкладывало в это понятие философское течение, известное как феноменология, у истоков которого в начале XX века стоял Эдмунд Гуссерль. Эта традиция подходит к опыту с позиции первого лица, отказываясь от характерного для науки стремления искать понимание с обезличенной, объективной точки зрения. Мой критерий разума, на мой взгляд, не тавтологичен, а скорее феноменологичен, и это неизбежно, когда предметом изучения является сам разум.

Поскольку мы не можем быть уверены в природе других разумов, нам следует проявлять скромность в своих суждениях. Я не верю, что у камня есть разум, потому что не думаю, будто камень обладает опытом: бессмысленно утверждать, будто «быть камнем» — это вообще на что-то похоже. Это, однако, лишь мнение. Некоторые философы, да и некоторые ученые тоже, утверждают, что существует нечто, каково это — быть камнем, пусть даже это лишь слабейший проблеск такого «бытия». Эта позиция называется панпсихизмом:* идея о том, что свойства разума в той или иной степени пронизывают всю материю. Возможно, это и так, но панпсихисты не могут этого доказать.

И все же нам не обязательно полностью погрязать в релятивизме. Ученые и философы, предполагающие, что может существовать нечто, каково это — быть камнем, утверждают это не из-за какой-то смутной интуиции или приверженности анимистической вере. К этому утверждению они приходят путем рассуждений, и по крайней мере некоторые из этих рассуждений можно исследовать систематически и, возможно, даже экспериментально. Мы не блуждаем в абсолютной тьме.

А как насчет бактерии? Существует ли нечто, каково это — быть бактерией? Здесь мнения расходятся сильнее. Некоторые ссылаются на понятие биопсихизма — предположения, что разумность является одним из определяющих, неизбежных свойств всего живого. Позже мы рассмотрим эту позицию подробнее, но пока признаем, что она не лишена смысла. Лично я не уверен, что верю в существование чего-то, каково это — быть бактерией.

Тем не менее, суть ясна. На каком-то этапе шкалы сложности жизни появляется некая сущность, для которой существует нечто, каково это — быть этим организмом. Я полагаю, большинство людей сегодня готовы согласиться, что существует нечто, каково это — быть орангутаном. Вы вполне можете допустить, что существует нечто, каково это — быть мышью, возможно, даже мухой. Но гриб? Пожалуй, это уже слишком.

Вот почему имеет смысл рассуждать в категориях разумности, которая признает, что разум — это не явление принципа «все или ничего», а вопрос степени. Несмотря на мое определение, я не думаю, что полезно спрашивать, есть у чего-то разум или нет; правильнее спрашивать, какими качествами разума оно обладает и в какой степени (если вообще обладает).

Вы можете спросить: почему бы вместо этого не говорить о сознании? Эти два понятия, очевидно, взаимосвязаны, но они не синонимичны. Прежде всего, сознание кажется более близким к свойству, которое мы можем идентифицировать и, возможно, даже измерить количественно. Мы знаем, что сознание может приходить и уходить — общая анестезия временно отключает его. Но когда мы теряем сознание, теряем ли мы и свой разум? Примечательно, что обычно мы не говорим об этом в таких выражениях. Как мы увидим далее, сегодня существуют методы определения того, находится ли человеческий мозг в сознании; они вызывают некоторые споры, и не вполне ясно, какой именно показатель сознания они зондируют, но они явно измеряют нечто значимое. Более того, хотя у нас все еще нет научной теории сознания (и, возможно, никогда не будет), мы можем многое сказать и еще больше продуктивно предположить о том, как сознание возникает в результате активности наших нейронов и нейронных связей.

Обладание разумностью, с другой стороны, — это способность одновременно более общая и более абстрактная: это состояние можно рассматривать как такое, которое предполагает наличие сознания хотя бы часть времени, но, что более важно, предоставляет целый репертуар способов чувствовать, действовать и просто быть.

Таким образом, можно сказать, что разумность — это предрасположенность когнитивных систем, которая потенциально может приводить к возникновению состояний сознания. Я говорю «состояния», потому что вовсе не очевидно — и, думаю, маловероятно, — что то, что мы называем сознанием, соответствует какому-то одному состоянию (разума или мозга). Точно так же я бы предположил, что, хотя в утверждении, что более высокая степень разумности обеспечивает более высокую степень сознания, есть доля приблизительной истины, ни один из этих атрибутов вряд ли можно измерить так, чтобы выразить одним числом, и на самом деле оба они ближе к качествам, нежели к количествам. Можно ожидать, что разные типы разума будут порождать разные виды сознания. Может ли разум существовать вообще без какого-либо сознания? Трудно представить, что могло бы означать «каково это — быть» сущностью, лишенной какого-либо осознания, — но, как мы увидим далее, мы сможем продвинуться дальше, если разобьем этот вопрос на составляющие.

Разговорный язык наглядно показывает, как мы думаем об этих вещах. Выражение «лишиться ума» подразумевает нечто совсем иное, нежели потеря сознания; в данном случае теряется не сам разум как таковой, а способность разума эффективно (с пользой) использовать свои ресурсы. В английском языке слово *mind* может быть и глаголом, подразумевающим своего рода предрасположенность или внимание: *Mind out* (берегись), *mind yourself* (будь осторожен), *would you mind awfully* (не будете ли вы столь любезны), *I really don’t mind* (я действительно не против). Мы склонны рассматривать разум как нечто бестелесное: «разум над материей» (*mind over matter*), сила разума. Как мы увидим далее, в действительности, скорее всего, существует тесная и неразрывная связь между разумом и физической структурой, в которой он возникает, — но в обыденном представлении понятие разума соседствует с понятиями воли и самоопределения: разум действует, он достигает целей, и делает это способами, которые мы концептуализируем как нечто нефизическое.

Какими средствами разум реализует эту функциональную цель? Философ Нед Блок предположил, что разум — это «программное обеспечение мозга»; можно сказать, что это алгоритм, который выполняет мозг, чтобы делать то, что он делает. В этой способности он выделяет как минимум два компонента: интеллект и интенциональность. Интеллект возникает из применения правил к данным: система разума принимает информацию, а правила превращают ее в выходные сигналы, например, для управления поведением. Этот процесс может быть чрезвычайно сложным, но Блок полагает, что его можно разбить на постепенно все менее «интеллектуальные» подсистемы, пока в конечном итоге мы не придем к «примитивным процессорам», которые просто преобразуют один сигнал в другой вообще без какого-либо интеллекта. Это могут быть электронные логические вентили в компьютере, сделанные из кремниевых транзисторов, или отдельные нейроны, посылающие электрические сигналы друг другу. Никто (ну, почти никто) не утверждает, что отдельные нейроны обладают интеллектом. Иными словами, такой взгляд на интеллект агностичен по отношению к аппаратному обеспечению («железу»): примитивные процессоры можно собрать, скажем, из шариков для пинг-понга, катящихся по трубкам.

