В субботу Надя проснулась ни свет ни заря. Митя посапывал рядом, до Нади докатывалось тепло от его загривка.
Обидно было: в кои-то веки честное каникулярное утро, свободное от всего и от всех… чего в такую рань встрепенулась? И как назло, именно от обиды заснуть обратно было ещё труднее. Вот Ирун – та запросто могла валяться хоть до часу дня, хоть до двух, хоть до вечера, лишь бы никто не трогал – а Надю словно какая-то сила выталкивала из постели.
И наволочка под щекой была непривычно шершавая, как картон. Неизвестно откуда – может быть, из перьевых подушечных недр – выплыло слово “бязь”…
Надя помаялась, повертелась, поёрзала, но в конце концов всё же скрутила себя, кое-как задремала…
Спустя какое-то время проснулась опять – и показалось, что в номере слабый солнечный свет. Когда пришла в себя, поняла, что на улице пасмурно, а иллюзия – из-за розовой занавески.
Хорошо, что окно всю ночь оставалось открытым: было свежо, запах вчерашней попойки почти исчез. Надя вспомнила: когда Бах ушёл, были с Митиной стороны определённые поползновения… но она сделала вид, будто спит. Точнее, что спит крепко и бесповоротно. Нужно же было наказать Митю за то, что вечер провёл не с ней, а с чужим мужиком.
Паркет был холодный, но Надя предусмотрительно захватила толстые вязаные носки. Гордясь своею воздушностью и бесшумностью, быстренько прибралась. Сполоснула стаканы, потом сама залезла под душ.
Со вчера оставалась пачка печенья “Курабье Ромашка”. Стараясь не шуршать пластиковой обёрткой, выудила одно печенье, сжевала. Следом ещё одно.
Написала Анечке эсэмэску: “Куку, Королевишна!” Подумала: Анечка Королевишна, а Митина будет Царевишна. Если девочка. Или тоже Царевич.
Как Анька примет сводного брата или сестру, станет ли ревновать? Нужно будет особенное к ней внимание, чтобы не чувствовала себя брошенной… Надя её в обиду не даст. Хорошо, что Анечка уже сознательная, большая. А то и наоборот, поможет возиться с младенцами…
Надя мысленно щёлкнула себя по носу: притормози. Далеко ещё до младенцев. Он, между прочим, официально не разведён. И чего-то с того первого дня никакой активности на эту тему…
Ответа на эсэмэску не было. Может, связь виновата? Вайфай не работал (как и предупреждали), а из четырёх палок горела только одна.
Да нет, просто Анька, как всегда, бросила где-нибудь телефон. С ней было два варианта: либо немедленно отвечала – либо не отвечала вообще.
Маме не стала писать: та, в отличие от девятилетней Анечки, переписываться не умела (или делала вид, что не умеет) и норовила перезвонить. Разговаривать с мамой Наде сейчас совсем не хотелось. Тем более, Митя спал…
Совершенно нечего было делать. Надя выглянула из-за розовой занавески на улицу.
На качелях, скрипя, качались какие-то дети. Вчера их не было. Может, дети сотрудников санатория? Или тех беженцев, на которых ссылалась тётка из бухгалтерии?..
Далеко за деревьями протараторила утренняя электричка. Немного чирикали птицы. Вдруг Надя услышала треск, который сразу не поняла, но звук был приятный, природный: тррррр. Трррррр.
Это дятел! – сообразила Надя и почему-то обрадовалась, и удивилась: разве в конце сентября дятлы бывают? Не улетают на юг?..
Хорошо сейчас было бы посидеть в кресле, но кресла в номере не было. Надя села на стул с морщинистым потрескавшимся сиденьем из кожзаменителя. Стала тупить в телефон.
Митя выдохнул и всхрапнул, до смешного похоже на дятла…
Ну сколько уже можно спать! Весь свой праздник проспим, все каникулы.
Надя сделала так. Разделась. Оставила только вязаные носки. В зябком воздухе кожа сразу покрылась мурашками, и залезть под одеяло, нагретое Митей, было ещё уютнее.
Всеми неровностями прижалась к Митиной тёплой спине и ногам.
“Хороший!” – почему-то это было первое слово, которое приходило ей в голову. Настолько он был хороший, что Надя не знала, что с этим делать. С ума можно было сойти, какой хороший.
Полминуты назад, когда она раздевалась и забиралась под одеяло, ей было весело, она придумала утренний подарок Мите (между прочим, никоим образом не заслуженный им). Но едва она своей гладкой прохладной кожей прижалась к его тёплой коже – её вдруг так проняло, что стало трудно дышать.
Сначала руками, а потом, когда трудно стало дотягиваться, ногой в носке – стащила с Мити единственный предмет одежды – и прижалась снова, теперь уже целиком, без досадных помех.
Митя делал вид, что не просыпается – но Надя слышала, что сопеть перестал.
Надя забросила на него сверху ногу, ещё увеличив площадь соприкосновения, и, подсунув руку под тёплый тяжёлый бок, обняла большое, тёплое и любимое…
Прямо-таки любимое? Точно?
Ну да, получалось, что так.
Он повернулся к ней на узкой кровати, под этим полуказарменным одеялом, которого на них двоих еле-еле хватало. Глаза по-прежнему не открывал. Надя полюбовалась его лицом, которое ей всегда казалось очень красивым, и потом тоже закрыла глаза.
Поразительно было, насколько с Митей всё происходило иначе, чем со всеми другими. Других, правда, было – по пальцам пересчитать, но Надя была уверена в том, что Митя неповторим.
До недавнего времени (собственно, ещё полтора месяца тому назад) Надя считала, что цель известного более или менее механического процесса – в том, чтобы оба участника так или иначе (в идеале – одновременно) пришли к надлежащему (равно как подлежащему) результату. Кто-то из этих других, предыдущих, включая Анечкиного отца, двигался к результату получше, кто-то похуже. И даже с Надиным скромным опытом было ясно, что с точки зрения, так сказать, олимпийской (больше – дольше – сильнее) Митя был, если выразиться тактично, от пьедестала далёк.
Но с ним всё становилось другим – другим в принципе, будто бы с предыдущими было и впрямь – борьба, или бег с препятствиями; а с Митей – сливочное мороженое.
Или музыка.
Или выход из лабиринта.
Иногда глаза у них были открыты, и Наде было одновременно и страшно, и стыдно, как будто она снова стала подростком, хотелось спрятаться – и в то же время бесстыдно, бесстрашно и дико весело, словно два этих тела – игрушки, с которыми можно делать всё что угодно: голубить-лелеять – или ломать.
Можно было рассматривать; пробовать, что ещё можно сделать с этим странным, смешным, непохоже устроенным – даже не для какого-то там наслаждения, а для прикола. Но заодно получалось и наслаждение – всегда сильнее, больнее, чем раньше – как бонус.
Иногда глаза были открыты, но чаще он вёл её (или они друг друга вели) в лабиринте на ощупь. Наде казалось, будто бы вся она – не три-четыре участка на её теле, к которым считаные предыдущие прилагали свои усилия, а действительно целиком – превращается в инструмент, одновременно и клавишно-язычковый, и духовой, и ударный – наподобие именно ханга или глюкофона, за каждым прикосновением следует неожиданный звук; эхо этого звука ещё продолжается, когда к нему прибавляется новый звук, и ещё…
Даже так: они – две половины ханга. Она – нижняя, гу. А он – верхняя, динг. А временами наоборот: она динг, а он гу, и между ними мучительно острая кромка…
Вместо штор на окнах были полупрозрачные розовые занавески, поэтому и под закрытыми веками темноты не было – вспыхивали созвездия, поворачивались по слогам: Каф – Ла, Донь, Ше, Дар – грудь, Де, Неб – хвост, Э, Лект, Ра, Май, Я, Тай, Ге, Те…
Тот результат, к которому все предыдущие так стремились, здесь был досадной необходимостью – окончанием музыки. Поэтому Надя каждый раз – и теперь – упиралась и мучилась, чтобы не соскользнуть, удержаться на краешке, на острой, режущей кромке между нею самой – и её второй половиной, между гу – и дингом, между дингом и гу, цеплялась пальцами и когтями, – и всё-таки не смогла вытерпеть, сверглась в горячую магму, толчками, ударами, и его утащила туда за собой.
Ещё несколько раз встряхнуло: сначала остро и коротко, потом длиннее, словно бы прокатилось эхом (однажды в такую минуту Митя промычал: “Мы эхо… Мы эхо… Мы долгое эхо друг друга”, они хохотали: кто бы мог в этой, казалось, строгой советской песне заподозрить такой нескромный подтекст…).
Надя прижалась щекой и губами к его щеке – и вдруг почувствовала на шершавовато-колючем и тёплом что-то другое, прохладное. Она открыла глаза.
Митя смотрел на неё, как показалось Наде, с выражением не то страдания, не то сильного удивления.
Зрачки были большие, от этого глаза казались ещё темнее. Ресницы блестели, Надя увидела мокрое в углах глаз и на правой щеке, в пробивающейся щетине – дорожку от слёз.
– Ты чего? – испуганно спросила Надя. – Что-то не так?
Ребром ладони и тыльной частью руки вытерла слёзы с его щеки и из угла глаза, вспомнив при этом (не умом, а рукой вспомнив) Анечку.
– Наоборот.
Она показала движением головы и бровями, что не поняла.
– Брось меня, комиссар, – сказал Митя.
– С чего это?
– Я тебя не заслуживаю.
– Ой ладно, – ответила Надя и слегка стукнула его в лоб – даже не стукнула, а толкнула кулаком: мол, выкинь из головы.
Но на самом деле встревожилась. Что-то было тут нехорошее. Словно он заранее готовил себе ходы к отступлению.
Продолжал на неё смотреть этим взглядом, неприятно многозначительным и печальным. Но не пытался при этом ни отодвинуться, ни отвернуться.
Надя вцепилась в него покрепче, как бы показывая, что на глупости не обращает внимания и никуда не отпустит. Приникла, пригрелась… и они снова начали вязнуть в дремоте.
Чуть погодя Надя перевалилась на другой бок, а Митя приткнулся сзади к плечу колючеватым подбородком и губами. И ещё как-то голову запрокинул так, что его ухо (левое) оказалось над Надиным (правым). Смешно потёрся ухом об ухо и полупрошептал-полупроговорил грудным голосом:
– Сплетенье рук, сплетенье ног, ушей сплетенье.
Ленивая ряска порой словно бы раздвигалась, светлела, очертания комнаты проступали сквозь край ресниц; где-то, тоже по краю, валандалась, телепалась, как рваный пакет под дуновением ветерка, мысль, что пора бы и встать… но Митя не двигался, и она задрёмывала обратно.
Завтрак они пропустили, конечно.
Наде вроде бы полагалась нега и благодушие после такого результативного начала дня: не зря от всех убежали, всё как положено, – но вместо неги во всём теле была тревога и муть.
Муть – понятно: Надя обычно вскакивала легко, не умела валяться, и теперь с досадой чувствовала, что переспала (в смысле, слишком долго спала)… А тревога откуда?
Надя решила, что беспокоится из-за дочки. Набрала её номер. “Абонент выключен или находится…”
Митя тоже выудил свой телефон. Мыкнул, спросил:
– У тебя есть зарядка?
У них с Митей были почти одинаковые модели.
– Есть зарядка, – ответила Надя сварливо: мол, свою надо иметь, но так и быть, поделюсь.
Набрала маме. Гудки – и опять механический голос: “Абонент не может ответить на ваш звонок. Пожалуйста…”
Гуляют в парке, подумала Надя, не слышат. Или без телефонов пошли. У них это запросто.
Всё равно душа была не на месте.
Кажется, назревал дождь, но Надя всё-таки потащила Митю на воздух, озонированный, богатый смолами и фитонцидами.
– Только дойдём сперва до посёлка? – смущённо предложил Митя.
Вообще он был сегодня какой-то робкий. А Надя – наоборот.
– До какого посёлка?
– Так и называется: посёлок санатория “Соловей”.
– Зачем?
– Ну, в ларёк…
– Это прям обязательно? – спросила Надя.
Митя пожал плечами:
– Да нет…
После встречи с ужом (а может, и не ужом) Надя старалась не приближаться к условной границе между пейзажным парком и древним сосновым бором.
У них с Анькой был ритуал: они делали домики. Вот и здесь – Надя села на корточки и из тонких веточек стала строить шалашик, высотой с палец, чуть выше, стараясь уложить веточки поровнее. Удобно, что на дорожке был мох: веточки можно было втыкать: конструкция получалась устойчивей.
Особенно толстым мох был с краю аллейки. Посередине дорожки он был несколько вытоптан, а по обочинам зеленел, как бордюр, что придавало аллее сходство с ковровой дорожкой или с орденской лентой.
– Бах меня работать позвал, – сообщил Митя сверху. – В компьютерный этот их…
“Департамент”, – закончила про себя Надя.
– С жуликами работать?
– Да вот не знаю… Может, и не совсем они жулики…
– Жулики-жулики.
Надя достроила свой шалашик, они пошли по аллее.
– Только он переоценивает мои компьютерные…
“Таланты”.
– Они в основном на Питоне… А я Питон очень слабо. И деньги смешные совсем… Там, правда, какие-то танцы с вояками…
– Танцы жуликов с вояками.
– Миша считает, если этот директор их, Толя, с вояками договорится, то деньги будут. А с другой стороны, с деньгами-то они найдут гораздо лучше…
“Меня”.
– Ты же сам говорил: бред, чего-то там “диагностика”…
– “Диагностика кармы”.
– Вот-вот!
Наде хотелось к нему придираться, цепляться. А Митя сегодня был, наоборот, безответный, безропотный, словно из поролона. Его можно было хватать, сжимать, комкать, он не сопротивлялся. Но стоило отпустить, как возвращался в исходное состояние.
– Не знаю… – повторил он. – Якобы эти их корифеи, Павлов и Ковалёв, обнаружили, что есть какой-то особый частотный диапазон, сколько-то мегагерц… причём это было ещё в дремучих восьмидесятых… и психика человека в этом диапазоне что-то там излучает…
Наде почудилось, что она это уже слышала. Причём в этом же месте дорожки.
