Через полчаса лётчик Курносов и полковник Авраменко в лётных шлемах и больших лётчицких очках сидели в кабине самолёта связи У–2, выкрашенного в зелёный, с красными звёздами в белой кайме на крыльях. Техник взялся за лопасть, лётчик в кабине подкачал насосом бензин и покрутил магнето. Сильно забирая ручку на себя, Курносов лихо взлетел с короткого разбега. Как только он ощутил подрагивание ручки в руке и плавное хождение педалей под ногами, так сразу же почувствовал себя на своём месте – прирождённому лётчику удобнее сидеть в жёстком дюралевом кресле пилота, чем на мягком диване в клубе офицерского общежития.
Ему было двадцать три. Десятилетним пацаном в Москве, на Хавской улице, стоя среди красных домов рабкоммуны, он видел, как вот такой же биплан У–2 под гремящие звуки марша «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью» по спирали облетает Шуховскую башню; и с того момента знал, что будет лётчиком. На восьми трамваях с пересадками он ездил на Ходынское поле смотреть на самолёты и видел авиаторов в кожаных куртках, очках и шлемах; потом в центральном аэроклубе летал на планерах и в Качинской авиашколе на У–2 и Р–5; он сидел на гауптвахте за то, что исполнил не одну мёртвую петлю, а накрутил их сразу три; выпускник с высшей оценкой по пилотированию, он мечтал о новых истребителях Як–1 и МиГ–1 и рекордах скорости, а получил назначение лётчиком связи при штабе Западного особого военного округа и тихоходный биплан У–2. И вот теперь, глядя вперёд через рамку козырька и лётчицкие очки, он видел перед собой сливавшиеся в круг лопасти пропеллера и в чистой, прозрачной утренней голубизне вёл самолёт на запад.
Удобно устроившись в узкой кабине на парашюте, в окружении привычных для него вещей – ручка управления, сектор газа, авиагоризонт, тахометр, альтиметр, вариометр – Курносов думал о том, что отвезёт пакет и полковника на Именинский аэродром, вернётся в Минск и сегодня же напишет рапорт о переводе в истребительную авиацию. Он попросится в 123-й полк, получивший новые Як–1. Он видел их, эти современные самолёты с длинными узкими фюзеляжами, стоявшие в ряд на дальнем краю аэродрома. Стремительные красавцы с мощными моторами, как он хотел очутиться в их кабине… А если не успеет сегодня, то завтра с утра, тянуть с этим нельзя, война продлится недолго, он должен успеть. «Малой кровью могучим ударом», – пелось в его любимой песне из фильма «Если завтра война», который он смотрел три раза.
Полковник Авраменко, сидевший в кабине У–2 за спиной лётчика Курносова, знал, что война будет не такой, как в кино. Совсем не такой. Он знал, что сам характер современной авиации предполагает удары по городам, которые подвергнутся разрушениям, что народному хозяйству в тотальной войне будет нанесён большой урон; разрушены будут мосты и электростанции, огромные территории будут опустошены войной; ещё он понимал – на основе данных о мобилизации в Германии и численности вермахта, а также зная собственные, советские, мобилизационные планы, – что война будет столкновением не армий, а народов.
То, что война будет, он знал уже давно, с сентября 1939-го, когда немцы напали на Польшу; он понимал, что это только начало, что одержимая фашистским бешенством Германия покатится всеми своими танками дальше, в безудержной агрессии, в мании захватов и убийств; он выводил войну из характера германского империализма с той же непреложной точностью, с какой выводят результат из математического уравнения. Это был метод, которым он, как офицер-коммунист, владел отлично, – диалектический материализм, умение смотреть вглубь вещей и видеть их в ясном свете марксистско-ленинской философии и современной военной теории, которую он штудировал дома по вечерам, сидя за письменным столом в свете лампы под жёлтым абажуром, скрестив ноги в тапочках под стулом, иногда оглядываясь на жену: «Ещё полчаса, ладно?» И раскрытая школьная тетрадка перед ним.
У них с женой Машей, в их комнате в коммунальной квартире, состоявшей из четырнадцати комнат, коридора, туалета и кухни, было два стола, письменный и обеденный. На обеденном, покрытом коричневой скатертью с бахромой, всегда лежали стопки тетрадей, которые жена приносила из школы; и на душе его было хорошо и спокойно, когда они вечерами в тишине сидели каждый над своей работой – он над лекциями по глубокой тактике Иссерсона[2], она над контрольными по русскому языку.
И оба с карандашами в руках.
У него был тонкий, остро отточенный, чёрный, которым он делал линии на полях, отмечая важные места и понравившиеся ему формулировки, а у неё красный с толстым грифелем, которым она исправляла ошибки и выводила отметки.