Но один лишь интеллект еще не создает разум. Для этого, считает Блок, необходима еще и интенциональность — грубо говоря, то, для чего предназначены задействованные в интеллекте процессоры. Интенциональность — это «о-чём-тость»: интенциональная система обладает состояниями, которые в каком-то смысле репрезентируют мир — являются «о» нем. Если соединить вместе медную и оловянную полоски и нагреть их, оба металла будут расширяться с разной скоростью, из-за чего двойная полоска согнется. Если теперь сделать ее компонентом электрической цепи так, чтобы при изгибе цепь размыкалась, вы получите термостат, а двойная полоска превратится в интенциональную систему: она «о» контроле температуры в окружающей среде. Очевидно, что интенциональность — это вопрос не того, как выглядит система или что сама по себе она делает, а того, как она соотносится с миром, в который встроена.*

Это очень механистический и вычислительный взгляд на разум. В формулировке Блока нет ничего, что связывало бы понятие разума с каким-либо биологическим воплощением: разум, можно сказать, не обязан быть «живым» в обычном понимании.*

Таким образом, перед нами встает выбор: определять разум либо через его природу (он обладает способностью к чувствованию, тем самым «каково это — быть»), либо через его предназначение (он имеет цели). Они не обязательно несовместимы, ведь один из самых интригующих вопросов о типах разума заключается в том, можно ли вообще представить себе чувствующую сущность, которая не осознает целей, — или, наоборот, не кроется ли происхождение этого «каково это — быть» в ценности подобного опытного знания для достижения целей разума. Деннет указывает на их ключевую задачу, цитируя французского поэта Поля Валери: «задача разума — производить будущее». Иными словами, продолжает Деннет, разум должен быть генератором ожиданий и предсказаний:

он добывает в настоящем подсказки, которые затем отшлифовывает с помощью материалов, сохраненных из прошлого, превращая их в предвосхищение будущего. И затем он действует, рационально, на основе этих с трудом добытых предвосхищений.

Если эта формулировка верна, мы можем ожидать, что разум должен обладать определенными чертами: памятью, внутренними моделями мира, способностью действовать и, возможно, «чувствами» для мотивации этих действий. Разум, наделенный такими способностями, был бы способен не только конструировать возможные варианты будущего, но и делать выбор и пытаться претворить их в жизнь.

Рецепт Деннета налагает требование на скорость, с которой разум размышляет: а именно, это должно происходить в темпе, по крайней мере сопоставимом с темпом, в котором происходят значимые изменения в окружающей его среде. Если предсказания разума запаздывают и уже не могут ни на что повлиять, разум не может выполнять свою работу — а значит, он не имеет ценности и причин для существования. Возможно, рассуждает Деннет, это накладывает ограничения на то, что мы способны воспринимать как разум, исходя из того, что мы сами считаем существенным изменением. «Если», — говорит он,

...нашу планету посетили бы марсиане, чьи мысли текли бы так же, как наши, но в тысячи или миллионы раз быстрее, мы казались бы им примерно такими же глупыми, как деревья, и они были бы склонны поднимать на смех гипотезу о том, что у нас есть разум... Чтобы мы воспринимали вещи как наделенные разумом, они должны действовать в подходящем для нас темпе.

Маловероятно, как мы увидим, что мы не замечаем разум у деревьев просто потому, что он функционирует в столь ледниковом темпе; однако вымышленные Толкином энты наводят на мысль, что относительная медлительность разума вовсе не обязательно означает его отсутствие или тем более отсутствие мудрости. Или, говоря иначе: разумность может быть привязана к определенному временному масштабу, за пределами которого она просто теряет смысл*.

Взгляд Блока, по-видимому, превращает разум в весьма общее биологическое свойство. Если интеллект — это лишь способность к обработке информации, переводящая стимул в поведение, в то время как интенциональность обеспечивает цель и мотив для этого поведения, связывая его с внешним миром, то можно утверждать, что все живые существа, от бактерий до летучих мышей и директоров банков, обладают разумом.

Нейробиолог Антонио Дамасио требует от разума большего. По его словам, организмы и даже мозг «могут иметь множество промежуточных ступеней в цепях, опосредующих связь между реакцией и стимулом, и все же не иметь разума, если они не соответствуют важнейшему условию: способности развертывать образы во внутреннем пространстве и упорядочивать эти образы в процессе, называемом мышлением».

Под образами Дамасио не обязательно понимает зрительные образы (хотя это могут быть и они); очевидно, что для обладания разумом вовсе не обязательно иметь зрение. Образный ряд может формироваться, скажем, из звуковых ощущений, осязания или обоняния. Суть в том, что разумное существо использует эти первичные сигналы для построения некой внутренней картины мира и действует на ее основе. Действие, по словам Дамасио, играет решающую роль: «Похоже, нет ни одного организма, который обладал бы разумом, но не действовал». Точно так же, добавляет он, существуют организмы, совершающие «разумные действия, но не имеющие разума» — поскольку у них отсутствуют эти внутренние репрезентации, направляющие их действия. (Это, конечно, зависит от того, что именно считать репрезентацией.)

Но в такой формулировке все же кроется некоторое уклонение от сути вопроса. Она балансирует на грани порочного круга: разум является разумом, только если он мыслит, а мышление — это то, чем занимается разум. Уже сегодня возможно создавать машины, которые, по-видимому, удовлетворяют всем критериям Дамасио: они могут, к примеру, строить модели окружающей среды на основе входных данных, запускать симуляции этих моделей для прогнозирования последствий различных вариантов поведения и выбирать наилучший. Все это можно автоматизировать. И тем не менее никто не считает, что эти искусственные устройства заслуживают принятия в клуб разумных существ, потому что у нас нет абсолютно никаких оснований полагать, что в этот процесс вовлечено какое-либо осознание. Для этих машин все еще не существует никакого «каково это — быть ими».