– С одной стороны, вроде бы ничего необычного: мозг, электрическая активность… В любой поликлинике: ЭКГ, ЭЭГ… Но здесь, насколько я понимаю, другое. Во-первых, речь вообще не про мозг. Они ставят такую штуку, “ресивер”, типа приёмника – и направляют на человека… но не на голову. Мол, неизвестно, откуда именно этот сигнал поступает. Не только из мозга… Потом обрабатывают информацию. Как они сами говорят, “майнят”. Не понимаю, как они это делали в восьмидесятых годах, если им даже сейчас мощностей не хватает… Нет, мне тяжело…
Надя всем весом повисла на его рукаве – просто так, из бесцельного хулиганства. А Митя поморщился почему-то, остановился, какое-то время стоял, переводя дух. И даже сделал движение, словно стряхивал её руку: отстань, мол. Это ей не понравилось. Ей хотелось, чтоб он был надёжной опорой, чтоб можно было его теребить, а если надо, повиснуть как следует и повисеть. А он сейчас был какой-то бескостный. Всё норовил сбавить шаг, порассуждать про вампиров, которые, если честно, ей уже до смерти надоели:
– …И дальше ещё ряд неясных моментов. Они из этих сигналов выстроили картинку. Допустим. Выбрали набор значений… Точнее, много таких наборов. Каждому определили место в системе координат, форму, цвет, что угодно. Пожалуйста. Назвали всё это “проекция”. Ладно. Но дальше – что меня больше всего напрягает – якобы, двигая эту проекцию, или как-то её исправляя, или отщипывая от неё кусочки, или как-то ещё – они могут воздействовать на человека. На тело, на психику… А вот это уже, по-моему, пахнет самым махровым… – Митя в своей манере замер на полуслове.
– Махровым чем?
– Ну, как, знаешь, лечение по фотографии… – пробубнил Митя и снова замолк.
– Ты сам-то во всё это веришь? – спросила Надя нетерпеливо. Ей хотелось перевести разговор, но она не могла придумать, куда.
– Он, в принципе, дядька неглупый…
– Но жулик.
– Вроде бы не похож… Я вообще был уверен, что всё это типа плацебо… Но он утверждает, что эти их операции делают только во сне. Под наркозом. Потому что, пока человек бодрствует, вся эта картинка, которую они вымайнивают…
– Выманивают?
– Ну да, выманивают… Картинка крутится с такой скоростью, что они в эту катушку не успевают внедриться. Им надо сначала замедлить, и тогда уже они могут что-то менять, исправлять…
– О! Смотри-ка…
Навстречу им по аллейке неторопливо шла Медуза Горгона. Она была на каблуках (небольших), в бирюзовом пальто чуть-чуть ниже колена, в косыночке, в притемнённых очках, с голубой лаковой сумочкой Michael Kors; на шее было намотано что-то пышное – полушаль-полушарф. Импозантно и в то же время тепло. На руках – перчатки без пальцев (Надя забыла, как они называются), так что видны были длинные когти, выкрашенные в перламутрово-голубой. Косыночка при ходьбе едва заметно покачивалась, как хохолок у венценосного журавля. Когда Медуза подошла ближе, до Нади долетел запах… Из детства, полузабытый… Мамин лак для волос!
– Здравствуйте, молодые люди.
Горгона не проплыла мимо, как ожидала Надя, а встала лицом к лицу, так что им с Митей пришлось тоже остановиться.
– Я считаю, вчера, – заявила Горгона без предисловий, – на собрании сцена была безобразная и позорная! Позорная, разумеется, для господина Авдонина, а не для вас.
Медуза изобразила сочувствие, гнев и скорбь: брови сдвинула, губы поджала (хотя и то и другое не слишком сильно, чтобы не возникало морщин). При этом светлые глазки ощупали Надю (мельком) и Митю (гораздо подробнее).
– С какой стати он вас заставил покинуть зал?! Наоборот, я считаю, нужно приветствовать… Вы ведь Мишины гости?
– Мхм… – промямлил Митя, – ну, он нас, вообще-то, позвал…
– Так тем более! Где Миша Бах – и где это ничтожество, правда? Я это называю “синдром вахтёра”. Стоит дать этим людям малейшую власть – и они сразу же норовят… Я вам не помешала?
– Нет, нет, – хором ответили Митя и Надя.
От удивления, от смущения или от неожиданности – но протест вышел более пылким, чем требовала простая вежливость. Горгона перевела взгляд на Надю и снова на Митю, слегка улыбнулась: сами, мол, напросились.
– Вот отчего всегда так, объясните мне. Вылезет самая серая, самая заунывная моль – чуть осмотрится, чуть этими своими… жвалами поведёт – и пожалте: держать, не пущать… Вы позволите?
Как само собой разумеется, по-хозяйски, Медуза взяла Митю под руку, развернула его, и они возобновили движение по дорожке – но не в том направлении, в котором до этого шли Надя с Митей, а в обратном, в котором двигалась сама Медуза. Вышло так, что Горгона присвоила Митю, а Надя оказалась не пришей хвост. Надя оторопела от такой наглости – а что было делать? Не отрывать же от неё Митю силком…
– Сегодня как раз перевыборы, – продолжала Горгона, вцепившись в Митю как клещ. – Ах, если б вы знали, как мне претят все эти бюрократические процедуры… Но куда денешься, правда? Думаю, мы сегодня избавимся наконец от этого наказания Божия… Я уверена. А вы имеете какое-то отношение к солджен кейс?
– К чему?
– К лейбам, – с некоторым недоумением пояснила Медуза. – К эмпи.
– Нет. Мы просто… развлечься…
– По приглашению Миши, я правильно поняла?
– Ну… – начал Митя, она его прервала:
– Обязательно приходите на операции. Вы до завтра останетесь?
– Да.
– Вас зовут?..
– Митя.
– А вас? – спросила Горгона почти не глядя, вполоборота.
– Надежда.
Наверное, что-то звякнуло в Надином голосе, так что Горгона соблаговолила остановиться и протянуть Наде митенку (вот как называлась эта обрезанная перчатка: митенка!) с когтями небесного цвета.
– Очень приятно, Надежда. Митенька, очень приятно. Меня зовут Вера Им-рев-на. Мой дедушка был большой государственный деятель в Венгрии до пятьдесят шестого года… Так что, Митенька, и вам, Надежда, настоятельно советую посмотреть операции. Ни фотографии, ни даже видео передать не способно… Помимо прочего, вы получите незабываемое эстетическое впечатление. Приходите.
Вот и отличный момент избавиться от неё! Надя уже открыла рот попрощаться, но Митя опять всё испортил.
– Вера Имревна? – осторожно произнёс он. – Вы, насколько я понял, здесь один из… одна из… главных специалистов?..
– Из старой гвардии мы остались вдвоём: я и Бахус.
– Тогда, наверно, вы сможете мне объяснить…
Ну вот! – с досадой подумала Надя. Теперь она ещё полчаса будет… перья свои синие распускать…
– Да-да? Что вас интересует? – Горгона щедро продемонстрировала белейший, ровнейший зубной частокол: явно коронки или виниры.
Надя примерно себе представляла сумму, в которую обошлось такое великолепие. (У самой Нади зубки были неидеальные, так что она была с этой темой немного знакома.) Вообще, на фоне прочих вампиров ухоженность и нарядность Медузы бросалась в глаза. Муж богатый?
Нет, судя по всему, мужа нет… Может, был, но сбежал? А она у него отсудила полцарства?..
Задумавшись, Надя прослушала Митин вопрос.
– Вы глубокий человек, Митя…
Горгона аж остановилась, залюбовалась: мол, прямо здесь бы и съела своими винирами. Ну даёт бабка, подумала Надя даже с некоторым восхищением. Правильно, чего стесняться. Стесняться поздно.
– Вопрос, конечно, прекрасный. Но подумайте, Митя: разве в обычной жизни как-то иначе? Когда беседуют два человека – мы с вами, например, – разве это общение может быть непосредственным? Оглядитесь кругом – вы увидите только проекции. Ничего кроме проекций. Люди знают друг друга десятки лет, живут вместе, и вдруг обнаруживают, что другой человек – даже муж или жена – совершенно им неизвестен и непонятен. Все эти годы они общались с проекцией, которую сами же и создавали… Да? Правда? Но есть и светлая сторона, которая не устаёт меня поражать. Люди – такие несовершенные и, казалось, несимпатичные существа – способны настолько точно настраиваться друг на друга… Собственно, это и есть основа эмпи-хирургии. У солджена…
– У кого?
– У солджена. Вы не знаете это слово, как? Где вас всё это время держали? Soul – душа, surgeon – хирург. Получается soulgeon. По-русски нет такого красивого слова. У солджена есть один-единственный инструмент. Какой, как вы думаете?
– Я читал, вроде палочки…
Надя отметила (с раздражением), что Митя вдруг сделался очень бережным.
Ты бы лучше, подумала Надя, со мной так общался. Эту-то не поцарапаешь и не свернёшь, она из диоксида циркония, как виниры её. Только сверху шёлковая косынка…
– Ха-ха, сами вы вроде палочки. Вы знаете, Митя, что означает слово психотерапия?
– Ну… психо – душа. Терапия – лечение…
– Пси-хе. И? Что это означает, всё вместе?
– Лечение души.
– А гирудотерапия – лечение пиявок? Ха-ха, нет, мой милый. Гирудотерапия – лечение пиявка-ми, а психотерапия – лечение ду-шой. Единственный инструмент солджена – это он сам. Сейчас введена хоть какая-то гигиена, никто не оперирует без ассистентов… А первопроходцы – сгорали, просто сгорали! Илья Элиэзерович умер в шестьдесят два – это возраст, скажите мне? Вы видели его поздние фотографии? Совершенно прозрачный, газету можно было читать сквозь него. А он был – богатырь! Посмотрите…
Остановилась, достала из сумочки телефон (на этот раз не голубой, а розово-перламутровый).
– Взгляните, Наденька, – милостиво позвала.
Чёрно-белая фотография.
Солнце, листья.
Два хохочущих дядьки, по виду лет тридцать пять – тридцать восемь, оба в светлых рубашках с короткими рукавами, качают гамак.
В гамаке – девица лет двадцати с небольшим, в коротеньком сарафанчике, пухлая: тоже вроде смеётся, но не самозабвенно, как эти, а что-то держит в своей маленькой голове.
– Какие зайчики, правда? Павлов. Ковалёв. Я. Нас называли “Киш и два портфеля”. Это моя фамилия – Киш.
А ножки-то коротконожки, подумала Надя мстительно. Небось только к этому и вела: все эти рассуждения – чтобы похвастаться своими ляжками в двадцать лет.
И что оба-два отца-основателя-корифея вокруг неё прыгали. Вокруг ляжек. Четыреста лет назад…
– Я много раз была ассистентом у Ильи Элиэзеровича, – Медуза снова со странной гордостью выделила “ассистентом”.
Налюбовавшись, перелистнула другую старую фотографию.
– Узнаёте?
Лохматый, глазастый, чем-то похожий на Митю.
– Красавец, да? Вы ведь родственники?
Митя осторожно переспросил:
– С кем?
– Как с кем? Это Бахус!
– Нет, мы только вчера познакомились…
– Вы же сами сказали, он вас пригласил!..
– Нас к нему подсадили… В столовой. Он нас позвал на собрание. Нет, мы вообще отношения не имеем…
– А я думала, вы Мишин родственник!.. Я была совершенно уверена.
Почему-то при этом Горгона взглянула на Надю так, будто Надя нарочно её ввела в заблуждение. И Митю тоже втравила. Сверкнула глазами, потом перевела взгляд на Митю, смягчилась:
– Вы очень похожи.
Явно ей было трудно расстаться с тем, что она себе вообразила.
– Кстати, вы знаете, что Миша прямой потомок Баха? Правнук, если не ошибаюсь. Не композитора, разумеется, а учёного. Есть институт имени Баха… Миша был абсолютно блестящий хирург, легендарный…
Почему “был”? – подумала Надя.
Медуза выудила из сумочки Michael Kors тонкие сигареты и зажигалку, которую Митя по-рыцарски отобрал, поднёс, щёлкнул.
Давно ли плакал и говорил “брось меня, комиссар”, горько думала Надя. А если бы эта синяя птица была помоложе?.. Личико с кулачок…
– И всё же мне непонятно, – промолвил Митя. – У вас такие невероятные достижения…
И глазки маленькие. Малипуськи. Просто умеет их красить. Ну да, научилась – за столько-то лет…
– Вы говорите, что можете лечить рак, порок сердца…
Но холодненькие при этом глазки-то. Неприятны-йи-и…
– Почему же вы проводите конференции в санатории “Соловей”?
– А вы муж и жена? – спросила Медуза внезапно.
И тут случилось ужасное.
Надя – то ли от накопившегося раздражения, чтобы хоть как-нибудь оттолкнуть Медузу от Мити, то ли из чувства противоречия, из озорства, или просто так, наобум – немедленно громко ответила (что называется, выпалила):
– Да!
А Митя одновременно с ней сказал:
– Нет.
Горгона сделала паузу.
Насладилась моментом.
Злорадно их оглядела своими едкими глазками и, на этот раз адресуясь к Наде, с притворным сочувствием сообщила:
– Бывает. Ну, всё впереди.
Сейчас добавит: “милочка”, подумала Надя. Она утвердилась в версии про богатого мужа, который бежал от Медузы как от огня, только пятки сверкали. А иначе откуда был этот спич про то, что люди вместе живут десять лет, а потом оказывается, что друг другу они непонятны и неизвестны?
С поправочкой, что десять лет – это для красоты. Тебя дольше десяти дней никто не вытерпит! Королева синих попугаев… “Моя фамилия”… “Папа был государственный деятель в Венгрии”…
Но, конечно, всё это было – махание после драки…
– Митенька. Если я правильно поняла ваш вопрос: “Если вы такие умные, почему вы такие бедные?” Да? Вы это имели в виду?.. Ну, во-первых, я только что прилетела из Монтевидео, и там был вовсе не пансионат “Соловей”, уверяю вас… Но вы знаете, именно в шератонах, интерконтиненталях, кемпинских – острее чувствуется, в каком гетто нас держат. Здесь – это убогое гетто. Там – комфортабельное. Суть от этого не меняется. Мы способны завтра же перевернуть всю медицину, всё представление о человеке, весь мир… Но кому это нужно?..
– Простите, пожалуйста, – встряла Надя, нарочно детским глупеньким голоском, – мы обед не пропустим?
Горгона остановилась, засуетилась, стала смотреть на часы – всё никак не могла сфокусироваться, наконец разглядела, заойкала, закудахтала:
– В самом деле! Пора…
Вся надменность, вся светскость, весь пафос – всё разом слетело, осталась маленькая одинокая старушонка, испуганная, что пропустит обед.
Тут Наде бы насладиться реваншем – но у неё в кармане заёрзал и заиграл телефон.
Надя услышала первый звук в трубке – и не успела ещё ни слова понять, как в животе, в горле стиснулось, похолодело:
– Мама, не кричи. Мама!..
У Мити сделалось испуганное лицо.
Но тут – где-то на заднем фоне – как мокрые камушки, Анькино щебетание. И сразу: ффуф, отлегло…
– Мама, я ничего не понимаю, когда ты кричишь.