День он начинал с чтения газеты «Правда», в международных новостях которой находил подтверждение своим мыслям и выводам. Падение Франции заставило немецких милитаристов раздуться от гордости; их прусские генералы с моноклями в глазах, сокрушившие Францию за три недели, почувствовали себя всесильными. Для него было очевидно, что Гитлер не сможет переправиться через Ла-Манш – английский флот не даст – и что вся сила вермахта неизбежным ходом дел повернёт на восток. Чувство своего военного всесилия толкнёт их на войну против СССР и в конце концов погубит их, но до этого им, военным, придётся пролить много крови и сильно потрудиться.
Он представлял себе устройство головы фюрера, в которой жила звериная ненависть к коммунизму: тёмный подвал с лающими злобными псами…
Война была неизбежна именно из-за коренных противоречий двух систем, советской и немецкой, война была неизбежна с момента прихода Гитлера к власти, который, как считал полковник Авраменко, следовало предотвратить любой ценой, даже ценой союза немецких коммунистов с буржуазной социал-демократией; но то, что видел и понимал молодой полковник из штаба округа в Минске, не видел или видел иначе великий человек в Кремле.
Штабной офицер Авраменко, державший в памяти сотни наименований воинских частей, своих и немецких, ежедневно, в соответствии с данными пограничников и разведки, наносивший на карту районы дислокации вермахта по ту сторону границы, к весне 1941 года был абсолютно уверен в том, что война начнётся летом. Об этом с непреложной ясностью говорило всё: ежедневные полёты немецкой разведывательной авиации над территорией округа, немецкие разведчики летали до самого Минска, но приказ из Москвы запрещал сбивать их; и появление всё новых и новых дивизий у границы, где они занимали позиции, явно предназначенные для наступления; и переброска германских воздушных флотов на приграничные аэродромы в Польше. Обо всём этом сообщали регулярные сводки разведотдела ЗапОВО, которые офицер оперативного отдела штаба округа полковник Авраменко штудировал с неослабным вниманием, извлекая из них всю возможную информацию[3]; а потом, стоя с указкой в руке у большой карты, висящей на стене, докладывал командующему округом генералу Павлову и начальнику штаба Климовских о нарастании угрозы и неизбежном нападении немцев.
Павлов во время этих докладов следил за движением указки по карте с неподвижным лицом. И никогда и никак не комментировал те очевидные выводы, которые делал его любимец, молодой полковник.
Сидя над картами и сводками в штабе округа вечерами, когда сослуживцы уже ушли со службы, Авраменко думал о том, что он сделал бы со стороны тех, по ту сторону границы. Он считал их силы: на Белосток нацелено пять пехотных дивизий, на Брест – три пехотных и танковая, восточнее Варшавы развёрнуты пять пехотных и одна моторизованная; что это значит?[4] Развёртывание сил в таком масштабе означало только одно: удар вдоль всей границы всеми силами и средствами. Точно по Иссерсону: не будет длительного периода подготовки, провокаций, обмена нотами. Будет внезапный удар! На рассвете поднимут авиацию, захватят мосты и перейдут Буг. Их танковые группы – Авраменко знал фамилии Гудериан и Гот – ринутся в глубокий прорыв, такой же, какой они планировали тут, в штабе Павлова, только в другую сторону; вопрос только в том, кто ударит первым и чьи танковые армады захватят инициативу. То, что война начнётся именно так, было настолько очевидно полковнику Авраменко, что он был уверен, что это очевидно и Павлову, и начальнику Генштаба Жукову, и наркому обороны Тимошенко, и Сталину.
Заявление ТАСС – «происходящая в последнее время переброска германских войск, освободившихся от операций на Балканах, в восточные и северо-восточные районы Германии связана, надо полагать, с другими мотивами, не имеющими касательства к советско-германским отношениям» – огорошило и поставило его в тупик. Штабной офицер не мог понять, с какими другими мотивами может быть связана переброска немецких войск на советскую границу.
А понтоны, а надувные и брезентовые лодки, сосредоточенные в больших количествах у Бреста? Тут какие мотивы? А генералы, производящие рекогносцировку у самой границы? А Гудериан с биноклем на том берегу Буга? О чём это говорит?
Ещё весной он попросил жену купить в магазине «Учпедгиза» школьные контурные карты Белоруссии и вечерами, разложив их перед собой на столе, синими и красными карандашами рисовал стрелки ударов. На детских картах он проигрывал будущую войну. Потом рвал карты на мелкие клочки и, когда шёл в туалет перед сном, спускал их в унитаз.