По крайней мере, так скажет почти любой эксперт в области ИИ, и я верю, что они правы. Но не очевидно, как мы могли бы узнать это наверняка. Мы можем, в принципе, знать абсолютно все, скажем, о мозге птицы, за исключением того, каково это — быть «внутри» него. Следовательно, мое определение разума невозможно очевидным образом протестировать, подтвердить или опровергнуть — точно так же, как и сценарий с демоном Декарта. И по этой же причине не стоит слишком сильно беспокоиться по этому поводу. Вместо того чтобы спорить о том, существуют ли другие разумы или нет, мы можем с большей пользой спросить: как разумность возникает из когнитивной работы нашего собственного мозга? Какие из этих когнитивных свойств — если они вообще существуют — абсолютно необходимы, чтобы это произошло? Как они могут проявляться или отличаться у других сущностей, которые предположительно могут обладать разумом, и какими могут быть получившиеся умы изнутри? Если у нас найдутся ответы, сможем ли мы спроектировать новые виды разума? Сделаем ли мы это? Стоит ли нам это делать?

Зачем нужен разум?

Описание разума у Дамасио неполно в весьма полезном смысле. Ведь если интеллектуальная система способна приобрести все эти черты и при этом все равно не являться разумом, то зачем вообще нужно что-то еще и какая в этом ценность? При наличии таких способностей, зачем вообще нужно это «каково это ощущается»? Вполне возможно, что наши далекие эволюционные предки развились до состояния интеллектуальных, но лишенных разума существ Дамасио, а затем естественный отбор «обнаружил», что внедрение разума во все это дает дополнительное преимущество. Раньше это было распространенной точкой зрения: будто мы, люди, уникальны как существа, наделенные разумом и осознанностью, и отличаемся тем, что мы не автоматы, а существа, обладающие волей. Это можно найти в классификации живых существ Аристотеля, разделявшей их на тех, у кого есть только растительная душа (как растения), тех, у кого есть также чувствующая душа (как животные), и тех, у кого есть также разумная душа, или нус (мы). Эта исключительность сохранилась в утверждении Декарта о том, что только человечество обладает душой в христианском смысле — бессмертной сущностью бытия. Однако неясно, насколько глубоко Декарт был в этом убежден: его описание человеческого тела представляло его, в духе своего времени, как машину, хитроумное устройство из насосов, рычагов и гидравлики. Возможно, он настаивал на душе как на оживляющем начале отчасти для того, чтобы избежать обвинений в ереси за столь механическое представление божественного творения, коим является человек. (Это не полностью уберегло его от осуждения.) Его современник, француз Жюльен Офре де Ламетри, без колебаний превратил нас всех в обычные механизмы — позицию, которую он отстаивал в своей книге 1747 года «Человек-машина», приговоренной церковью к сожжению.

Не обязательно быть закоренелым антропоцентристом, чтобы придерживаться мнения, будто разум возник как внезапное эволюционное новшество. Возможно, этот скачок произошел у общих предков, которых мы делим с человекообразными обезьянами? Быть может, разум появился одновременно с возникновением млекопитающих вообще?

Это предположение, однако, кажется маловероятным. Эволюционные скачки и новшества действительно случаются, но, как мы увидим, в эволюционной летописи нет никаких признаков того, что переход к разумности внезапно изменил природу или поведение предков человека. Нет также причин полагать, будто взрывной рост способностей и усложнение поведения Homo sapiens, произошедшие около сорока-пятидесяти тысяч лет назад, были вызваны внезапным обретением самого разума. Куда более вероятным кажется, что качество, которое я предлагаю ассоциировать с разумом, формировалось постепенно на протяжении огромного периода эволюционного времени. Сегодня широко распространено мнение, что оно в какой-то мере присутствовало еще до того, как наши далекие предки вообще покинули море. Если так, то в нем, пожалуй, не больше уникального, чем в наличии позвоночника или способности дышать воздухом.

При любом сценарии отнюдь не очевидно, что разумность вообще должна давать какое-то адаптивное преимущество. Может ли быть так, что это свойство, которое кажется нам столь важным для нашего существования (и оно, безусловно, таково — не в последнюю очередь потому, что именно оно позволяет нам осознавать его и поражаться ему), было лишь побочным эффектом других когнитивных адаптаций? Иными словами, возможно ли, что раз уж мы и другие существа обладаем мозгом, способным выполнять свои функции, у нас просто не было иного выбора, кроме как вдобавок обзавестись и толикой разумности?

Если перспектива того, что эволюция была (поначалу) безразлична к этому удивительному и таинственному свойству, обретенному материей, кажется тревожной, то столь же тревожным может показаться и следствие из нее: возможно, материя способна развивать самые разные навыки обработки информации, навигации и изменения окружающей среды, не обладая при этом вообще никакой разумностью. В конце концов, очень многое (хотя и не все!) в особенностях земной жизни носит сугубо случайный характер: это результат какого-то происшествия или случайного события в глубинах времен, изменившего ход всего последующего развития на этой конкретной ветви древа жизни. Могла ли эволюция на Земле пойти по иному сценарию и заселить ее богатым разнообразием существ, некоторые из которых были бы столь же гибкими и интеллектуальными, как те, кого мы видим сегодня, — но при этом лишенными разума?

Все это может показаться праздными домыслами, фантастическими сценариями «а что, если бы», которые мы никогда не сможем проверить. Но исследуя Пространство возможных разумов, мы можем превратить их в нечто гораздо большее.

При чем тут мозг?

Нейробиология едва ли существовала как самостоятельная дисциплина, когда Гилберт Райл написал Понятие разума, но он сомневался, что господствовавшая тогда «наука о разуме» — психология* — способна поведать нам нечто выходящее за рамки весьма узких границ. Она, по его словам, ничем не отличалась от других наук, пытающихся классифицировать и количественно оценивать человеческое поведение: антропологии, социологии, криминологии и им подобных. Не существует обособленной области ментального поведения, которая была бы исключительной прерогативой психолога, утверждал он, как не может эта наука и предложить причинно-следственные объяснения всех наших действий по образу и подобию ньютоновской науки о разуме. В основе своей скептицизм Райла по отношению к естественнонаучному подходу проистекает из центральной проблемы понимания разума: мы можем исследовать его только изнутри, что отличает его от изучения любого другого объекта во Вселенной. Это один из способов выразить то, что часто называют «трудной проблемой» сознания: почему разум вообще обладает тем, что ощущается как «быть им». Мы можем формулировать проверяемые теории о том, почему мозг генерирует субъективный опыт, но мы не знаем даже, как сформулировать вопрос о том, почему конкретное переживание ощущается именно так, а не иначе: почему красный цвет кажется красным, а яблоки пахнут (для нас) именно яблоками. (Как мы увидим далее, это вообще может оказаться не вопросом.)