Митя показал пальцем на трубку, спросил глазами: мол, что? Надя прижала трубку плечом и отмахнулась от него (как потом вспомнила, неоправданно резко):
– Иди без меня. Я приду.
– Тебе что-нибудь взять?
– Нет.
Отвернулась, пошла, слушая, по дорожке.
Поводом для трагедии оказались Анькины демисезонные боты.
Вчера Надя, полупроснувшись, вся в предстоящей поездке, пихала вещи в пакет и сунула эти боты, забыв, что ещё весной на подошве (на правой, кажется) была замечена трещина.
“А я понять не могу! – Мама прямо-таки захлёбывалась: – Идём – вроде не грязно, а у неё чавкает! И молчит! Почему ты молчала до сих пор, а?!”
– Мам, не кричи на неё, что теперь уже…
“Сняли – по щиколку, чуть не по колено – хоть выжимай!..”
– Мама, что я могу сейчас сделать отсюда?
“Она мокрая абсолютно!”
– Ну мокрая, ну и…
“Как ничего?! Простудится! Полтора часа мокрая…”
– Ну значит, простудится…
“Что значит «ну»?!.”
Ситуация осложнялась тем, что бабушка с внучкой поехали на другой конец города. Надя знала, что это сугубо мамина прихоть: когда-то, ещё до рождения Нади, родители жили на улице Вильгельма Пика, мама привыкла ходить в Ботанический сад, и теперь утверждала, что познавательно для ребёнка, – хотя рядом с домом два парка, пожалуйста: маленький Удальцовский и 50-летия Октября, а уж Аньке-то совершенно по барабану было, где шлёпать по лужам…
– Вызовите такси.
“Я не знаю, как теперь вызывают!” (С вызовом.)
– Я сама закажу, – Надя полезла было за телефоном, но плюнула и зашипела, вспомнив, что карточка заблокирована. – Дай мне Аньку.
“…Погоди, как «такси»? Ты представляешь, какие деньги через весь город?!”
– Вернусь и отдам.
“Ты что теперь, миллионер?”
– Мам, дай Аньку, пожалуйста… Привет, Кукусь. Что ж ты бабушке не сказала?
Тьфу, не удержалась, сама начала с упрёков, подумала Надя. И чем я тогда лучше мамы?
“Ме…”
– Ну что “ме”?.. Посмотри-ка, у бабушки есть “Яндекс-гоу”?.. Такое жёлтое – с чёрненьким – с беленьким?.. А скачать сможешь?..
Наде сделалось грустно. Но не от трещины на подошве. И не от заблокированной карточки. От чего-то другого…
Вот отчего: когда она пообещала вернуть деньги, мама сразу же сбавила тон.
Надя с недоумением замечала – не раз и не два – что родители и вообще люди их поколения придавали деньгам какую-то непомерную важность. Хотя вроде выросли при Советском Союзе, тогда ведь не было ни рекламы по телевизору… да и зарплаты у всех были более-менее одинаковые. Казалось, Наде легче было бы пропитаться новой идеологией, в которой всё измерялось баблом. А вышло наоборот – Надя, её подружки, Ирун например, были к этой стороне жизни более-менее равнодушны: есть деньги – ура; нет – как-нибудь перебьёмся. А вот старшее поколение оказалось нестойким…
Взять, например, отношение мамы к Хотько, Анечкиному отцу. Когда в свои девятнадцать Надя от него, что называется, залетела, он был нищ и гол: музыкант-самоучка, часами игравший однообразно-меланхоличную музыку на глюкофонах (ханги были не по карману). Весь длинный, тощий, с дредами, в живописных обносках, с голубыми глазами, очень светлыми, очень прозрачными от постоянного употребления ганджубаса, с замедленной от того же самого речью, казавшейся Наде невероятно глубокомысленной… в общем, полный набор. Всё, что он изрекал, о чём гудел и позванивал глюкофоном, было такое бездонно глубокое, невыносимо красивое…
Надя считала и называла его своим мужем, хотя из сияния вечной астральной любви Хотько, разумеется, не опустился до штампа в паспорте.
У мамы он вызывал брезгливость.
За неделю до рождения Аньки (она родилась в конце мая, это существенно для истории) Хотько исчез. Надя, наверное, горевала бы – но Анечка в первые месяцы плохо спала, плохо ела, денег на памперсы не было, Надя, как при царе Горохе, стирала в ванной пелёнки, всё это происходило в квартире родителей… в общем, сил на горевания не было. Месяца через два после исчезновения муж позвонил из какого-то города с длинным немецким названием и обычными своими туманными обиняками поведал, что здесь движуха и вайб, и клубы, и фестивали, и лучшие в мире изготовители хангов, с которыми намечаются отношения и т. п.
Надя вряд ли что поняла: звонок ночью, шёпотом, мама за стенкой, Анька дышала, готовая снова заплакать, и полузабылось наутро, как мутный сон.
Но когда в сентябре блудный муж и отец вернулся из путешествия по европам, то, ко всеобщему изумлению, оказалось, что изготовители хангов действительно так высоко оценили Хотько, его духовные и музыкальные достижения, что дали ему эксклюзив на продажу этого дела в России и на территории бывшего СНГ. Хотько не без Надиного участия замутил интернет-магазин (такой, что дизайнеры и маркетологи только за голову схватились – а для “целевой аудитории” оказалось именно то, что нужно) – и эти летающие тарелки, ханги и даже совсем уже экзотические губалы, начали разлетаться десятками, и впрямь от лучшей мировой фирмы, по тысяче долларов, по полторы, по две…
Через пару лет ажиотаж схлынул так же внезапно, как и возник, Хотько тоже канул, уже безвозвратно, – но за это время была куплена и более-менее отремонтирована однокомнатная квартира, здесь же, на Удальцова. Даже и до сих пор в коридоре в шкафу была сложена стопка коробок – и раз в два-три месяца вдруг забредал кто-нибудь в интернет-магазин и покупал раритетный аутентичный ханг, всякий раз это было для Нади подарком небес…
Ну так вот. Когда Надя съехала в собственную однушку, мама внезапно стала дарить музыканту носки (длинные, он таких не носил, даже зимой ходил с сиреневыми лодыжками) и перчатки (отродясь тоже не надевал). И когда Надя и музыкант окончательно разбежались, мамины воспоминания о неслучившемся зяте были овеяны ностальгией. Прямо не говорилось – но обиняками давалось понять, что это Надя не окружила мужчину заботой, не привязала к дому, к дочери и к бестолковой себе. Надя была совершенно ошеломлена, когда до неё дошло, насколько важную роль в маминых умозаключениях (или не умо-, а, наоборот, каких-то утробных перестроениях) играли деньги. А что́ за деньги, откуда они брались – почти не имело значения…
Теперь Надя старалась помалкивать про свою личную жизнь. И вот что её изумило: за полтора месяца Анька слова не проронила про Митю. А ведь был поход в планетарий, сильные впечатления… Хотя Надя её не просила молчать, а у Аньки с бабушкой отношения были гораздо теплее, чем у самой Нади. Какими дети могут оказываться дипломатами…
Внезапно Надя снова увидела под ногами змею! Не вскрикнула, а только судорожно схватила воздух… и поняла, что это была просто ветка.
“Ма-ам?” – спросила Анька.
Чуткая, подумала Надя с гордостью.
– Ничего, просто споткнулась. Давай, Кукусь, вернётесь – и сразу ноги в горячую воду на десять минут. Потом носки шерстяные, бабушка даст. А я завтра приеду. Но поздно. Ты уже будешь спать. В понедельник тебя заберу.
“В понедельник мне в школу”.
– С утра принесу тебе переодеться. Давайте там, не ругайтесь. Скучаю.
Сказала – и правда почувствовала, что соскучилась, и захотелось домой.
Вроде бы пустяки – ребёнок промочил ноги, подумаешь – а так много всего всколыхнулось внутри.
Когда мама кричала, вот как сегодня по телефону, Надя с ней разговаривала убедительно и спокойно, но потом её ещё долго потряхивало.
Хорошо бы сейчас ещё погулять в одиночестве по дорожкам, подумала Надя. Но придётся бежать на обед. А то вообще с голодухи загнёшься. Дурацкое расписание…
В столовой было уже почти пусто. Столики разорены, на клеёнках тарелки с объедками. Пахло рыбой. На каждом столике – по большой железной кастрюле с половником.
Митя с Бахом были увлечены разговором.
– Тогда объясни мне… – допытывался Митя.
– Ну?
– Ты говоришь, “проекция”… Она же условная?
– И?..
На колу мочало, начинай сначала, с тоской подумала Надя.
– Если ты просто водишь палочкой по картинке – как это может влиять на настоящего человека? Ну, если она виртуальная?..
В пустой столовой казалось, что он говорит слишком громко. Надя поймала себя на том, что хочет на него шикнуть: мол, тише.
И – подозрительные стаканы. Перед Митей и перед Бахом. Пустые.
– Есть у меня друг один, – говорил Мите Бах, – тридцать лет делает самолёты. Я, говорит, всё тебе распишу: аэродинамику, во всех деталях, как что… Только одно, говорит, не могу объяснить. Почему эта железная хрень не падает? Так, говорит, за тридцать лет и не понял… О, Наденька!
Бах увидел её, обрадовался, привстал в своей старорежимной манере – и при этом, как показалось Наде, смутился.
И Митя тоже как-то отвёл глаза.
Ясно, подумала Надя. Бах снова со своей фляжкой – и понеслась душа в рай…
Точно так же, как по телефону она с первых слов упрекнула дочь, – сейчас, дёрнул чёрт, само вырвалось:
– Не помешала?
С сарказмом.
Митя погас. Только что они спорили в полном самозабвении, им было интересно друг с другом, и она была совершенно им не нужна.
Кабы кто-то из них двоих, вежливых, вдруг решился быть честным, ответил бы: да! Помешала!
Но для этого они выпили недостаточно.
Вслед за первой фразой – видимо, тот же изящный чёрт подбросил Наде вторую, такую же ироничную:
– Вы поели уже, не ждите.
Бах с Митей переглянулись – и Надя заметила в Митином взгляде радость.
– Ну… мы тогда с Михал Алексеичем на полчасика… А ты как раз поешь пока…
Поднялись – и, оба не очень устойчиво, с некоторой запинкой – вышли.
Надя половником налила себе суп.
Ну вот, подумала она мрачно. Уже сбегает, как от обрыдлой жены.
А чего ты ведёшь себя, как жена? – огрызнулась на себя Надя. Ещё сказала бы “дыхни”…
Суп был совершенно холодный. И рыбный. Вернусь в номер – надо будет зубы почистить, подумала Надя.
Тут ей в горло попала рыбная косточка. Надя закашлялась так, что брызнули слёзы. Косточка выскочила.
А если бы нет? – подумала Надя, в слезах. – Так бы и подавилась. Одна…
И главное, – продолжались Надины размышления, когда она вернулась в пасмурный номер, – ни полслова меня не спросил про звонок. “Что дома?” “Что с дочкой?”
Видел ведь, что-то случилось. Даже сам испугался в первый момент…
Не спросил, потому что забыл.
А забыл, потому что моё важное – ему не важно. Вот про жуликов, про эту вампирскую хрень – интересно. А про меня – нет.
Это что значит?..
Вывод напрашивался такой печальный, что Надя не стала додумывать эту мысль до конца.
Улеглась на кровать с телефоном, открыла игру – дурацкую, детскую, “Кэнди Краш”, они с Анечкой называли её “конфетки”. Надо было выстраивать в ряд радостные разноцветные карамельки, всё весело и безопасно взрывалось и лопалось, вылетали хвалебные надписи “Браво!”, “Ты выиграла!” и т. п., и сыпались кубки, подарки, монетки и золотые медали.
Что-то маячило на краю зрения, словно попала соринка или волосок… Митина тросточка у стены.
Утром без тросточки выходил. И сейчас. Прекрасно обходится. Тогда зачем ему тросточка?
Притворяется старичком, “интересничает”, как сказала бы мама. Медленно ходит, вздыхает, якобы голова закружилась.
Хочет, чтобы его считали… каким? Раненным? Уязвимым?
“Брось меня, комиссар”, вспомнила Надя, и снова дохнуло тревожным и неприятным. Что это должно значить, “брось меня”?
Что сам хочет бросить её? Но ещё так устроить, чтобы это была как будто её идея… А он ни при чём.
Но ведь они так подходят друг другу; утром всё было так хорошо… Или хорошо было только ей?
И эти дурацкие разговоры о смерти…
Было что-то в этом характере ненадёжное, неустойчивое, недоступное Надиному пониманию. Иногда он внезапно мрачнел, замолкал. Надя не могла выпытать почему.
Бывало, что не отвечал на звонки.
А самое вопиющее – о чём Надя даже старалась не вспоминать, потому что тогда нужно было бы приходить к каким-то решениям, которые Надя, наоборот, хотела бы отодвинуть за горизонт, – самое ошеломительное происшествие имело место две недели назад, и за это время они ни разу про этот случай не заикнулись – как будто ничего не было.
Прошёл месяц – чуть меньше – после той ночи, которая началась в Тропарёвском лесу. Надя уверилась, что у них с Митей всё так серьёзно, как никогда и ни с кем, и пора познакомить Митю с родителями. Митя вроде не возражал.
Не в выходные, а просто в среду после работы. Без помпы. Решили, что Анька из школы отправится к бабушке, будет ждать её там.
Хорошо хоть, Наде хватило ума не вдаваться в подробности. Сказала: “Может, приду не одна”. Мама сделала стойку – но не стала выспрашивать.
С Митей договорились, что он зайдёт к Наде (благо отчий дом – через дом), и потом они вместе выкатятся к родителям. На часок, просто чаю попить. Надя испекла кексы.
Пришла с работы, переоделась красиво и ждёт. Мити нет. Двадцать минут. Полчаса. Позвонила. Гудки. “Абонент не отвечает или временно недоступен”. Ещё пять минут. То же самое. Ещё десять. “Абонент выключен или находится…”
Надя расстроилась, разозлилась, потом испугалась. Маме сказала, что подхватила грипп. Пометалась, потыкалась по квартире – и не выдержала, рванула к Мите на Селигерскую (благо были ключи).
Чем ближе к месту, тем становилось страшнее. От метро со всех ног, подъезд, лифт, этаж, дверь. Позвонила. Внутри тишина.
Страшно так, что тошнит. Открыла: в прихожей, на кухне темно, из комнаты, из-под двери полоска света, неяркая, то есть не верхний свет, а торшер. Почему-то старалась вести себя тише. На дрожащих ногах подошла, отворила, и видит – Митя лежит на диване, одетый, в штанах, в рубашке и в кофте, к стенке лицом. Подошла ближе: дышит. Глаза открыты.
