Марина Цветаева заметила, как двоится образ Пугачева у Пушкина. Отвратительный душегуб в “Истории Пугачевского бунта”, в “Капитанской дочке” он же – не лишенный великодушия и обаяния человек, которому герои повести во многом обязаны своим избавлением. Эстетическая интуиция заставила Пушкина-беллетриста пренебречь фактами. Поэтому можно было ожидать, что после “Маленьких трагедий” реальный Моцарт – автор и персонаж писем – в свою очередь разочарует, во всяком случае озадачит… Ничуть не бывало. “Гуляка праздный” пушкинской пьесы, один из лучших положительных героев русской литературы, – будто списан с натуры. Моцартианство Моцарта оказывается не вымыслом, а правдой. Не иначе Пушкин угадал родственную душу, и перевоплощение свелось к минимуму: “Он же гений, как ты да я”. Параллели напрашиваются. Отношение к творчеству. Моцарт: “…это моя единственная радость и страсть” – Пушкин: “…только тогда и знал истинное счастье”. Подход к критике. Моцарт: “…полагаюсь исключительно на свои собственные ощущения” – Пушкин: “Ты сам свой высший суд”. Самооценка. Моцарт: “Я считаю себя в состоянии сделать честь любому двору” – Пушкин: предсказание себе посмертной славы, затмевающей благоговение перед официальными святынями. Без насилия согласуются и более прозаические материи – от мнительного достоинства кормящегося своим трудом “мещанина” и трепетно-серьезного отношения к браку до охоты к “перемене мест” и жизни в долг. У обоих художников неложная патетика запросто соседствует с веселостью раблезианского толка, заставляющей цензора быть начеку. Если настоящий Моцарт писал: “…сыграть такое Prima vista мне все равно что посрать”, Моцарт вымышленный, конечно же, мог потешаться над собственными сочинениями в исполнении слепого скрипача. (Само собою приходит на память пушкинское “Татьяна мнет в руке бумажку, / Зане – живот у ней болит” – это о милом-то идеале!)
Ну похожи австрийский композитор и русский поэт – и что теперь? А то, что замечательное сходство двух гениев объясняется перво-наперво наличием у каждого из них тождественного качества – гениальности. Вспомним школьную программу: когда две величины порознь равны третьей, они равны между собой – в этом секрет отмеченной выше общности. Было бы забавным простодушием и самонадеянностью мимоходом браться за определение понятия “гениальность”, но безусловным представляется одно обстоятельство: подавляющее большинство художественных способностей, причем даже огромных, отличает, среди прочего, некоторое смещение “центра тяжести” – это “всего лишь” таланты. И по пальцам можно пересчитать дарования гениальные, уравновешенные тем нездешним равновесием, которое свойственно чередованиям времен года, восходов и закатов – небесной механике. Так что ослепительные в своей гордыне слова Моцарта – “отказать мне в таланте может только безбожник” – под известным углом зрения готовы обнаружить нечто большее, чем просто запальчивое красноречие. Редчайшее, реликтовое, скорее всего, навсегда утраченное самочувствие… Редкая, почти утраченная эстетика:
Что-то принесет удовлетворение только знатокам, однако же и незнатоки, хотя и не понимая почему, тоже останутся довольны. <..> Сейчас [этого] не знают и более не ценят. Чтобы сорвать аплодисменты, нужно либо писать вещи настолько простые, чтобы их мог напеть всякий возница, либо такое непонятное, чтобы только потому и нравилось, что ни один нормальный человек этого не понимает.
Радоваться или огорчаться абсолютной сегодняшней уместности слов, сказанных двести с лишним лет назад?
Письма Моцарта, в отличие от пушкинских, довольно однообразное чтение; оно и понятно: словесность была стихией Пушкина – вот если бы Моцарту случилось писать отцу или жене не буквами, а нотами… Это не столько письма, сколько отписки от второстепенной внешней жизни, зачем-то происходящей за пределами музыки. Вундеркинд, о котором энтузиаст отец всерьез говорил маловерам как о явленном чуде, вырос и прожил недолго и очень сосредоточенно. Будничные годы и годы труда, разъездов, нужды, забот карьеры и честолюбия – и снова труда. Заложник собственного гения, Моцарт не знал женской любви до двадцати шести лет. За композицией не заметил Французской революции, хотя Западная Европа тесна и полнилась слухами. Как белка в колесе кружил он по великим городам, по существу не видя их. Порядковые номера сочинений, названия национальных валют, имена меценатов и монархов – вот едва ли не все, что сохранилось в письмах композитора от посещения Милана, Лондона, Парижа, Мюнхена, Праги. Между делом – а делом была исключительно музыка – ощутил холод возраста: “Если бы люди могли заглянуть мне в душу, то мне было бы почти стыдно. Все во мне захолодело – просто лед”. (Достигнув тех же примерно лет, Пушкин сравнивал себя с усталым рабом.) За полгода до смерти Моцарт пишет жене в совершенно новой для себя эпистолярной тональности: “Не могу объяснить тебе моего ощущения. Какая-то пустота, которая мучит меня. Какое-то непрерывное томление, которое не только не утихает, но, наоборот, нарастает день ото дня”. Еще бы нам, “чадам праха”, не понять, о чем идет речь! Но Моцарт до последнего отыскивал гармонический выход из нашего общего вполне безвыходного положения. Реакции Моцарта на жизненные и житейские осложнения вообще непредсказуемы и диковинны. Вот он, как обычно, на гастролях, живет в гостинице, работает не покладая рук, торопится к сроку поспеть с заказом. “Над нами скрипач, под нами еще один, рядом с нами учитель пения, который дает уроки, в последней комнате напротив нас гобоист”. Пропади оно все пропадом, скажем мы, сами творите в таких условиях. Но Моцарт придерживается другого мнения: “Это весело, когда сочиняешь! Подает много идей”. Он же гений.
2004