Райл, безусловно, прав, полагая, что некоторые проблемы разума не сводимы ни к чему, кроме философии. Но он отбросил слишком многое. Признание того, что существуют пределы возможностей наук о мозге и поведении рассказать нам о разуме, вовсе не тождественно утверждению, будто они не могут сообщить нам ничего ценного. В самом деле, рассуждать о разуме без учета физических систем, в которых он возникает, нелепо — это сродни тому самому мистицизму в отношении разума, который Райл стремился развеять.

Так что нам необходимо включить мозг в общую картину — но делать это следует с осторожностью. Человеческий мозг, несомненно, является дирижирующим органом человеческого разума, однако эти два понятия не синонимичны — по той очевидной причине, что разум человека эволюционировал не исключительно ради его мозга, и наоборот. Разум в том виде, в каком мы его знаем сегодня, принадлежит живым существам, организмам в целом, пусть даже он и не распределен в них равномерно, подобно некой оживляющей жидкости.

Боюсь, Райлу не понравилась бы и эта точка зрения. Он высмеивал декартово разделение разума и тела, называя его «призраком в машине», и утверждал, что разум следует рассматривать не как какого-то нематериального гомункула, управляющего нашими действиями, а как нечто, синонимичное нашим поступкам и, следовательно, неотделимое от тела. Тем не менее он считал, что проблема заключается не столько в их тесной связи, сколько в том, что дуализм Декарта — это категориальная ошибка: разум по своей сути принадлежит к совершенно иному типу явлений, нежели тело. Он писал, что утверждать, будто мы состоим из тела и разума, не более осмысленно, чем говорить о существовании чего-то, состоящего из «яблок и ноября». Декарт объединил их в одну пару (по мнению Райла) лишь потому, что считал своим долгом в ту эпоху описать разум на языке механистической философии: тело представляло собой своего рода механизм, а значит, и разум должен был быть чем-то подобным или как-то с ним связанным. Вероятно, Райл столь же скептически отнесся бы и к современной нейробиологии, которая стремится разработать механистическое описание человеческого мозга. Однако очевидный факт заключается в том, что сегодня никто не может (или, по крайней мере, не должен) писать книгу о разуме, полностью исключая из рассмотрения нейробиологию, анатомию мозга и когнитивную науку. Равно как, впрочем, нельзя игнорировать и нашу эволюционную природу. Это все равно что пытаться рассуждать о Солнечной системе, не упоминая планеты или гравитацию.

Однако мозг как физический и биологический объект представляет собой глубочайшую загадку. Сравните его, скажем, с глазом. Этот орган — великолепно устроенный прибор*, включающий линзы для фокусировки света, подвижную диафрагму, светочувствительные ткани для фиксации изображений, тонкое различение цветов и многое другое. Все эти компоненты согласованы друг с другом таким образом, что задействуют физические законы оптики, и эти законы помогают нам понять принцип его работы. То же самое можно сказать и об ухе с его мембранным резонатором и крошечными, изящной формы косточками, которые передают звук в спиралевидную улитку, способную различать высоту звука в пределах многих порядков частоты и амплитуды. Физика объясняет нам, как все это функционирует.

Но мозг? В нем нет совершенно никакого смысла. Внешне это едва дифференцированная масса, похожая на цветную капусту, без каких-либо движущихся частей и с консистенцией бланманже, и тем не менее именно из нее родились «Дон Кихот» и «Парсифаль», общая теория относительности и «X-Фактор», налоговые декларации и геноцид.

Конечно, под микроскопом мы видим больше: корневую сеть переплетенных дендритов и их синаптических соединений, мозаику нейронов и других клеток, пучки волокон и упорядоченные слои нервов, вспышки электрической активности и выбросы нейромедиаторов и гормонов. Но само по себе это мало помогает понять, как работает мозг: здесь нет ничего, что указывало бы на «физику мысли» в том же смысле, в каком существует физика зрения и слуха. Возможно, микроскопические детали лишь усложняют дело (по крайней мере, на первый взгляд), поскольку показывают, что мозг с его 86 миллиардами нейронов и 1000 триллионов связей — самый сложный из известных нам объектов, однако его логика отличается от всего, к чему нас готовят другие явления природы.

Более того, прекрасные приспособления уха и глаза (и другие проводники чувств) полностью подчинены этому мыслящему органу из плоти. Хотя мы можем понять физические принципы, управляющие зрением и слухом, мозг способен их перечеркнуть. Он заставляет нас видеть вещи, которые явно отсутствуют (например, свет, падающий на сетчатку), и в то же время оставаться слепыми к тому, что отпечатывается на ней четко и ясно. Сигнал на выходе из уха подобен осциллограмме сложных звуковых волн: ничто в нем не помечено ярлыками вроде «гобой», «важная команда» или «сигнал серьезной опасности», и уж точно ничто из этого не велит нам грустить или ликовать. Всё это — работа мозга.

Все это означает, что науку можно простить за непонимание мозга, и она заслуживает немалой похвалы за то, что он до сих пор не остался полной загадкой. Лучшая отправная точка — это честность, подобная той, которую можно найти в фундаментальном исследовании Мэтью Кобба 2019 года «Идея мозга», где прямо заявляется, что «у нас нет четкого понимания того, как миллиарды, миллионы, тысячи или даже десятки нейронов работают вместе, обеспечивая деятельность мозга».

Что мы действительно хорошо знаем, так это анатомию мозга. Как и все ткани тела, он состоит из клеток. Но многие клетки мозга весьма необычны: это нервные клетки — нейроны, которые могут влиять друг на друга посредством электрических сигналов. Эту необычность легко преувеличить, ведь многие другие типы клеток также поддерживают электрические потенциалы — разницу в количестве электрического заряда, переносимого ионами по обе стороны их мембран, — и могут использовать их для передачи сигналов друг другу. Более того, нейроны подобны остальным клеткам в том, что передают сигналы друг другу с помощью молекул, которые высвобождаются одной клеткой и прикрепляются к поверхности другой, вызывая внутреннее изменение химического состояния. Но только нейроны, судя по всему, специально приспособлены для того, чтобы сделать передачу электрических сигналов своим смыслом существования. Они способны осуществлять это на больших расстояниях и между множеством других клеток благодаря своей форме: древовидной, с центральным телом клетки, несущим ветви — дендриты, которые тянутся к другим клеткам для контакта, и удлиненным «стволом» — аксоном, по которому может проходить электрический импульс (так называемый потенциал действия) (рис. 1.1). Каждый такой импульс длится около миллисекунды.