В памяти не сохранились слова.
Кажется, она спросила: “Ты себя плохо чувствуешь?” – “Да”. Или он сам сказал, не поворачиваясь от стены, что плохо себя почувствовал.
Она спросила, вызвать ли скорую, он сказал: “Нет”.
Принести воды? “Нет”.
Она не знала, что делать. Потрогала ему лоб.
Через какое-то время стало понятно, что ни инфаркта, ни почечной колики, ни чумы и вообще ничего определённого не случилось.
Надя была совершенно оглушена. Будь она на Митином месте – если бы он позвал её познакомиться с его мамой – да попади она под самосвал, хоть из реанимации попыталась бы как-нибудь сообщить… а он лёг лицом к стенке и выключил телефон.
Это было для Нади так странно, так дико, что в тот момент она даже думать об этом не стала. Голова была ватная, ноги ватные и подташнивало от недавнего ужаса.
Будут силы – подумаю, – решила Надя, – потом.
А через пару дней – пошли на итальянский фильм “Два плюс два”, смеялись, и он смеялся как ни в чём не бывало.
Про встречу с родителями Надя больше не заикалась.
Подумать тоже всё как-то не выходило: одно, другое… Только что-то мешало, как камушек в обуви или сбившийся шов…
Кабы эти вампиры и правда могли заглядывать в душу – может, разок Надя не отказалась бы…
Она составила целую башню из полосатых конфеток, башня низверглась в клубах весёлого белого дыма, обрушился водопад призов, Надя была возведена на двести какой-то уровень и взглянула на время… С того момента, как они с Митей расстались в столовой, прошло не “полчасика”, а часа полтора. Даже больше.
Сама не буду звонить, – подумала Надя твёрдо. – Ни в коем случае. Нет.
И в следующую секунду тыкнула в кнопку с зелёной трубкой. Эх, всё неправильно… Надо было хоть повод какой-то придумать…
“Абонент выключен или находится…”
Сразу же, через мгновение, телефон запиликал и замигал. Три восьмёрки в конце. Обычно Надя не брала трубку, когда приходил звонок с незнакомого номера, всё равно сплошной спам, но в этот раз изменила себе: номер вроде красивый – может, из банка про карточку?..
Митин голос. Нетрезвый, довольный:
“Я с Мишиного телефона, мой сел. Ты прости, мы тут это… Слушай, у тебя зарядка с собой? У тебя же этот, хуавей тоже?..”
– Ты уже спрашивал.
“Я тогда забегу?”
Пауза.
“Или, хочешь, сама приходи?”
Достаточно длинная пауза.
“Забегу сейчас”. И отбой.
А если бы я ему не позвонила, – подумала Надя, – так и не вспомнил бы про меня? Ещё часа два? Или три?..
Стоп. Он же не мог знать, что я позвонила. Если телефон сел. Как же он перезвонил буквально в следующую секунду?.. Значит, всё-таки есть астральная связь?
Наде стало тепло. Она подумала, как, вернувшись, расскажет наконец лучшей подруге про Митю – и приведёт доказательство.
“Ох, да просто ему понадобилась зарядка”, – ответит циничный Ирун.
И, пожалуй что, будет права… Не сказал, что соскучился. Не извинился. Возьмёт зарядку и всё…
Когда Митя вошёл, осторожно… а может, просто нетвёрдо – она вгляделась в него, ища признаки… неизвестно чего. Окончательного разрыва? Астральной связи? Вины?..
С кровати не встала. И постаралась, чтобы голос звучал нейтрально, чтоб никуда его не подталкивать, чистый эксперимент:
– Зарядник – вон.
– Там, в общем, целая драма… – заговорил Митя довольно-таки оживлённо, но при этом не глядя в Надину сторону. – Этот Толя, Авдонин… Ну, помнишь, который нас выгнал? Они дружили больше тридцати лет. Миша его, по сути, за руку привёл… Сейчас всё очень плохо. Техника старая. Все разбегаются. Молодёжь не идёт. Минздрав их терпеть не может. Ещё, до кучи, вояки… А уже даже выбора нет: если они с потрохами не лягут под Минобороны, разгонят вообще… Сейчас идёт голосование. Прямо в эти минуты. Толю не перевыберут, уже понятно. А Миша ни на какие выборы никогда не ходил. И сейчас не пошёл. Чтобы не создавать иллюзию легитимности. Говорит, пускай сами играют… Получается, что сейчас его друга топят, а он не участвует… Миша переживает…
Надя в красках представила, как описывает эту сцену Ирке. Это станет у них с Ируном мемом, присказкой: “Миша переживает”.
Миша переживает, а я?!
– Ми-ить, – окликнула Надя таким же нейтральным, обманчиво-слабеньким тоном, – а Мить?.. Ты зачем приехал-то сюда?
Митя в первый раз посмотрел в её сторону, да и то неохотно.
– Ну… ты сама говорила… провести время. Отвлечься…
Надя привстала на локте.
– И как? Получается?
Митя набычился.
– Слушай, – сказал он, и Наде стало не по себе. – Ты как будто что-то требуешь от меня… чего у меня просто нет.
Надя подождала. Продолжения не было. Она сказала:
– Понятно.
– Что понятно?
– Что нет.
Снова пауза.
Митя сказал неожиданно дружелюбно:
– А то, хочешь, пошли? Миша договорился, ему мальчики принесут прямо в номер всю эту… приблуду. Покажет, как это работает…
– Не, я тут полежу, – ответила Надя и взяла телефон.
Он, однако, топтался и не уходил. Сказал:
– Всё хорошо?
Ты смотри, дрянь какая! – Надя мысленно обратилась к кому-то. Может, опять к Ируну. Хочет ещё от меня получить разрешение.
– Всё отлично. – Собственный голос ей показался похожим на мамин. Она сказала, не отрываясь от телефона: – Иди-иди. Тебя ждут.
Через пару секунд дверь открылась… захлопнулась.
Надя бросила телефон и легла щекой на подушку. Внутри тянуло. Хорошо бы, подумала Надя, сейчас поплакать…
Подумала: вот и всё.
Не было никаких сил – ни думать, ни шевелиться.
Наволакивалась дремота, в которой Надя скользила, кружила по серенькому то ли не льду, то ли льду. Немного напоминало хождение по замёрзшему озеру – но опасности Надя не ощущала, лёд был очень толстый. Да и хождением это трудно было назвать: скорее вождение, словно Надя должна была провести какую-то замкнутую траекторию. Замкнуть круг. Ей мешали неровности: выпуклые не то сугробы, не то наросты, наплывы. Из-за ледяных этих выпуклостей Надя никак не могла удержать точное направление, рука сваливалась, соскальзывала то влево, то вправо…
И ещё что-то тревожило и белело на краю зрения. Причём эта помеха – да и вся сцена в целом, попытка провести круг – была связана с Митей. Во сне обиды на Митю не было: наоборот, Надя старалась ему помочь, а выпуклости мешали…
Неизвестно, прошло ли так пятьдесят минут или пять: когда сон стал рассеиваться, оказалось, рука неловко лежит на подушке, сваливается то вправо, то влево, а белое на краю зрения – это зарядник в розетке.
Надя ещё не проснулась как следует и не вспомнила, что должна гневаться и обижаться. Вместо этого она подумала: вот дурак бестолковый, зарядник-то и забыл…
Стало грустно, что его нет, захотелось прижаться. Он близко, припоминала Надя по мере того, как действительность прояснялась; в первый корпус можно пройти через улицу или по галерейке…
И дальше? – подумала Надя, проснувшись. Сидеть с ними – высиживать, слушать пьяные разговоры? Ну нет.
И вообще он женат!
Почему-то этот, казалось, существенный довод прозвучал бледно.
Кабы хотел развестись, то давно бы развёлся…
Он слабый.
И, главное, позволяет себе быть слабым. Удобно же!..
Так и пришлось бы всю жизнь тащить его на себе…
Надя представила, что она – Митина тросточка, гибкая, тоненькая, он опирается всем своим весом, она гнётся, гнётся… кряк!..
В очередной раз проснувшись, Надя увидела на потолке два маленьких красных глазка, которые неравномерно мигали. Сначала казалось, что левый мигает первым, затем они принимались недолго мигать в унисон, и правый опережал.
Наверно, подумала Надя, сигнализация.
Потом:
Что такое, снова темно…
И:
Ужин?!
Нашарила телефон, посмотрела: почти полвосьмого. Ужин давно прошёл.
Что ж за дура такая… – подумала Надя, ей стало жалко себя.
Включила настенную лампу, встала. На Митиной тумбочке всё ещё валялась обёртка от курабье, не видно было, есть там что-то внутри или нет. Надя подняла пачку: пустая, лёгкая. Крошки рассыпались по полу и по кровати.
Надо ехать домой.
Вдруг Наде так захотелось к Анечке и вообще прочь отсюда, так стало невыносимо от мысли, что придётся здесь провести ещё вечер и ночь, что она спешно оделась и даже хотела уложить сумку – но всё же решила сначала сбегать в регистратуру.
Можно было пройти по козьему мостику, но Надя помнила, что за мостиком слева первая дверь, а там Митя, идти мимо ей было бы неприятно.
Спустилась по лестнице, вышла и обошла корпус снаружи. Было ещё темней, чем вчера. Немного пахло костром. В первом корпусе горели несколько окон: из-за розовых, розовато-оранжевых занавесок ощущение было внезапно уютным. Лес рядом был чёрный, сплошной, кишел змеями. Надя поторопилась войти.
В аквариуме томилась мисс Соловей.
– Добрый вечер, – вежливо поздоровалась Надя. – Вы говорили про расписание маршруток… Сегодня будет ещё?
– Да вы что? – фыркнула мисс Соловей. – Последняя маршырутка в шестнадцать.
Наде почудилось, что девица знает про их с Митей разрыв и злорадствует.
– А если срочно надо в Москву?
– Электричка.
– А как до станции?..
– Через лес.
– А идти сколько? – зачем-то спросила Надя, прекрасно зная, что даже под страхом смерти в лес она не пойдёт.
– Километра полтора.
– А такси вызвать можно?
Девица буркнула что-то вроде “из Анкудиново”. И вдруг сжалилась:
– Может, вас записать на маршырутку ближайшую? После завтрака.
Надя подумала, что не останется ни за что. Не пять же тысяч будет стоить такси, даже “из Анкудиново”.
Вернувшись, Надя не сразу вставила в замок ключ, а сначала нажала на ручку – и почему-то её огорчило, что дверь заперта. А войдя в тёмный номер, расстроилась ещё больше.
Значит, надеялась, что за время её похода в регистратуру Митя вернулся…
Допустим, вернулся – и что?
В Яндексе Надя нашла ближайшую станцию. С каким интервалом должны ходить электрички? Пятнадцать минут, тридцать, сорок?.. Представила себя на тёмной пустой платформе.
На карте между санаторием и железной дорогой лежала сплошная зелёная зона – лес. Петляла какая-то ниточка – Надя подумала, это тропинка, но присмотрелась: ниточка оказалась синей. Речка. Или ручей. Надя была не сильна в картографии. Поискала вокруг Анкудиново, или что-то с похожим названием – не нашла.
Яндекс лучше знает, подумала Надя.
Она всю жизнь прожила в пяти минутах ходьбы от метро и крайне редко пользовалась такси. Но помнила, что в те считаные разы, когда открывала жёлто-бело-чёрное приложение, внизу выстраивался длинный список тарифов: “Вместе”, “Комфорт”, “Комфорт плюс”, “Бизнес”…
В этот раз выпал один-единственный “Эконом”. Ну и правильно, “Эконом”.
Прошла минута, другая.
Не работает Яндекс? Не может быть. Надо просто чуть-чуть подождать.
Надя собрала сумку и села.
Ещё минут через десять увидела на экранчике надпись: “Только безналичная оплата. Водитель едет издалека”.
Стеная, Надя принялась тыкать туда и сюда, в конце концов отыскала страницу “Способ оплаты”, где у неё стояло “Наличные”. “Добавить карту”. Чтобы вбить номер карты, Надя вытащила кошелёк, отстегнула внутри кнопочку… и тут у неё внутри тоже словно бы отстегнулась маленькая упрямая кнопка – и наконец-то потекли слёзы.
Карточка-то того.
Была бы Надя пластмассовой, как эта карточка, или стеклянной, как телефон, или из диоксида циркония, как Медуза Горгона, снова отправила бы себя в первый корпус, на поклон к чернобровой, выпросила, чтобы та заказала машину – или, может, был какой-нибудь местный знакомый таксист…
Но силы кончились.
Батарейки хватило только на то, чтобы, слизывая солёные вкусные слёзы, раздвинуть кровати обратно и между ними поставить разноразмерные тумбочки, выключить свет и одетой забиться под одеяло. Натянуть на голову сбившийся пододеяльник, чтобы воздух враждебного внешнего мира почти не проникал в маленькую пещерку, немного сырую от всхлипов. Внутри пещерки воздуха оставалось немного, но это было, наоборот, хорошо: всё скучилось вокруг бедной Надиной головы, защитило её, обняло. Оставалось скорее заснуть.
Надя справилась с честью – и сон, который она натянула себе на макушку, на лоб и глаза, как угол пододеяльника, – сон был не беспредметный, как тот про выпукло-ледяное, во сне был сюжет.
Возможно, это был день несостоявшегося знакомства Мити с Надиными родителями. Во всяком случае, Надя была в квартире у Мити. Он, кажется, тоже присутствовал, только вне поля зрения. Может, лежал на диване – лицом в буазери (у Мити в квартире не было никакого буазери, просочилось отсюда).
Надя рыскала по квартире, перебирала Митино барахло в поисках фотографий. Ни одной не было ни на стене, ни на полках, но Надя знала, что где-то они быть должны. Рылась в ящиках. Надя знала, что на фотографиях увидит Митю – и Ируна.
Она ужасно боялась – и в то же время стремилась найти эти совместные фотографии.
Задача оказывалась сложнее, поскольку квартира только прикидывалась однокомнатной. Обнаруживался проход – не то маленький боковой коридорчик, не то козий мостик – и что-то вроде пристройки, терраски.
Ярче всего почему-то запомнился пол этой летней террасы: неровные почерневшие полупрогнившие доски, по углам банки с какой-то олифой в засохших брызгах, мешки с луком или с грязной картошкой – и пахло сыростью, как в нетопленом деревенском доме, и – от мешков этих? – пахло мокрой землёй…
Надя не сразу очнулась, когда зазвонило под локтем. Приподнялась, ещё чувствуя земляной запах, нашарила рядом гладкий холодный экран, на экране высветились незнакомые цифры: спам. Хотела сбросить звонок, но увидела три восьмёрки в конце.
С этого номера звонил Митя.