Это «соприкосновение» нейронов происходит в соединениях, называемых синапсами (рисунок 1.2), причем оно не требует физического контакта. Напротив, между кончиком аксона и поверхностью дендрита другого нейрона, с которым он взаимодействует, существует узкая щель, называемая синаптической щелью. Когда электрический сигнал от аксона достигает синапса, нейрон высвобождает небольшие биомолекулы, называемые нейромедиаторами, которые диффундируют через синаптическую щель и связываются с белковыми молекулами — рецепторами — на поверхности другой клетки; у этих белков есть углубления или полости, в которые конкретный нейромедиатор подходит, как ключ к замку. Когда это происходит, электрическое состояние другой клетки меняется. Некоторые нейромедиаторы возбуждают клетку, делая её способной испустить собственный импульс. Другие успокаивают клетки, которых они достигают, подавляя «срабатывание» характерного электрического спайка нейрона.*

Рисунок 1.1. Строение нейронов и синаптических соединений между ними.

Рисунок 1.2. Синаптическое соединение крупным планом. Передача сигнала от одного нейрона к другому происходит, когда молекулы нейромедиатора высвобождаются из кончика аксона в узкую щель между ним и дендритом другого нейрона. Эти молекулы диффундируют через щель и связываются со специальными молекулами-рецепторами на поверхности дендрита.

Таким образом, нейронная сеть оживает под действием электрической активности. Как правило, в мозге формируются синхронизированные паттерны нейронной активности, и эта синхронность, по-видимому, играет центральную роль в согласованных когнитивных процессах. На эту активность влияют сигналы, которые мозг получает от органов чувств и нервов в других частях тела — например, от зрительного нерва, соединенного с сетчаткой глаза. Таким образом, исходная информация, регистрируемая органами чувств, каким-то образом превращается в мысленные образы: мысли, чувства, воспоминания.

Часто упускают из виду, что деятельность мозга не зависит от подобных стимулов. Он активен сам по себе: нейроны общаются друг с другом постоянно. Мы не знаем, о чем они «говорят», но эта активность не случайна и, по всей видимости, является жизненно важной частью когнитивного процесса. На самом деле сигналы, вызванные сенсорными раздражителями, как правило, очень малы по сравнению с ней, так что технологии мониторинга мозга могут обнаружить их лишь после усреднения и отсеивания всего шумного (но отнюдь не просто случайного) «фонового лепета» мозга.

Существуют сотни различных типов (и гораздо больше подтипов) нейронов, каждый из которых отличается размером, формой и паттернами электрической активности. Одни из них являются возбуждающими — они стимулируют другие нейроны к разряду, — тогда как другие — тормозящими, подавляющими активность тех клеток, с которыми они связаны. И мозг состоит не только из нейронов. В нем присутствуют и другие типы клеток, в частности так называемые глиальные клетки, количество которых превышает число нейронов примерно в десять раз. Когда-то глиальные клетки считались просто своего рода «клеем» (именно это и означает слово «глия»), соединяющим нейроны вместе, однако сегодня известно, что они играют несколько жизненно важных ролей в работе мозга, например, помогая поддерживать и восстанавливать нейроны.

Слишком часто упускают из виду и энергетику мозга. Наш мозг велик и обходится организму дорого. Сам по себе физический размер не имеет решающего значения: мозг кашалота в несколько раз тяжелее нашего (около 7,5 кг), а у мужчин объем мозга в среднем примерно на 10 процентов больше, чем у женщин, при отсутствии каких-либо различий в интеллекте. Гораздо важнее отношение массы мозга к массе тела, которое у человека больше, чем у любого другого животного. (Следом за нами идут дельфины и человекообразные обезьяны.) На долю мозга приходится около четверти потребления энергии взрослым человеком (у новорожденных детей — около 87 процентов), причем потребность в энергии почти в два раза выше, когда мозг находится в сознании и воспринимает информацию, чем когда он погружен в бессознательное состояние под действием анестезии: мышление в буквальном смысле требует энергии мозга. Одно из чудес мозга заключается в том, что он попросту не поджаривается от такого расхода энергии: компьютер с подобной плотностью компонентов и межсоединений просто расплавился бы от тепла, которое ему пришлось бы рассеивать.

Хотя общая анатомия мозга предопределена в той же мере, что и любая другая часть тела — за счет взаимодействия и активации генов и клеток в процессе развития, — детали его «проводки» формируются под влиянием опыта. Этот процесс больше похож на ваяние скульптуры, чем на живопись. Вместо того чтобы нейронная сеть росла постепенно, звено за звеном, она изначально возникает как избыточное изобилие ветвей и соединений, которые затем постепенно отсекаются. При рождении мозг ребенка обычно содержит более 100 миллиардов нейронов, что несколько больше, чем у взрослого человека. Неиспользуемые связи отмирают, тогда как повторяющиеся паттерны активности укрепляются. Нейроны, активируемые определенным стимулом, стремятся установить связи друг с другом, создавая контуры со специфическими функциями.

Этот процесс продолжается на протяжении всего роста и жизни в постоянной обратной связи между мозгом и окружающей средой. Это одна из причин, почему мы не можем легко или осмысленно отделить врожденное в мозге от приобретенного опытом, поскольку ранее существовавшие черты могут усиливаться. Ребенка с врожденным хорошим восприятием высоты звука или чувством ритма поощряют заниматься музыкой, и тем самым он развивает эти качества еще сильнее, укрепляя соответствующие нейронные связи. Любые незначительные гендерные различия в когнитивных способностях — а в чем именно они заключаются и существуют ли вообще, остается спорным вопросом* — скорее всего, будут усилены культурными стереотипами даже в самых просвещенных семьях. Более того, черты, которые мы можем распознать на поведенческом уровне, такие как невротизм или открытость новому опыту, похоже, не имеют явных коррелятов на уровне нейронных связей — не существует, скажем, нейронов «добросовестности». Личность, очевидно, является значимым понятием на социальном уровне, но ее не так-то просто обнаружить в структуре связей мозга. Скорее, эти высокоуровневые, заметные аспекты поведения возникают из более «примитивных» характеристик, некоторые из которых действительно, по-видимому, берут свое начало в конкретных, поддающихся определению особенностях мозга, таких как уровень гормонов или выработка различных нейромедиаторов: например, стремление избегать вреда или способность откладывать удовольствие.