Теперь на красный кружок рука не поднималась, но и зелёный кружок чем-то был нехорош, спросонья трудно было припомнить, чем именно. В темноте звонки колошматили по ушам… и Надя всё же нажала зелёное.
Короткая фраза из трубки.
Первое, что достигло Надиного сознания: это не Митя, а кто-то чужой.
Второе: косматый… Бах, Бах.
И только третьей волной до неё докатился смысл слов:
“…Онси, Час, Уми, Райт. Э… – Бах на секунду запнулся; наверное, имя её забыл, вспомнил: – Надя! Сию секунду сюда. Номер двести четырнадцать. У нас минуты четыре, не больше. Вы уже вышли из номера? Выходите!”
Здесь я предлагаю снова нажать на паузу и вернуться в исходную точку повествования, на кухню Надиной лучшей подруги.
Надя никак не могла сдвинуться с места, начать рассказ про поездку, про Митю, потому что заранее знала: не хватит слов описать, например, ужас, когда увидела рядом, в траве, извилистый ручеёк.
Или утро, когда они с Митей… что? “трахались”? “занимались сексом”?
“Любили друг друга”? (ещё отвратительней). Даже назвать нельзя было – не говоря уж о том, чтоб вдаваться в детали.
Но наиболее невозможными для описания (если так можно выразиться) были эти минуты после того, как Надя услышала быстрое и деловитое “он сейчас умирает”.
Только что Надя постановила с Митей порвать – что называется, окончательно-бесповоротно.
Да, можно было нафантазировать, что через сколько-то дней он явился бы с розами, предложил бы ей руку и сердце, они жили бы долго и счастливо, по усам текло и т. д.
Но гораздо правдоподобней другой вариант. Он позвонил бы однажды – через пару месяцев, через месяц – пьяненький, были бы малосвязные разговоры, и всё-таки они бы встретились, и ещё встретились… и уж только потом разошлись.
Мало что в жизни случается бесповоротно. Обычно – такая вот, по выражению Надиной мамы, маловысокохудожественная тягомотина. Недаром после того как Надя уже собралась уезжать и бегала в регистратуру спрашивать про расписание маршруток, – она огорчилась, что дверь заперта: то есть внешне как бы решив прекратить отношения, в глубине души всё же надеялась…
Когда воедино сцепились слоги “Час”, “Ми”, “Ра”, “Ит” и смысл фразы дошёл до Надиного сознания, то, как ни странно, она мгновенно поверила: никаких этих “Неправда!”, “Не может быть!” – словно, не отдавая себе отчёта, была готова. Сразу же вынырнули и слились в одно целое Митины замедления, вздохи, и “голова закружилась”, и “мне тяжело”, и в день знакомства с родителями лицом к стене под торшером, и умерший в тридцать два года отец…
Удивления не было. А потрясение – было, примерно как если бы Надю ударили прямо в лицо большой бетонной плитой.
Нет, снова неточно. Был бы разбитый лоб, губы, зубы, боль, которая отвлекла бы. Кроме того, лицо пострадало бы, а что-то другое – живот? – остался бы невредим.
В то время как этот удар пришёлся одновременно всюду, везде – в лоб, и в грудь, и под ложечку, – и результатом удара была не боль, а мгновенное онемение: губы, щёки – всё окаменело.
При этом со стороны продолжало казаться, что Надя более или менее рационально функционирует.
Ботиночки, которыми её снабдила подруга, были ей тесноваты. Натягивать их было долго, поэтому Надя заковыляла на цыпочках, не опускаясь на пятки. Ботиночки были твёрдые, лаковые: если смять задники, они треснули бы. Ботинки были чужие, портить их было нехорошо.
Ещё на полсекунды замешкалась в коридоре: запереть дверь? Ключи?.. Бах словно почувствовал, или услышал, как звякнуло:
“Скорее! У нас три минуты! Куда идти, помните?”
Потрюхала по коридору, в полунадетых ботиночках не получалось бежать.
Козий мостик. Большой силуэт впереди – тёмный в проёме открытой двери, машет рукой, другая рука у уха:
“Быстрей!”
Правый ботиночек слетел легко, левый она стащила рукой – и босиком, по линолеуму в одних колготках, промчалась эти последние метры. Бах не стал её дожидаться, вошёл, она нырнула за ним.
Первое, что увидела, были ноздри.
Митя лежал на спине, на кровати, глаза закрыты, руки вдоль туловища, рубаха выбилась из штанов, лицо абсолютно белого цвета – и нос как-то вверх. Большие чёрные ноздри.
И неестественно смотрелись волосы надо лбом. Волосы выглядели живыми, как будто кудрявую Митину шевелюру приклеили к белой коже.
Надя ринулась было – но Бах её перехватил, отодвинул от изголовья, буркнув:
– Ресивер собьёшь. – И показал на какую-то чёрную стойку. – Встань здесь. У тебя с ним секс был?
Подобно тому, как смысл первой фразы, сказанной Бахом по телефону, пришёл к Наде с длинной-предлинной задержкой, – так же и этот отрывисто-деловитый вопрос она поняла только секунды через полторы. Или две.
Беда была в том, что как раз к этому времени начала отпускать первая оглушённость… и это было очень нехорошо.
Надя начала чувствовать, что Митю от неё отрывают: словно они уже понемногу друг с другом срослись – сперва кожей, потом постепенно внутренностями, кишками – и теперь всё это из неё начинают вытаскивать, выдирать… Почему?! Что здесь произошло? Вампиры его убили?!.
Но опять же: со стороны эти степени горя и ужаса были не слишком заметны. Дрожало лицо.
И вот ещё удивительно: ужас, гнев, оглушённость – и в то же время сознание добросовестно воспринимало самую разнообразную информацию.
В номере пахло кисло, нехорошо: застоявшимся табаком, дрожжами и мужским потом.
На полу, под столом, валялся стакан. Две тарелки с объедками стояли там же. Похоже, посуду в спешке составили со стола, чтобы освободить место для двух мониторов.
Бах, явно нетрезвый, перевтыкал какие-то штекеры – и между делом задал этот невероятный вопрос про то, был ли у них с Митей “секс”.
Надя разинула рот и пронзительно-истерически начала:
– Что?!.
– Тихо! – оборвал Бах. – Две минуты осталось. Дальше начнут отмирать клетки мозга. Иди сюда. Вы не расписаны…
– Что вы сделали с ним?!.
– …но секс был. Да? Отлично. Сюда. Палец ставь… Любой! Хочешь, два пальца ставь. Прижми крепче…
Схватил Надину руку своей медвежьей ручищей и прижал её указательный палец к экрану.
Мониторы были на модных эргономичных подставках с кронштейнами, а клавиатура только одна – перед Бахом. На двух экранах – одна и та же картинка: неровный овал, копошащиеся внутри точки, жёлтые, изредка зеленоватые, всё это медленно проворачивалось против часовой стрелки. Напоминало космический снимок циклона. Ну или гнездо.
– Что вы здесь?..
Не отвечая, Бах повёл Надиным пальцем против часовой стрелки, по кругу – точней, по неровной вытянутой траектории, повторяя внутригнездовые изгибы.
– Вот так… – Бах царапнул стекло её ногтем. – Лучше подушечкой, да… Главное, остаёмся внутри. За границы нельзя. И в центр нет – раковину не трогаем… Ясно? – Он отпустил её руку и тут же снова схватил: – Куда?! Я говорю, за границы не вылезать!.. Да, так… Побыстрее… Да… Не так быстро… Примерно так, да. Весь круг – четыре секунды. Плюс-минус… Отлично. И без остановок. Смотри сюда.
Показал толстым пальцем: в нижнем углу экрана мигало жёлтым “53”.
– Эту цифру стараемся удержать.
– Как?
У Нади в горле дрожало, всё это был сплошной ужас, Бах был пьян и совершенно явно безумен – но в безумии была какая-то логика, деловитость, которая её… ну не то чтобы успокаивала, но пригашивала, не давала скатиться в истерику.
– Как, как? Как удержать?!
– Спокойней, во-первых, спокойней. Можно чуть-чуть помедленнее… нет, быстрее… Вот так, да.
На ощупь экран был не такой стеклянный, как у телефона, а потеплее – и неожиданное ощущение, будто сгустки мерцающих точек действительно тянутся за её пальцем, словно она размазывает по экрану (верней, под экраном) гуашь, и за пальцем полоска становится зеленее… А те точки, которые она не успела подмять, наоборот, растекаются в стороны и желтеют.
Рука тоже дрожала, поэтому Надя старалась прижимать палец сильнее, и дрожь унималась.
И вот ещё странность – Наде казалось, что это скольжение по экрану требует внутреннего усилия, точки сопротивляются, будто их нужно упрашивать: побыстрей, поживей!..
– “Что вы сделали”… – Бах ткнул в экран. – Вон у него недостаточность, очевидно врождённая… Ты не знала?
Жёлтое “53” мигнуло и превратилось в “52”. Надя вскинулась:
– Ой, смотрите! Там!..
– Вижу, – Бах что-то набрал на клавиатуре. – Ворочай. И с тридцати пяти поднимали… даже с тридцати трёх… Держи его на плаву…
– Что с ним?! Он жив?
– Только это, без паники… Строго говоря, сейчас – нет. Пульса нет…
– Так ведь надо!..
– Что?
– “Скорую”?!. Массаж сердца?!
– “Скорая” ещё когда доедет… Зафиксируют смерть, и всё. Тут есть врачи. Номинально. Но я б не рассчитывал… Ты ворочай, – Бах крутанул пальцем, повторяя движение Надиной правой руки. – Это и есть массаж сердца. Считай, всего: сердца, мозга… всё сразу. Клетки мозга не отмирают… практически. Ты его держишь…
– Я не понимаю!
Почему-то только сейчас у Нади полились слёзы.
– Он жив или нет?! Что случилось?..
Бах поморщился:
– Не тормози, ради Бога, ворочай. И это… старайся спокойней воспринимать, сохраняй концентрацию, это важно. Настройся. Случилась внезапная остановка сердца. “Жив”, не “жив”… В промежуточном состоянии. Ниже шестидесяти никто не жив. Даже ниже семидесяти, в общем…
– Чего семидесяти? Что это – пятьдесят два, это что?!
– Одэпэ, общий трафик. Как тебе объяснить… Помнишь, как при ковиде мерили? Сатурация? Вот примерно. Но там насыщение кислородом, а тут – как бы сразу всё…
– А сколько надо, чтоб?..
– Сто. В идеале-то… Ну хотя бы там девяносто шесть…
– Но ведь падает! Было пятьдесят три!..
– Ну естественно, падает. Видишь, тут всё забито, – Бах показал в центр гнезда белой палочкой вроде стилоса (Надя не уловила, в какой момент эта палочка появилась у Баха в руке). – Смотри. Тут сейчас как бы пробка. Я вот настрою, и…
– Слушайте! – взмолилась или даже скорее взъярилась Надя (при этом не прекращая рыдать и елозить пальцем по кругу). – Я не понимаю вообще ничего! Что это всё такое?! Что это вот?!
– “Это”? – Бах показал белым стилосом на экран. – “Это” Митя твой. Вот физическое его тело, – он ткнул мимо Нади: кровать, на которой лежал белый Митя, стояла справа, в углу, примерно в полутора метрах от Нади. Надя с Бахом стояли у стола рядом, Бах слева от Нади, то есть Надя была к Мите ближе. – А вот, – Бах показал на гнездо, – проекция. Не знаю, как тебе будет понятней… Душа, что ли… Внутренний мир…
– Что, вот это жёлтое?! Это бред!..
– О, о! – испугался Бах.
– Бред какой-то!
– Не говори так, нельзя!..
– Это вы виноваты! Вы пили с ним… Вы же пьяный вообще!.. вы же врач!.. Что за бред? Вы боитесь? Боитесь скорую вызвать?! Я в этот бред ваш – не верю!..
Надя плакала, всё-таки не решаясь оторвать палец от монитора, – и продолжала кружить… Но странное дело: почудилось, будто жёлтые точки больше не зеленеют, не тянутся за её пальцем. Теперь она просто без толку, механически вычерчивала круги по стеклянной поверхности монитора, а там, внутри, без всякой связи с этим её кружением, жёлтое марево двигалось медленней, точки гасли…
– Смотрите! – Бах внезапно перескочил на вы.
Надя, видимо, пропустила момент, когда “52” превратилось в “51”, – но теперь на глазах жёлтое “50” мигнуло и стало оранжевым “49”.
– Вы правы. А я виноват. Вы хотите быть правой? Или хотите, чтоб мы его вытащили?
Перемигнуло оранжевое: “48”.
– До тридцати двух опустится – мы не вытянем. Он умрёт. Окончательно.
Надя плакала.
Точки не слушались, всё замедлялось теперь само по себе, останавливалось, умирало…
– Ну что? Будешь мне помогать?
“47”.
– Да! – сквозь слёзы закашляла и забулькала Надя. – Буду!
– Тогда повторяй за мной: “Верю…”
– Верю!
– “Я верю: мы вместе, мы… на одной волне, я…”
– Мы вместе… Мы на одной волне!
– Не кричи. “Я тебе помогу”.
– Я тебе помогу…
И – то ли самовнушение, то ли правда – снова стала размазываться гуашь, только будто бы вязче, труднее.
Надя с ужасом ждала новых оранжевых цифр – но нет, пока нет, стояло оранжевое “47”.
– В Бога веришь? – вдруг сказал Бах тем же тоном, каким спрашивал “был ли секс”.
– …Нет. Не знаю…
– Мгрм. Ну хоть во что-нибудь?.. Есть что-то сильнее и больше, чем ты? Вообще на свете?.. Не знаю, что там у вас… “Природа”?
– Ну… есть больше, чем я, да.
– Что-то, тебе не известное до конца?
– Да. Наверное.
– Как говорится, на том спасибо. Тогда обратись к этому неизвестному, но большому, и повторяй – можно не вслух – “Пожалуйста…”
Надя произнесла про себя “пожалуйста” – и посмотрела на Баха: что дальше?
– Да не знаю я, как с вами быть. Давай просто: “пожалуйста, побыстрее”, “быстрее, пожалуйста”, как-то так…
Надя стала послушно двигать губами, упрашивать… И опять же, самовнушение или на самом деле, во сне или наяву (Надя вряд ли рискнула бы утверждать, что её восприятие оставалось кристально ясным), – но жёлтые сгустки задвигались, закрутились, кажется, поживее…
И главное, показалось, что изображение на экране стало ярче, трёхмернее, – и напоминало теперь уже не гнездо, а…
– Ага, – сказал Бах, щёлкнув клавишей.
На соседнем экране вместо второго гнезда выпал текст с пунктами и заголовком посередине, как на документах, – Надя потом не могла вспомнить точно, как было написано: “Заявление”? “Разрешение”?