Однако другие черты и способности носят более фундаментальный характер. Базовые способности, позволяющие нам осмысливать мир и ориентироваться в нем, такие как зрение, язык и моторика, формируются в определенных областях мозга. Но не обязательно уникальных. Зрение, например, начинается с того, что свет, попадающий на сетчатку глаза, стимулирует зрительный нерв посылать сигналы в первичную зрительную кору (расположенную, как ни странно, в затылочной части мозга). Но, как мы увидим, для того чтобы мы воспринимали объект визуально, недостаточно, чтобы зрительный сигнал просто поступал сюда. Первичная зрительная кора взаимодействует с другими областями коры, которые интерпретируют увиденное — например, разделяя его на различные компоненты (такие как границы, текстуры, тени и движение) и соотнося их со знакомыми объектами. Дефекты зрения могут быть результатом сбоев на любом из этих этапов.

Мозг окружен ореолом таинственности, с которым не сравнится ни одна другая часть тела. Мы привыкли думать, что в нем кроются секреты всего нашего существа. У этого представления чуть больше оснований, чем у другого современного биологического мифа об идентичности, который приписывает все геному. Ведь хотя наши гены могут диктовать различные предрасположенности в том, как развивается мозг (а также все остальное тело), несомненно влияя на наши черты, врожденные способности и поведение, мантру о том, что «ДНК — это не судьба», невозможно повторять слишком часто.

Распространено мнение, что личность и черты характера формируются под воздействием как природы (генетической предрасположенности), так и воспитания (превратностей жизненного опыта). И то и другое играет свою роль, но их трудно распутать и еще труднее спрогнозировать. Как бы ни смущала многих эта мысль, очевидный факт заключается в том, что гены играют важную, а порой, возможно, даже доминирующую роль в определении наших поступков. Не существует ни одной человеческой черты — от сексуальной ориентации до склонности к просмотру телепередач или вероятности развода, — в которой, судя по всему, не присутствовал бы генетический компонент*. И все же окружающая среда или опыт тоже могут влиять на то, как формируются связи в мозге. Например, освоение какого-то навыка может перестроить соответствующие отделы мозга, в то время как депривация или жестокое обращение способны оставить долгосрочные шрамы на психике — что неизбежно отражается и на физической структуре мозга. Однако многие воздействия окружающей среды трудно предсказать. Конкретные жизненные события — скажем, развод родителей — могут оказывать совершенно разное влияние на разных людей, отчасти из-за врожденных особенностей личности. Проще говоря, одни люди переносят травму лучше, чем другие.

Существует, однако, и третье влияние на индивидуальные особенности мозга (и поддерживаемого им разума), которое слишком часто упускают из виду: это не природа (гены) и не воспитание (опыт), а случайные события как в процессе развития, так и в окружающей среде. Гены задают соответствующим клеткам своего рода программу того, как им самоорганизоваться в структуру мозга, и могут направлять определенные аспекты этой организации. Но они не могут полностью прописать ее, не в последнюю очередь потому, что количество нейронных связей превышает количество генов, участвующих в развитии мозга, в несколько миллиардов раз. В геноме нет детального чертежа мозга. (По правде говоря, там нет чертежа вообще ни для чего.)

Процесс развития и формирования мозга, таким образом, астрономически сложен, и крошечные случайные события в ходе него могут иметь далеко идущие последствия. Если у нас есть какой-то талант, мы любим говорить, что это «в генах», и искать родственника, которому можно приписать эту заслугу. Возможно, так оно и есть; но зачастую вполне вероятно и то, что вам просто повезло с тем, как случайным образом сформировались связи в вашем мозге.

Является ли мозг машиной разума?

Ореол таинственности вокруг мозга, безусловно, проистекает из представления о том, что именно в нем рождается все наше существо. Тело в таком представлении — лишь оболочка: бездумный механизм, которым управляет мозг. Отсюда же рождается и одержимость мозгом знаменитостей — как, например, в случае с упорным стремлением некоторых хирургов отыскать истоки гениальности Эйнштейна в срезах его серого вещества, сохраненного после смерти вопреки его воле, часть из которых циркулировала в медицинских кругах подобно контрабанде.

На человеческий мозг сделана огромная ставка. Его справедливо считают «двигателем разума» — при условии, что мы помним о несовершенстве этой механистической метафоры. Он одновременно определяет и ограничивает то, каким может быть человеческий разум. Но он не исчерпывает эту проблему целиком и не может ответить на все вопросы, которые мы можем задать о разумности. Исследуя Пространство возможных разумов, нам придется вести непрерывный танец между физическим «железом» и возникающими на его основе свойствами — диалог разума и материи.

Когда мы рассуждаем, думаем, чувствуем, за этими процессами, конечно же, стоят определенные нейронные связи в мозге, и время от времени мне придется на них ссылаться. Но важно помнить, что то, как работает разум, и то, как работает мозг, — это два разных (хотя и взаимосвязанных) вопроса. Понимание одного из них не обязательно дает представление о другом, и значительная часть современных нейробиологических исследований направлена именно на то, чтобы связать их воедино.

Нейробиология сегодня располагает прекрасным арсеналом методов изучения мозговой активности, главным из которых является функциональная магнитно-резонансная томография (фМРТ), показывающая, где именно усиливается кровоток из-за потребности в кислороде, вызванной активностью клеток (нейронов). Эти карты активности мозга могут быть весьма информативными. Если, к примеру, мы обнаружим, что при выполнении конкретной когнитивной задачи задействуется область мозга, ранее ассоциировавшаяся с другой функцией — скажем, если прослушивание музыки активирует зоны, связанные с обработкой языка, — это может дать нам представление о характере происходящих в этот момент ментальных процессов: возможно, мозг распознает в музыке своего рода синтаксис или грамматику. С другой стороны, очень часто подобные области изначально получали свои названия именно из-за их активации в ответ на определенную задачу или поведение, а не потому, что мы доподлинно знаем, что происходит в этой зоне. К сожалению, методы визуализации мозга не снабжены удобным описанием того, что именно связанные с ними нейронные связи делают с получаемой информацией.