– Можно всё не читать. Смысл простой: вы доверяете энкао эмпээм в лице Баха Михал Алексеича осуществить операционное вмешательство в эмпэпэ, то есть в эмпэ-проекцию Дмитрия… как его, кстати, полностью? Дмитрий?..
– Александрович. Царевич.
– Царевич? Ишь ты…
Бах напечатал, заполнив пустые строчки:
– Алек-сан-дрови-ча… А ты полностью?
– Теплякова. Витальевна.
– …таль-евна… И как всегда, подтверждаете, что все последствия… Энкао эмпээм ни за что ответственность не несёт. Как везде. Стандартный больничный текст.
– А на что разрешение?
– На операцию.
– Я?!. Почему я?
– Без разрешения не работает. Если сам без сознания, то кровный родственник, или…
– Я же ему никто. Не жена…
– Как никто? Ты же видишь – они тебе подчиняются. Пиксели, пиксели я имею в виду: ты ворочаешь, и они едут быстрее. Чувствуешь?
– Да… не знаю…
– Я тебе говорю. Если б ты не ворочала, уже упало бы знаешь как? Пунктов на двадцать. И всё, и кирдык. Я же не просто так тебя спрашивал: был секс? Слышала выражение? “едина плоть”… Ты уже считаешься родственник… – промычал Бах, печатая на экране текст. Повторил вслух, проверяя: —…В связи с экстренной необходимостью реа-ни-ма-ци-онных… вызванных остановкой сердца… не-вы-яснен-ной этио-ло-о-оги-и…
Он был явно доволен тем, как всё правильно написал. Надя вгляделась в его оплывшую физиономию – и слегка ужаснулась (на то, чтобы ужасаться сильнее, сил не было):
– Постойте, вы что, сейчас будете… операцию? Вы?
– А кому ещё…
– Но вы… пьяный!
– Ну пьяный, да. Что теперь… Подпиши, – Бах раздвинул продолговатое окошко на своём левом экране. – Просто пальцем.
У Нади всё скомкалось в голове. Ей было страшно, что этот чужой человек, нетрезвый и неопрятный, будет проделывать с Митей какие-то дикие манипуляции.
Но в то же время её так пугало мигающее “47” – и, главное, только что был такой ужас, когда она устроила Баху истерику, и эти цифры начали на глазах падать…
Бах посмотрел на неё внимательно и сказал:
– Надежда. Чтоб ты поняла. Графические цвета – жёлтый этот, зелёный, – они, конечно, условные. Это скорость волны. Динамический показатель. Представь себе кровоток: обегает весь организм, всё питает… Тут то же самое в тысячу раз быстрее. На экране всё, что ты видишь, замедлено в тысячи раз. Видишь дрыжки?.. не видишь? Неважно… Вот эти точечки, пиксели – у них цикл очень короткий. Они замедляются: желтеют, видишь, желтеют? Динамика падает, они как бы теряют инерцию, их относит туда, к завитку, они становятся такие серые – и улетают…
– Куда?
– Хороший вопрос. В ноосферу, наверное. Я не знаю куда. Тебе сейчас это не важно. А важно, что ты когда вертишь, гоняешь их, ты им искусственно продлеваешь срок жизни. Это понятно в целом?.. Хоть что-то понятно?
– Понятно, что… плохо, когда они улетают…
– Это как раз хорошо. Нормально. Одни улетают, другие, наоборот, поступают отсюда вот… – Бах показал в центр гнезда. – Другое плохо. Плохо, когда они не улетают, а скапливаются вот здесь. Ну, как в сосуде, в сердечной артерии бляшки – приходится ставить стенты, шунты… А здесь – видишь? Вообще наглухо перекрыто. Я буду это всё ковырять…
– Как?
– В смысле? Стилосом.
Только тут Надя сообразила, что “операция” в безумной логике, в которой они сейчас находились, – это не скальпелем по живому, а палочкой по экрану.
Она по-прежнему не понимала почти ничего, Бах был пьяный, но всё же большой и старший, звучал уверенно… Вот пусть он и отвечает за всё, внутренне пискнула Надя, оторвала от экрана палец – и, презирая своё малодушие, этим же пальцем коряво поставила подпись в окошке на левом экране.
– Вот и умница, – сказал Бах. – Ворочай.
Он снова переключил изображение на соседнем экране, вернул гнездо – и раздвинул картинку, так что сверху и справа края гнезда вовсе исчезли.
– Ой! Сорок шесть, сорок шесть! – вскрикнула Надя.
– Вижу я. Не паникуй. Будет падать… пока приток не появится. Ты ворочай. И не забывай мо… мол, пожалуйста, мол, побыстрее… А я пока здесь вот расковыряю, и, Бог даст, будет кое-какой прито-ок…
Приговаривая, Бах своим белым стилосом будто бы подцепил что-то, оттащил влево и вниз – и стряхнул за границу гнезда
– Никогда не играла в бирюльки? – спросил он.
– Нет.
– Ну да, это совсем уж такая… бабушкина игра…
Когда-то давным-давно, в прошлой жизни, Надя дремала и ей мерещилось: под рукой скользкое и неровное, она пытается сохранить равновесие, удержаться на льду…
Или только теперь, задним числом казалось, что был такой сон?..
Тогда она тоже теряла счёт времени: непонятно было, кружит ли пятьдесят минут или пять… Сейчас – опять неведомо сколько, но точно уже не пять и не двадцать. Рука устала. Но прерываться было нельзя. Надя пыталась расслабить кисть и то выгибала, то выпрямляла запястье. Меняла палец: водила то средним, то указательным, то двумя сразу. Пыталась добавить к ним безымянный, чтобы вовлечь в хоровод больше точек, но тремя пальцами двигать было заметно труднее, как будто она ехала на велосипеде в гору: одним пальцем подъём был пологий, тремя – слишком крутой. Причём эта трудность чувствовалась не физически: скорее, как говорят “трудная ситуация”, “трудный выбор”… Хотя нет, и физически тоже.
Как велел Бах, повторяла: “Пожалуйста, побыстрее… Пожалуйста, побыстрее…” Через несколько сотен повторов Надя заметила, что ей удобней “пожалуйста” мысленно произносить на вдохе, а “побыстрее” – на выдохе.
Оба – Бах и она – стояли над мониторами, не садились, хотя в комнате было два стула.
Теперь она поняла, что стойки с кронштейнами, на которых крепились их мониторы, – не только для красоты. Если бы пришлось держать руку поднятой, на весу, она долго не протянула бы. Бах опустил Надин экран так, чтоб он был расположен не перед лицом, а чуть выше пояса – буквально, что называется, под рукой.
Себе установил монитор повыше и повертикальнее.
Всё внутри рвалось вправо, где на кровати лежало Митино тело (“физическое”, как сказал Бах), но Надя себе запретила даже смотреть туда, даже вскользь. Пару раз стукнула себя в солнечное сплетение, напрягла пресс, и рыдания мало-помалу затихли. Постаралась полностью сосредоточиться на движении, на зелёных и жёлтых крупинках, вся ушла в кончик пальца.
Пиксели в большинстве своём повиновались, вращались в рабочей толпе, но попадались изменники и отщепенцы, которые уворачивались, ускользали: или за край “гнезда”, где они просто таяли, пропадали, – или опускались внутрь, в глубокую впадину (форма этой запруды что-то Наде напоминала). В центральной заводи пиксели бестолково толклись, ворошились – одни по инерции завивались против часовой стрелки, другие по часовой; наталкивались друг на друга, смешивались, замедлялись, серели, гасли – и оседали на дно.
Каждый такой обездвиженный пиксель в отдельности выглядел невесомым, почти прозрачным, как высохший лепесток. Но сотни (даже, наверное, тысячи) этих чешуек, одна на другой, слежавшись и спрессовавшись, образовали в центральной впадине выпуклый холм, цветом и монолитностью напоминавший бетон.
Наде чудилось, что она раз за разом описывает кольцо вокруг бетонного корпуса по замшелым аллейкам. Жёлтые пиксели – это листья. Зелёные – мох. Или ряска в пруду. Надя старалась выдерживать ровный темп – казалось, что сложного? Води себе и води. Но, как ни странно, сопротивление пикселей было неодинаковым: за много кругов Надя выучила совершенно определённо, где именно, в какой части экрана это сопротивление возрастает, а где спадает.
Экран как таковой, конечно, был гладким и однородным (хотя, кстати, не совсем гладким: скорее, на ощупь он походил на приятную ткань, вроде самого тонкого шёлка или какого-нибудь батиста), – но внутри, под стеклом, присутствовал явный рельеф.
Надя двигалась против часовой стрелки. В нижней части окружности – точнее, неровного эллипса – движение ускорялось, как будто Надя сбегала по лестнице первого корпуса и по инерции взлетала вправо и вверх. Здесь бдительность можно было ослабить: всё вертелось само, как если бы палец вела глубокая колея. Обогнув третий корпус и оказавшись в лесу, в короткой верхней части этого эллипса, Надя чувствовала, что инерция гаснет. Теперь, чтобы двигаться дальше, требовалось усилие. Наверху слева явно были препятствия, два барьера, словно дорожку пересекали древесные корни: очень рельефные, вздутые, причём второй выше первого – нужно было преодолеть их, перескочить. Начинался самый трудный этап: приходилось удерживать равновесие, чтобы не соскользнуть в чёрный пруд. Внизу становилось легче – и с углублением колеи можно было вздохнуть и набраться решимости перед новым витком… Даже можно было взглянуть, что слева делает Бах.
На соседнем экране мерцала та же картинка, что и у Нади, но укрупнённая. Белым стилосом Бах постукивал и царапал бетонный холм в центре, откалывал от него крупинки, похожие на цементную крошку, тем же стилосом ловко эти осколки подхватывал, стряхивал за границу экрана.
Ловко, да, но слишком уж мелкие были пылинки – и не было видно, чтобы холм уменьшался. Одни крапинки Бах удалял, а другие садились то здесь, то там, прирастали к бетону.
Наде было тревожно: успеет ли Бах раздербанить этот бетонный горб? Оранжевое число уже съехало до сорока одного – и мигало.
Бах, однако, признаков паники не проявлял. Даже время от времени развлекал её байками:
– …Сделали операцию. Мужичку лет пятьдесят. Я бляшки почистил, он приходит в себя, всё прекрасно. К нему в бокс… там отдельные боксы – приходит жена, баночки выгружает, щебечет, он смотрит приветливо, слушает, а потом говорит: “Спасибо, всё очень мило, только вы кто?” Ох, надо было видеть физиономию… “Как я кто?! Я тебе троих детей родила!..”
Вот-вот, подумала Надя. Проснётся и спросит меня: ты кто?
– Я пока не всё ещё понимаю… – слабо сказала Надя, – какая тут связь?..
– Чего с чем?
– Ну, вы “почистили бляшки”. А он жену не узнал. Это как-то?..
– Связано, разумеется. Я удаляю – я же, по сути, не знаю, что́ там. Как тебе объяснить… Каждый пиксель – это волна. Ты же не думаешь, что на самом деле их пальцем крутишь?
Надя кивнула, хотя до сих пор именно так и думала.
– Ну конечно. Палец – просто чтобы лучше настроиться. Раньше были такие настройки, колёсико… Как будто ловишь радиопередачу. На неизвестном тебе языке. Но ловишь. Можешь усилить громкость… А я – наоборот, как глушилка. На той же самой волне. Только ни ты, ни я – не знаем, что́ там передают… Это ясно?
– Каждый… пиксель – радиопередача? – тупо переспросила Надя.
– Нет! Я говорю, пиксели – это волны. Носители. Ну как ещё объяснить… Как машины. Много машин. МКАД. А мы – гаишники. Я могу махнуть палкой – любую машину остановить. Исключить её из потока. А ты наоборот: ты командуешь в матюгальник, чтобы быстрее ехали. Но ни ты, ни я – мы не видим, кто там внутри…
С Надей сделалось дежавю – ей показалось, что всё это уже было: она уже слушала про машины, про МКАД…
В то же время ей вспомнилось, как в незапамятные времена они с Митей стояли в пробке на МКАДе…
Боже мой, неужели вчера? Невозможно было поверить: казалось, что месяц тому назад. Или два…
И ещё пришла мысль: в какой из этих машинок, из этих точечек – я? В зелёной? В жёлтой? Я сейчас оживаю, я ускоряюсь? Или вылетела неизвестно куда?
Надя спросила:
– А это может быть человек?
– Кто?
– В машинке.
– Так вот я тебе рассказал про жену. Конечно, не сам человек. Его образ. Воспоминание может быть. Чувство, понятие… Фокус в том, что заранее не спрогнозируешь. Как-то раз пациент – простой мужичонка, военный – забыл, как матом ругаться. А до операции – через слово…
Наде живо представилось, что она – в той чешуйке, которая опустилась, слилась с бетонным холмом, и Бах её сейчас выкинет своим стилосом.
Рука стала тяжёлой. Теперь на каждом витке, когда приходилось преодолевать два препятствия слева вверху, болезненно отдавалось в плече.
Вообще, с Надей творилось что-то тревожное, как в начале ковида или плохого гриппа. Ей казалось, что голос Баха меняет тембр: становится низким, хрипатым… Или будто бы отдаляется и слабеет…
Картинка словно бы надвигалась, делалась ярче и чётче, как если бы бесконечным вращением Надя её наводила на резкость – или навинчивала резьбу, поднимала к себе монитор.
И даже когда она отводила глаза от экрана, то в первую долю секунду борода Баха тоже кишела пикселями, “шумела”… Надя попробовала встряхнуться. Спросила:
– А бляшки?
– Что бляшки?
– Они отчего?
– Ну ты же видишь: эти нормально, против часовой стрелки, а эти навстречу… и всё. Попробуй одновременно давить газ и тормоз. Сжигаешь сцепление.
– Да, но что это значит? По часовой, против часовой?
– А-а, ты вот что… Можно сказать, внутренние противоречия. Человек видит одно, ему говорят другое, делает третье… Или ничего не делает, ещё хуже… У младенца эмпэ чистенькая, любо-дорого: всё голубенькое, всё летит… А потом начинается… Мальчику говорят: будь героем. В кино, везде – всё про героев. А мама говорит: с гаражей не прыгай, шею сломаешь, я не переживу. Получается: газ и тормоз…
Бах, как показалось Наде, говорил с некоторым трудом, сипловато.
– Я когда начинал, одэпэ нормально считалось – девяносто семь. Даже девяносто восемь. Девяносто пять – уже как пограничное состояние… Вспоминаем – не верится… Сейчас вообще… – Бах махнул рукой (левой). – Они думают, можно людям голову заморочить, другим словом назвать – и никто не поймёт… Заморочить-то можно, да. Только законы физики не отменишь. Мы-то видим наглядно: моральный закон – вот он, против часовой стрелки. А дальше всё просто: туда… или сюда…
Бах говорил всё медленней, в паузах было слышно скрипение стилоса.