Опасность заключается в том, что мозг начинают упрощенно делить на области, приписывая каждой конкретную функцию, подобно тому как это делалось в ныне дискредитированной «науке» конца XIX века — френологии. Подобная тенденция породила упрощенные и вводящие в заблуждение штампы об анатомии мозга: к примеру, утверждение, что структура под названием миндалевидное тело является «центром страха». Подобные привычки подпитываются досадной склонностью некоторых нейробиологов путать объяснение когнитивной задачи с простым перечислением областей мозга со сложными названиями, которые активируются во время ее выполнения: передняя поясная кора, парагиппокампальная извилина и так далее.

Это возвращает нас к проблеме «разум — мозг»: мы можем сколько угодно исследовать мозг как биологический орган, но мы все равно не способны заглянуть внутрь разума, который он помогает создать, и увидеть, что там происходит. Это понятие не так-то просто уловить. Без человеческого мозга нет человеческого разума — в этом мы можем быть уверены.* Но означает ли это, что разум полностью сводится к мозгу, или это аналогично утверждению, что без дирижера оркестр не играет? Дирижер — это организатор, центр всей деятельности, но, черт возьми, дирижер сам даже не играет музыку. Как правило, дирижер даже не сочинял ее. В самом деле, где находится музыка — на бумаге, в колебаниях воздуха или в сознании слушателей? Что порождает музыку разума? И сколько видов музыки он способен сыграть?

Как мы уже видели, связь между мозгом и разумом сегодня принято описывать через аналогию с компьютерами: мозг называют аппаратным обеспечением (или, возможно, «мокрым железом»), а разум — программным обеспечением. В рамках этой картины — широко, если не повсеместно, принятой в нейробиологии, — мозг сам по себе является разновидностью компьютера.

Эта аналогия существует с самых первых дней появления вычислительных машин: пионер информационных технологий Джон фон Нейман в 1957 году написал книгу под названием «Компьютер и мозг». Мозг, как мы увидим, часто служил непосредственным источником вдохновения для разработок в области компьютерных наук и искусственного интеллекта — вплоть до того, что, по словам нейробиолога Алана Джасаноффа, «порой трудно сказать, что для чего послужило источником вдохновения». Вычислительный взгляд на разум нейтрален в вопросе о том, где именно мы можем ожидать его обнаружения: он допускает, что разумность может возникнуть в любой системе, способной к необходимым вычислениям. Он представляет собой один из вариантов философского подхода к разуму, называемого функционализмом, согласно которому ментальное состояние или операция — мысль, желание, воспоминание — зависит не от того, из чего сделан разум, а от того, что он делает, то есть от его функциональной роли в системе разума, независимо от материального субстрата, на котором он работает. Этот взгляд прослеживается еще в механистической концепции человеческого разума Томаса Гоббса, согласно которой все наше мышление представляет собой разновидность арифметической обработки: разум, писал он в 1651 году, — это «не что иное, как подсчет, то есть сложение и вычитание».

Привлекательность этой идеи очевидна. Подобно тому как компьютерные схемы обрабатывают информацию, пропуская цифровые (вкл/выкл) электрические сигналы через сети из огромного количества взаимосвязанных «логических вентилей», состоящих из транзисторов, мозг обладает нейронными сетями из взаимосвязанных нейронов, чьи потенциалы действия включают и выключают друг друга. Мозг, согласно этому аргументу, гораздо мощнее и универсальнее компьютера, поскольку содержит гораздо больше компонентов и связей; однако компьютер зачастую работает быстрее, так как кремниевые устройства могут переключаться за наносекунды (миллиардные доли секунды), в то время как нейроны активируются всего несколько раз в секунду.

Одна из причин популярности аналогии между мозгом и компьютером заключается в том, что она дает, возможно, ложную уверенность: будто бы мозг можно понять на основе устоявшихся инженерных принципов. Как предполагает Джасанофф, в этом можно усмотреть современный эквивалент декартова разделения несовершенного материального тела и чистого нематериального разума. Отсюда следует вывод, что разуму вообще не нужен мозг, а нужна лишь информация: компьютер способен во всех деталях смоделировать мозг и тем самым стать вместилищем разума. «Приравнивание органического разума к неорганическому механизму может даровать надежду на светское бессмертие», — говорит Джасанофф. К этой фантазии я еще вернусь позже.

Но выдерживает ли эта аналогия критику? Уже одна только история должна заставить нас насторожиться: метафоры для описания мозга всегда заимствовались из самых передовых технологий своего времени. Когда-то считалось, что он работает подобно часовому механизму, гидравлической системе или электрическим батареям. Сегодня все это кажется нам архаичным, и не исключено, что однажды то же самое произойдет и со сравнением с компьютером.

Самое принципиальное возражение против этой аналогии состоит в том, что мозг и разум попросту не делают того, что делают компьютеры. Гилберт Райл считал распространенной ошибкой «полагать, будто основная деятельность разума состоит в поиске ответов на вопросы». Обычно именно в этом и заключается задача компьютера: он должен рассчитать результат на основе входных данных, переданных четко определенному алгоритму. Кажется, будто мозг тоже делает нечто подобное — запускает алгоритм превращения входных данных чувственного опыта в выходные сигналы, например действия. Но это сходство поверхностно. Вместо того чтобы информация текла через мозг в одном направлении от входа к выходу, эксперт по искусственному интеллекту Мюррей Шанахан отмечает, что «волны активации» могут перемещаться туда и обратно между различными областями, пока не придут к «временному состоянию взаимного равновесия». Мозг не сидит в ожидании вопросов, на которые нужно ответить, а находится в постоянном, активном и структурированном диалоге с самим собой и окружающей средой. Честно говоря, мы пока мало что понимаем в этом общении.

Более того, компьютерная аналогия ничего не говорит о роли способности чувствовать, которая, несомненно, является одним из самых ярких аспектов нашего собственного разума. Мы уже способны создавать машины — определенно не обладающие этой способностью, по крайней мере на данном этапе своего развития, — которые функционируют как обрабатывающие информацию устройства ввода-вывода, способные принимать решения и совершать действия. И наоборот, наш собственный разум, судя по всему, способен испытывать переживания без каких-либо действий: находиться в состояниях, близких к чистому осознанию, без всяких целей или необходимости вычислять какой-либо результат.

Более того, мы, как правило, не можем перечислить причины своих поступков, разложив по полочкам логические процессы разума так же, как мы делаем это для компьютерных схем, — с определением входных данных, ключевых точек принятия решений, результатов этих процессов и так далее. (Однако мы действительно тратим много энергии на конструирование подобных историй — ведь наш разум, судя по всему, жаждет связных повествований по вполне веским адаптивным причинам).

Да, разум должен принимать решения на основе имеющейся и новой информации — но не эти решения делают его разумом. Не они наделяют разум тем самым свойством «каково это — быть» им. Как мы увидим, вполне возможно, что субъективность осознания фундаментальна для работы разума, а не является просто побочным эффектом (эпифеноменом) его способности решать задачи. Разум также не является своего рода машиной, которая принимается за обработку окружающей среды; скорее, это нечто, возникающее в результате взаимодействия организма и среды. По этой причине он не является ни какой-то нематериальной или абстрактной сущностью, ни тем, что можно записать в виде некоего кода или алгоритма. Это непрерывно идущий процесс, вечно воссоздающий и обновляющий сам себя. Мозг движущегося, активного организма является частью постоянной петли обратной связи: он контролирует и выбирает, какие стимулы воспринимать, а также подстраивается под них. Как правило, поведенческие эксперименты искусственно размыкают эту петлю, подбирая стимулы для мозга и наблюдая за результатом. Но обычное поведение строится совсем иначе, и именно поэтому познание — то, что мозг на самом деле делает в окружающей среде, будучи активным и непрерывным процессом, — не является пассивным вычислением по принципу «вход-выход». «Доктрина "входа-выхода", — пишет нейробиолог Мартин Хайзенберг, — это ошибочная догма, ложный след [в исследованиях мозга]».

Даже рефлекторные действия — когда стимуляция определенного нерва или группы нервов автоматически вызывает определенную реакцию, подобно коленному рефлексу, при котором удар по колену приводит к автоматическому вздрагиванию ноги, — на самом деле контролируются мозгом, а не просто пассивно осуществляются. То, что может показаться простой реакцией типа «вход-выход», на самом деле может тонко настраиваться мозгом в зависимости от текущих обстоятельств. Так, некоторые, казалось бы, инстинктивные и непроизвольные реакции у животных активно и тонко корректируются и направляются мозгом в соответствии с ситуацией: организмы не действуют с предсказуемостью выключателя света.

Более того, мозгу не нужны внешние раздражители, чтобы проявлять активность. Например, он вовсю занят во время сна, когда наши органы чувств по большей части отключены. Хотя внешняя реальность (холод или полный мочевой пузырь) порой и просачивается в наши сновидения, большая часть их содержания генерируется изнутри. Лишите бодрствующего человека в полном сознании всех стимулов — поместите его в камеру сенсорной депривации, — и разум вскоре начнет порождать собственную активность, которая проявится в виде галлюцинаций. Нервные системы динамичны и постоянно активны независимо от того, подпитывает ли их мир сенсорными данными. Разум существует, чтобы разуметь.

Таким образом, в отличие от обычного компьютерного алгоритма, невозможно просчитать, что сделает человеческий мозг, получив определенный набор сенсорных сигналов на входе (в число которых должны входить гормоны и другие телесные сигналы).* В конце концов, количество возможных конфигураций и состояний, которые могут поддерживаться в типичной нейросети мозга, превышает число частиц в наблюдаемой Вселенной. И тем не менее лишь крошечная доля этих состояний была отобрана эволюцией, и именно они с высокой надежностью воспроизводятся в ответ практически на любые стимулы, поступающие в мозг.*

Именно по этой ключевой причине нейробиологи Джералд Эдельман и Джулио Тонони утверждают, что мозг нельзя считать компьютером. Ведь хотя многие аспекты познания и нейронной обработки действительно очень похожи на вычисления, мозг приходит к своим внутренним состояниям не с помощью логических операций, а путем отбора.

И это, возможно, не случайно. Иными словами, не исключено, что разумы эволюционировавших живых существ должны быть устроены именно так, поскольку машины, построенные на чистой логике, просто не справятся. Живым организмам, во-первых, необходима определенная стабильность поведения — надежный репертуар возможных действий, адекватных большинству ситуаций, с которыми они столкнутся, пусть даже эти ситуации непредсказуемы и никогда не повторяются в точности. Кроме того, им нужно принимать решения быстро, без трудоемкого просчета всех входных сигналов. Но, пожалуй, самое главное: они представляют собой устройства для принятия решений, которые в принципе не имеют четко определенного «входа». В нашей жизни не бывает моментов (за исключением разве что контрольных по математике), когда перед нашим разумом ставится закрытая задача с однозначно заданными, уникальными параметрами, которую мы обязаны решить. Мир — это не компьютерная лента, подающая в наш мозг строку двоичного кода. «Подобно самой эволюции, — говорят Эдельман и Тонони, — работа мозга [возможно, лучше сказать „разума“] представляет собой игру между постоянством и изменчивостью, отбором и разнообразием». Машины так не работают — или, лучше сказать, мы еще ни разу не создавали машин, которые бы так работали. Специалист по компьютерным наукам Джош Бонгард и биолог Майкл Левин переворачивают проблему с ног на голову, предполагая, что, возможно, живые и разумные существа демонстрируют нам «машины, какими они могли бы быть».

И все же интуиция подсказывает мне, что ни один подлинный разум не будет похож на сегодняшние компьютеры, которые безучастно застывают в ожидании, пока им не скормят порцию цифр для обработки. Весьма примечательно, что эволюция никогда не создавала разума, работающего подобно такому компьютеру. Это не значит, что она в принципе не способна на это — эволюция прочно привязана к уже найденным ею решениям, поэтому мы плохо представляем себе весь спектр того, что она способна породить, — но я подозреваю, что подобное творение оказалось бы не слишком жизнеспособным. Эдельман и Тонони постулируют, что логические вычисления (как в наших искусственных «мыслящих устройствах») и отбор (в эволюционировавших разумах) могут быть единственными двумя «глубоко фундаментальными способами организации мысли». Если так, то это, несомненно, ключевой аспект топографии Пространства возможных разумов. Но действительно ли их только два? Других мы не знаем, но лично я удивился бы, если бы их не существовало. В конце концов, мы только начинаем наше путешествие в Пространство разума и пока еще очень смутно представляем, насколько оно обширно и что таится в его глубинах.

Предыдущая главаГлава 2 из 20Следующая глава