– То есть “газ” – это моральный закон?
– Да, я думаю, да… “Звёздное небо над нами, моральный закон внутри нас”…
Опять дежавю, как будто отдалось эхом: совсем недавно она слышала точно такое же сочетание звуков.
– А “тормоз”?
– Страх… В девяностых – страх нищеты. А теперь – просто страх…
Надя вспомнила! “Звёздное небо над нами, моральный закон внутри нас” – это Митя шептал ей на ухо… в постели?.. в лесу?..
В планетарии, вот где!
И словно что-то в глазах, в голове передвинулось, переключилось – Надя увидела, что картинка на мониторе похожа вовсе не на гнездо, а на звёздное небо, на космос! Желтоватые россыпи, смазанные хвосты туманностей и галактик…
Когда тысячу лет назад Митя всех пригласил в планетарий, выяснилось, что не только Анечка, но и Надя там никогда не была. Она думала, это своего рода обсерватория, а оказалось – в сущности, кинотеатр. Показывали документальный фильм, где всё тоже было про волны. Шкала: посередине – оптический спектр, от красного до фиолетового, и этот видимый диапазон – совсем узенький. Справа ультрафиолетовый, потом рентгеновские лучи, потом ещё что-то, а слева – сперва инфракрасный, потом радиоволны… Для разных волн разные телескопы: радиотелескопы-тарелки, ультрафиолетовые, инфракрасные телескопы на самолётах, рентгеновские телескопы на космических станциях… Надя думала: телескоп же должен стоять на месте. Самолёт летит быстро, картинка смажется…
Закадровый (точней, подкупольный) голос рассказывал: думаете, вы неподвижно лежите в креслах? Отнюдь. Вы несётесь в пространстве с немыслимой скоростью. Земля вертится вокруг Солнца со скоростью сто тысяч километров в час, в пятьдесят раз быстрее, чем пистолетная пуля. А Солнце и вся Солнечная система вращается вокруг центра галактики ещё быстрей: миллион километров в час! Надя вжималась в кресло. Единственное, что кружилось, – Надина голова.
Интереснее фильма про волны и скорости было собственно звёздное небо, действительно очень правдоподобное. В чистом виде его показывали недолго, всё норовили что-то поверху обозначить, подрисовать. Когда купол раскрылся и звёзды на нём зажглись, Митя сначала ей процитировал про моральный закон, а потом они пошептались, кто какие созвездия любит. У Мити были Плеяды: “Меро́па, Плейо́на, Тайге́те…”
Стоило ей подумать про Митю, как боль в животе, которая всё это время текла неосознанно, словно бы за границами видимого диапазона, боль инфракрасная, ультрафиолетовая боль, – схватила кусачками, отдалась в правом локте, в плече, в шее, в ухе. Тянуло посмотреть вправо… нельзя! Сжала зубы и продолжала “ворочать”.
Чтобы стало хотя бы немного полегче, ей захотелось пожаловаться, поделиться… но как-нибудь косвенно. Надя проговорила:
– Плеяды.
И правда, ей показалось, что стайка пикселей слева внизу образует похожее сочетание, ярко пуль-сирует вместе с болью, мерцает хором: Тайгете, Атлас, Электра…
Бах неожиданно просипел:
– Взошли… мои алмазные Плеяды… А я одна в постели, я одна, одна в постели…
Надя пришла в сильное изумление, но потом догадалась по тону, что Бах, вероятно, что-то цитирует, вспоминает.
– Ла-ла-ла… Ниже и левей… в горячем персиковом блеске встали… как жертва у престола, золотые… рога Тельца…
– Что это? – спросила Надя.
– Стихи… Как Ветхого Завета ещё одна скрижаль… Проходит время…
Надя подумала: странные стихи, не в рифму.
– Родился в Херсонской губернии, между прочим, – ни с того ни с сего сказал Бах.
– Кто? – не поняла Надя.
– Автор.
– Рука болит! – пожаловалась Надя.
– Терпи… Что ж поделаешь. Ты трафик ему разгоняешь… а у тебя трафик падает. Ты как донор, по факту… И я тоже типа того… Ворочай.
Ей показалось, что Бах не сочувствует, а понукает, ей стало обидно. Через минуту он проговорил другим голосом:
– Проходит время… Но – что мне время? Я терпелив, я подождать могу, пока взойдет за жертвенным Тельцом немыслимое чудо Ориона… Как бабочка безумная, с купельюв своих скрипучих проволочных лапках…
Рифма так и не появилась, но был отчётливый ритм, ложбины и гребни, и узкое русло, по которому Надя гнала волны звёзд.
Колея начиналась справа внизу, на юго-юго-востоке, между Орлом и Дельфином; она поднималась по плавной дуге между двумя самыми яркими брызгами, Вегой и Денебом (хвостом Лебедя), углублялась; на севере всё катилось легко и уверенно, как по маслу – но нужно было нажать, ускориться, съехать по правой ветке Кассиопеи (бета и альфа, Каф и Шедар, Каф – ладонь, Шедар – грудь), потому что на западе колея внезапно мелела, а нужно было сделать двойной прыжок, через локоть Персея – Мирфак, и Алголь – глаз Медузы Горгоны.
Бах надолго замолк. И стилос, кажется, не постукивал больше. Но Наде некогда было смотреть в ту сторону: стоило чуть отвлечься, замедлиться, уклониться восточнее, как весь гонимый Надей поток провалился бы в так называемый Большой квадрат, растёкся по крупу Пегаса… Ещё опаснее было сорваться влево, за горизонт; нет, нужно было по узкой кромке Персея с разбегу пронзить Плеяды (“Атлас, Электра, Майя…”), вскочить на выпуклого Кита и перевести дыхание во владениях Водолея: всё пройдено, всё безопасно… и вдруг раскалённая проволока пронзила палец, всю руку – по нерву – до локтя и до плеча! Надя вскрикнула, схватилась левой рукой за правый локоть – и повернулась к Баху за помощью.
То, что она увидела, смыло боль в локте, от ужаса Надя вообще забыла про себя напрочь.
Глаза Баховы были зажмурены, рот приоткрыт: нижняя губа отвисла, видны были жёлтые нижние зубы. Что-то блестело на лбу. Лицо было синюшное, омертвелое. Как у папы после инсульта.
– Сты, – на выдохе, не своим голосом прохрипел Бах.
Согнувшись, он опирался о край стола. Под его весом стол скрипнул.
– Дый… сты.
До Нади дошло наконец, что Бах просит дать ему стул. Она метнулась, схватила стул, пододвинула под колени: Бах медленно, как старик, придерживаясь руками за край, не открывая глаз, опустился. Просипел:
– Дый… выды.
На полу, рядом с грязной тарелкой, стоял стакан, тоже грязный. Надя бросилась в ванную, и никак не могла наполнить стакан: струя была слишком сильная, всё выхлёстывало, проливалось; прибежала, расплёскивая, Бах взял стакан и, не открывая глаз, с трудом начал глотать.
На экране тем временем замигало уже не оранжевое, а красное “37”, и Надя в страхе опять упёрлась мокрым пальцем в экран и принялась вращать пиксели. Но Баха не упускала из виду: когда он допил, взяла у него стакан.
Выпив воду, Бах, кажется, немного ожил. Вытер лицо. Проговорил тихо, сипло, но внятно:
– Сейчас…
Опустил пониже свой монитор. Подвигал туда-сюда, чтобы было удобней. Взял стилос. Попробовал опереться левой рукой. Подержал стилос перед экраном, не прикасаясь. Ещё подержал… опустил.
– Бобик сдох, – сказал Бах. Кивнул на телефон, который лежал тут же рядом. – Открой контакты… “Авдонин”. В начале… Нашла?
– Нашла!
– Пусть придёт. Скажи, срочно. Номер двесчн… двесче… тырнадцать…
Надя держала трубку левой рукой, не отрывая правой от монитора. Гудки. Она взглянула на Баха и чуть успокоилась: выглядел он уже не так кошмарно, как две минуты назад.
“Да, Миша”, – сказал недовольный заспанный голос в трубке.
– Здравствуйте… – начала было Надя.
“Кто это?” – перебил голос.
– Михаил… – Надя вспомнила отчество: – Михаил Алексеевич просит как можно скорее… в двести четырнадцатый номер. Он себя плохо чувствует.
– Дай…
Бах протянул руку, Надя была только рада избавиться от телефона.
– Толь… Мгрм… Ну, так, да…
Надя отметила, что Бах, говоря в трубку, бодрился.
– У тебя есть согласие? Распечатка?.. На операцию. Да, да… Двести четырнадцать, да.
Плечо ужасно ломило, Надя держалась за него левой рукой. На экране мигала страшная красная цифра.
– Тридцать семь уже!
– Мгрм, – откликнулся Бах. Голова его была опущена, патлы висели.
За спиной открылась входная дверь – и захлопнулась.
– Это ваши, наверно? – спросили сзади и сверху, и в поле зрения появились чёрные лаковые ботинки.
– Прям Золушка… – с усилием сострил Бах. – Сказка “Золушка”…
– Бо-оже мой, – как-то даже по-женски ахнул их посетитель, увидев, в каком состоянии его друг. – Ты пьяный, что ли?!. ко всему прочему… Что вообще здесь?..
“Происходит” он не договорил. Оглянулся на Митю, всмотрелся в картинку на мониторах – и почему-то обратил гнев на Надю:
– Что же вы?!.
– Да она-то при чём? Авдонин? Она вон… два часа его держит. С сорока восьми пунктов…
Авдонин простонал:
– Пьяный… Господи! Без супервизора…
– Зато ты будешь… по правилам. С супервизором…
– Будешь что?
– Что… То самое. У тебя стилос есть?
– Нет, откуда?
– Вот. Новый, японский… Смотри. Режим скальпеля… А вот так вот – режим пинцета… Видал? Раздвигаются лапки… сдвигаются. Тебе сетку включить?
– Погоди, разрешение?..
– Она подпишет тебе. Ручка там. Прости, – обратился Бах к Наде, – забыл: Надежда…
– Витальевна. Теплякова.
Надя кое-как расписалась, стараясь быстрее вернуться к пикселям. Бах тем временем диктовал:
– Острая сердечно-сосудистая недостаточность… ВПС…
Заполнив форму, Авдонин потыкал клавиатуру, и на соседнем экране зажглась зелёная сетка. Авдонин взял стилос и принялся всматриваться в экран.
– Я бы начал с эф восемь, – осторожно предложил Бах.
– Вижу, – сказал Авдонин сквозь зубы.
Теперь Надя старалась смотреть только перед собой, на стада звёздочек, которые она механически продолжала размешивать.
Взглянуть вправо было нельзя: сразу подкатывало под горло. Но теперь Надя старалась и влево лишний раз не коситься, чтобы не помешать.
Было очень тревожно: даже почти не глядя туда, она чувствовала, насколько Авдонин всё делает хуже… во всяком случае, по-другому, чем Бах.
Когда Бах поклёвывал бетонный горб, до той самой минуты, когда ему стало плохо, ощущение было, что эти клевки не требуют ни малейших усилий. Он, казалось, с ленцой тыкал палочкой то туда, то сюда, как придётся – небрежно отчиркивал очередную серую крапинку в угол экрана и стряхивал вниз. Словно и впрямь играл в наскучившую игру, “в бирюльки”.
Авдонин же, стиснув зубы, наморщив лоб (Наде, кстати, внезапно понравились его морщины, похожие на макароны), сначала долго нацеливался (хотя перед ним, опять же в отличие от Баха, горела ярко-зелёная координатная сетка), подводил стилос, бормотал какие-то вычисления, потом, наконец, решался ткнуть – и при этом делал движение шеей, затылком, будто бы подковыривал этот несчастный пиксель, насаживал на крючок – и с трудом выволакивал наружу, “за борт”.
Иногда, видимо, что-то срывалось, Авдонин вполголоса вскрикивал:
– Ах-х-х!..
Тогда Бах подсказывал:
– Ка-одиннадцать… Эм-сорок восемь… От противокозелка без пятнадцати… без двенадцати даже…
Надя догадывалась, что когда буквы вместе с цифрами – это деления зелёной сетки, как шахматная доска, только мельче. Ещё она поняла, что минутами обозначается направление. “Полдень” (или “ровно”, “ноль-ноль”) значило – прямо вверх. “Четверть” (“пятнадцать минут”, “восток”) – точно вправо. “Без четверти”, “запад” – влево. И все промежуточные ступеньки: например, “без пяти” или “норд-норд-вест” значило – между “влево” и “вверх”, ближе к “вверх”. И так далее.
Странно другое. Надя никогда в жизни не слышала про “козелок”, “противокозелок”, про все эти “вырезки”, “челноки”, “ямки”, “дарвиновы бугорки”. Ни Бах, ни Авдонин ни разу не произнесли то слово, которое промелькнуло в её мозгу – но Надю вдруг осенило, она прямо ахнула.
– Что? – повернулись к ней оба.
– Это же ухо, – воскликнула Надя, – ухо!
Нельзя было поверить: как, проведя перед монитором неведомо сколько времени (три, четыре часа? пять, шесть, целую ночь?) она не увидела такого явного, безусловного сходства.
Бах сказал:
– Ты заметила только?
Авдонин, одновременно с ним:
– Вы впервые заметили? Интересно…
Забавно было, что в один голос, синхронно. Настолько разные – и при этом друзья…
Он сказал “интересно”, и Наде это польстило: ему было интересно, что она не заметила, а что заметила – то есть она была интересна ему. Надя сделала спину прямее.
Жалко было, что он такой понурый и старый. Авдонин был в тапочках на босу ногу (спешил, бежал к другу по первому зову) – щиколотки у него были в синих и фиолетовых венах.
– Вы ведь знаете, Надя, – проговорил он, прицеливаясь, – конечно, знаете: ухо как перевёрнутый эмбрион. Голова – мочка… Самый центр – пуповина… Вы ведь слышали имя Ножье? Поль Ножье?..
Надя не отреагировала.
– Чему только их в школе учат, – проворчал Бах.
– Ладно, ладно, – вступился Авдонин. – Как будто ты в школе учил “Люйши чуньцу”…
– Тогда интернета не было… – И перебил себя: – Лучше эм-двадцать пять.
Тут они замолчали, и было слышно только почиркивание по экрану.
А Надя, захваченная своим новым открытием, попыталась проверить: то ухо, которое она видела в мониторе, округло-ровное – совпадало ли с Митиным ухом? По форме? Или это было условное ухо, ухо вообще?
Митя лежал в полутьме, и ухо было повёрнуто совершенно не так, как изображение на экране. Разглядывать времени не было: Надя могла отрываться от монитора всего лишь секунды на полторы, пока в безопасности разгонялась внутри колеи…
Уже потом, вернувшись из санатория “Соловей” и посидев в интернете, Надя узнала, что самая кромка уха, от мочки и вверх, полукруглый рулончик, который словно хотел было заворотиться внутрь, но остановился на полдороге, недосвернулся, – этот край называется “завиток”. Внутри уха, вдоль завитка – как бы длинное узкое возвышение, гребень – “противозавиток”. А желобок между ними, фарватер для отдыха, по которому разгоняются пиксели – “ладьевидная ямка”.
Правое ухо Авдонина и ухо Баха были гораздо ближе и на свету… И какие же они были разные!
Ухо Авдонина было узким и строгим. Поперечные хрящики, перепонки – “ножки противозавитка” – выпирали и были натянуты остро, как струны: кабы такие были на Надином мониторе, она бы замучилась через них перепрыгивать.
У Баха – наоборот, ухо было мясистое, с отвисшей мочкой. При том что верх уха не виден был из-под волос, даже оставшаяся половина казалась огромной, разлапистой, словно ухо, как дерево, разрослось во все стороны.
Разностороннее ухо, подумала Надя.
Потом Бах повернулся и обнаружилось, что уши у него вообще разные: левое было меньше и аккуратнее – и расположено явно выше, чем правое. Удивительно…
– А что́ раньше вам напоминало? – любезно спросил Авдонин.
Надя сказала:
– Гнездо. Птичье. Потом – звёздное небо.
– Да, – закивал Авдонин, – да, звёздное небо, конечно…
– Романтики, – проворчал Бах. И, обращаясь к Авдонину: – Видишь, всё получается…
Наде тоже почудилось, что напряжение спало, стилос постукивает живее, а Бах реже встревает с советами.
– Серьёзно: за два часа – и всего десять пунктов? – с недоверием переспросил Авдонин.
Надя уже понимала, что он имеет в виду. Главной обязанностью ассистента было – замедлить падение трафика. Соответственно, чем меньше пунктов терялось, тем лучше она справлялась с задачей. Судя по тону Авдонина, десять пунктов – это был выдающийся результат. Но откуда же десять? – подумала Надя. Когда они начинали, было больше пятидесяти… Пятьдесят два, кажется? А сейчас тридцать шесть…
– За два с половиной, – похвастался Бах, – больше. Начали с сорока семи.
Надя снова подумала, что неправда, до сорока семи упало уже потом, когда она закричала “не верю” и всё такое, “бред”… То есть, в общем, упало-то из-за неё. Но не стала перечить.
– Любовь творит чудеса, – вздохнул Авдонин.
– Надежда творит чудеса, – поправил Бах (тоже очень по-Митиному).
– Надежда, – сказал Авдонин бюрократическим голосом, по-прежнему не сводя глаз с экрана. – Вы не хотели бы к нам пойти поработать? Работа, правда, не очень прибыльная…
– Зато вредная, – сострил Бах.
Ожил, ох, слава Богу, подумала Надя про Баха.
И тут же, бросив взгляд вправо, на неподвижное тёмное тело, оборвала себя, больно себя ударила, укусила: о чём я?! Какое мне дело до Баха, до них обоих?..
Вообще, её чувства всё это время функционировали очень странно. Внизу, как ночная река подо льдом, безостановочно текла боль. Течение было довольно ровным, лишь иногда подо льдом чернели промоины, боль поднималась к поверхности, всплёскивала и булькала, клокотала под горлом, и нужно было изо всех сил себя сжать, чтобы она не изверглась наружу фонтаном и не обрушила то неустойчивое равновесие, которое Надя пыталась удерживать, водя рукой по экрану…
Это было внутри.
А поверхностно – Надя была способна много чего постороннего подмечать, ощущать, причём эти мелкие чувства могли быть разными.
Например, она была польщена предложением, которое сделал Авдонин. Не в том смысле, конечно, чтобы согласиться, – невозможно было представить менее подходящий момент для деловых обсуждений, – и всё же ей было приятно, что у неё хорошо получается (пускай Бах и приврал). И да, было чувство надёжности и спокойствия с этими двумя дядьками, чувство, что они трое – команда. Было тепло оттого, что у Баха с Авдониным настоящая дружба: вон как тот подорвался и без носков прибежал, а этот ему старается подсказать – и не чтобы покрасоваться, продемонстрировать, что знает лучше, – а правда чтобы помочь… И тепло, и в то же время чуть зябко, потому что дружба – всё же чужая…
Надя чувствовала, что они ей любуются. Что они пожилые, а она молодая. Хотелось держать спину прямо…
Однако едва Авдонин сказал про любовь (“любовь творит чудеса”), подлёдный поток одним махом поднялся, выбулькнул чёрным куполом. Какое он имел право решать за неё: любовь, не любовь…
Вдруг она поняла, что уже минуту-другую кружение почему-то даётся ей без труда.
До сих пор Надя будто размешивала густое тесто, пиксели сопротивлялись, она просила: “пожалуйста, поскорее, пожалуйста…” – и вдруг всё стало легче. Словно она, выбиваясь из сил, тащилась в гору – допустим, на велосипеде, с усилием выдавливала педаль справа, потом педаль слева… но одолела невидимый перевал – и дорога пошла под уклон.
Ещё немного – и Наде стало казаться, что не она понукает, торопит строптивые пиксели, а наоборот, они сами начали ускоряться, да так, что ей приходится догонять. Показалось, что пиксели, до сих пор грязно-жёлтые и угрюмые, тусклые, неожиданно просветлели, начали зеленеть…
– Погоди… – пробормотал Бах, вглядываясь в экран.
Теперь было ясно, что хоровод ускоряется. Жёлтые крапинки начали наливаться зелёным. Пиксели по краям, у самого завитка, полетели так быстро, что превратились из точек в штрихи.
– Не трогай больше, – хрипло сказал Наде Бах, не отрывая взгляд от экрана. – Вон чиркают…
Мигнула красная цифра – но не уменьшилась, а увеличилась:
“38”…
И сразу же рыжее: “40”!..
– Так… – проговорил Авдонин, и вдруг тоже осип. – Кажется…
Круговорот разгонялся – и на глазах зеленел.
Но самое главное совершалось посередине. Цементная корка, которую по крупинкам, с таким напряжением расковыривал Бах, а вслед за Бахом Авдонин, – вдруг сдвинулась, вспухла – и треснула сразу во многих местах!
Надя живьём не видела ледоход (может, когда-нибудь в интернете) – но это явно было похоже, с той разницей, что вместо чёрной воды из-под взломавшейся корки брызнули голубые лучи. Ещё секунда – трещины сделались шире, осколки начали таять, тонуть: ослепительное сияние растворяло их на глазах.
Дальше был даже не ледоход, а замедленный взрыв, вулканическое извержение – только лава была пронзительно-голубой. Она вспухала толчками, вздымалась, затапливала экран.
Смотреть в самый центр было больно, потому что из клубов синей лавы как будто вывинтился ствол ярчайшего света.
Потоки, синие, голубые, во всех оттенках, от самой что ни на есть глубины июльского неба до раскалённого белого, смели, начисто смыли цементную крошку, наполнили и переполнили раковину и хлестали наружу.
Надя больше не прикасалась к экрану, как будто боялась обжечься: только смотрела как заворожённая, не отворачивалась, хотя свет ослеплял.
Цифры внизу экрана были уже не оранжевые и не жёлтые, а зелёные:
“90”…
“97”…
“100”!
Ни одной мысли законченной не было, лишь ошмётки. Словесная скорлупа, серая по сравнению с синим и белоснежным потоком, как та цементная корка, так же не выдержала и лопнула, взорвалась.
Но если бы можно было собрать по скорлупке, то вышло бы так: По, Ра, Же…
Поражение красотой.
Словно все предыдущие годы прошли в ожидании, в спотыкающемся кружении… Только, может быть, роды – сам момент, когда Анька выскользнула из неё, и потом ещё пара минут… Пожалуй, да, только это.
А теперь оказалось, что красота всегда была здесь, в своей полной, непререкаемой силе.
Нет, и раньше мерещились иногда отсветы – например, когда на набережной в темноте крутилось колесо в искрах, и Анька прыгала и кричала: “смотри, борода, борода!..” Слышались слабые отголоски в звучании слов – когда Митя цитировал горловым голосом, или совсем недавно: “как жертва у престола, золотые… Немыслимое чудо Ориона, как бабочка безумная с купелью…”
Как капельки, как недовысохшая роса поблёскивала в завитушках, но тут вулкан, лава, тысяча градусов – и в мгновение ока роса превратилась в пар.
Или так: долгие годы выискивала по веточке, складывала аккуратно шалашиком – а тут вулкан, ураган и цунами, и всё без следа.
Вместо уклончивых отзвуков, капелек, веточек, которые всё норовили рассыпаться, перед Надей теперь был ответ – очевидный и полный, даже избыточно полный, переполняющий… только не вспомнить, в чём заключался вопрос.
Позже Надя никак не могла поверить Толе Авдонину, что “вулканическое извержение” длилось меньше минуты.
Сияние побледнело, часть лавы выплеснулась наружу, а часть опустилась обратно в жерло. Будто во время отлива, снова стали видны: гребень противозавитка… Козелок – как утёс, нависающий над пучиной… Перепонка – нижняя ножка противозавитка, которую Наде с таким трудом, тысячи раз приходилось преодолевать…
Там, где прежде еле-еле ползли полуживые пиксели – от мочки и вверх по дуге, против часовой стрелки нёсся, бурля и ликуя, поток, захлёстывая ладьевидное русло.
Пиксели переливались оттенками голубого и синеватого, зеленоватого, белого.
В животе, где только что путались, и надрывались, и гнили от боли кишки, теперь всё было наполнено голубым и прохладным, как чистой водой.
Галька в солнечном ручейке… Что-то было недавно хорошее… Мокрые камешки… Не могла вспомнить.
Журчание, перезвон, музыка без мелодии, словно лёгкие прикосновения к хангу, перебегающие от секунды к секунде: Фи – сон, Аль – Ци – Он, Альциона, Плей – Она, Плей, Гу, Майя, Динг, Майя, Нуш, То, Вы…
– Что вы, Надя, – с жалостью сказал Авдонин. – Не плачьте.
– А что? – возразил Бах. – Я бы тоже поплакал. – (Басом.)
Толя подсунул ей пачку бумажных платков. Надя вытерла нос. Сказала, оправдываясь:
– Так красиво…
– И это ведь только проекция, – подхватил Толя. Надя не поняла. – Изображение. Образ. У экрана-то есть предел… технические ограничения. Может, и слава Богу… Вы представляете, как это в реальности может выглядеть?
Надя сейчас очень плохо соображала.
Где-то за стеной кашляли. За окном брезжило серое небо.
– Вы слышали, – проговорил Толя значительно, – знаете фразу “из чрева потекут реки воды живой”? Мне всегда было непонятно… и неприятно даже: как это, реки “из чрева”? Какие реки? Пока не увидел своими глазами. Если, опять же, вы сопоставите с эмбрионом: именно там, где слуховое отверстие – пуповина. Человек изначально всё получает отсюда: питание, собственно жизнь… Но и после рождения связь никуда не девается. Так что всё совершенно точно: из чрева…
У Нади в “чреве” была блаженная пустота. Усталость прошла вместе с болью. В Толины речи она не вникала, но ей казалось (жаль, продолжалось это всего лишь пару минут), что в голубом ярком свете, который её наполнял, она видела и себя, и других насквозь.
Например, Толя чувствовал, что сейчас лучше бы помолчать, слова только затмят и испортят… Но привычка быть вежливым и суетливость брали своё.
– Я вижу третий раз в жизни, – сказал Толя Баху. – А ты?
Это Надя не поняла: если имелось в виду “вулканическое извержение”, как же – всего третий раз? Он ведь много лет всем этим руководил? Она спросила:
– Разве так не всегда?
– Что, эффузия?! Нет, нет, – засмеялись и Бах, и Толя.
– Обычно просто приток восстанавливается – и всё…
– Видишь, какой сразу тебе джекпот.
Бах несильно ткнул Толю кулаком в рёбра и пояснил Наде с гордостью:
– Это у него первая операция.
Тот поморщился, отмахнулся:
– Ты сам всё сделал.
– Не всё.
– Миш, – сказал Толя, – почему ты позвал меня?
С ударением на “меня”. Бах зевнул:
– Ты первый по алфавиту…
– То есть как, погодите, – до Нади сейчас всё доходило с большим опозданием. – Первая операция?
– Но откачали ведь? – Бах старался звучать беззаботно, хотя Надя видела, что говорит он с усилием. – Ты не переживай. Я был рядом… как супервайзер. Подправил бы… Он хотел быть хирургом. А всю дорогу – начальником… Теперь из начальников выперли… Выперли? Будет теперь зарабатывать… честным трудом…
Язык у Баха ворочался хуже и хуже.
– Тебя самого откачивать, – сказал Толя с тревогой. Бах усмехнулся:
– Вошёл во вкус… Отлежусь.
– “Отлежусь”…
Вдруг справа раздался слабый, но внятный звук, похожий на тарахтение дятла: “Хрррр…”
Надя увидела, что правая рука Мити, которая раньше лежала вдоль туловища, теперь свисает с кровати, почти касается пола.
Она мгновенно забыла про Баха, про всё: рванулась к кровати, бросилась на колени, на пол, вцепилась в Митину руку – со страхом, что она будет такой же, как папина после инсульта…
Но нет: рука была пусть не тёплая, но человеческая, живая. И казалось, с каждой секундой теплеет, мягчеет. Прижалась к руке губами. Подняла голову: Митина голова на подушке была повёрнута к ней, глаза открыты. Зрачки были очень большие, огромные. Ей показалось, что он её не узнаёт.
У Нади что-то сильно вздрагивало под горлом, она готова была то ли плакать, то ли кричать – непонятно, от радости, от чего. Остатки голубых сполохов пробегали внутри.
И вот – то ли от этих искр, сполохов – вдруг, как газ на конфорке, вспыхнуло и кругом обежало – какое-то новое, колкое чувство. Глядя прямо в глаза со зрачками и слипшимися ресницами, не отпуская прохладную руку, произнесла очень отчётливо, по слогам:
– На…
Не узнаёшь меня? Ничего. Я буду – первое, что ты увидишь, услышишь в своей новой жизни. Запомни.
– Деж…
Ей показалось, что он шевельнул губами.
– Да.
И повторила – настойчиво, в такт сжимая в своей руке его пальцы:
– Я, Тво, Я, На, Деж, Да.