Ночью, лёжа рядом с ним, жена спросила его:
– Коля! Война будет?
Он посмотрел на неё. В темноте блестели её широко раскрытые глаза.
– Будет, – сказал он весело.
Она помолчала. Она думала о том, что ему как штабному угрожает меньшая опасность, чем другим; но сказать такое ему не могла. Он обидится.
– А долго она будет?
– Три месяца, – чётко ответил он. Он уже и это рассчитал.
– И мы победим?
– Конечно мы, кто же ещё?
– А ты?..
– Я? – Тут впервые задумался. – Я из полковника стану генерал-полковником.
– Правда? – Она тихо засмеялась. Она легла на бок и, подперев голой рукой голову, смотрела на него.
– Я разве тебя когда-нибудь обманывал? – тоже засмеялся он.
Утром в воскресенье, в четыре утра, в темноте (они спали с задёрнутыми гардинами, чтобы ранний рассвет не будил их), в их комнате зазвонил телефон – единственный во всём доме, установленный по личному приказу Павлова. Его охватило радостное и тревожное возбуждение. «Что, Коля? Что?» – спрашивала жена, он видел её испуганные глаза, она лежала, не вставала. «Что он сказал тебе, Коля?» – «Ты знаешь, что он сказал», – отвечал он, быстро собираясь, ходя по комнате в голубой майке, синих галифе и в сапогах, и опять засмеялся. Они много смеялись, им было весело вдвоём. «Война, да? Война?» И она тоже – жена офицера, читавшая газеты, – знала, что война неизбежна. Когда он уходил – внизу ждала машина, – она в двери прижалась к нему, и на мгновение он ощутил тепло её тела под ночной рубашкой. Он сверху вниз посмотрел в её тёмные, почти чёрные глаза и нежно, едва касаясь губами, поцеловал в щёку.
«Не бойся. Всё будет хорошо».
Он бежал по лестнице вниз, видел свои ноги в сияющих сапогах, быстро перебирающие ступеньки, чувствовал приятную тяжесть кобуры на бедре и тугой ремень портупеи на груди и знал, что этим утром пришло его время.
Гул доносился издалека и быстро нарастал. «Мама, мама, аэроплан летит!» – закричал Саша Курносов и, вылетев за дверь, кубарем скатился по лестнице во двор. Хлопали двери подъездов, первыми во двор выбегали мальчишки, за ними выходили их отцы – как кого застал прилёт аэроплана в воскресный день. И скоро на узкой полоске асфальта во дворе стояли мужики – кто в пиджаке, кто в майке, кто с папиросой, дымящейся в руке, некоторые в пижамных штанах, а другие в широких синих галифе. Мальчишки не могли устоять на месте, они перебегали по двору, а Колька из пятого подъезда – тощий пацан с ржавыми волосами и веснушками по всему лицу – ловкой обезьяной вскарабкался на тополь и сидел наверху, в кроне, покрикивая оттуда: «Летит! Улетел! Снова летит, я вижу!»
Самолёт-биплан, зелёный сверху и голубой снизу, с большими красными звёздами, обведёнными белой каймой, сначала появился со стороны Калужской площади, с рокотом проплыл над приземистыми цехами и грязными сараями карбюраторного завода, пересёк Шаболовку и, сделав дугу, ушёл в сторону Серпуховского Вала. Он летел низко над крышами красных пятиэтажных домов, так низко, что в кабине видна была голова лётчика в облегающем кожаном шлеме. Пролетая над двором – или Курносову Саше только показалось, что это было над его двором, а на самом деле он пролетал над всей округой и многими дворами разом, – лётчик увидел стоящих закинув головы людей и поднял руку в перчатке, приветствуя их. На лице его были большие очки, солнце блеснуло и легло пятном на чёрную кожу лётчицкой куртки. «Видишь? Видел? – прыгая, кричали дворовые друзья Курносова. – Он мне помахал! Мне! Мне!» Мужчины улыбались одобрительно. Курносов не прыгал и не спорил, в этот момент на его десятилетнюю душу нашло странное состояние глубокой серьёзности, он снял кепку и молча смотрел на самолёт.
Рокот снова нарастал, биплан возвращался от Серпуховского Вала к Шуховской башне. Теперь он шёл так низко, что казалось, его колёса пролетают в полуметре над торчащими из крыш печными трубами; теперь он был виден ещё лучше, ещё отчетливее во всех своих деталях – широкие двойные крылья с растяжками, которые остро взблескивали на солнце, большой хвост, тупой нос и сливавшийся в круг пропеллер. Биплан подошёл по воздуху к башне, почти к самому её основанию, и стал взбираться вокруг башни вверх, описывая круги в опасной близости от её ажурного, уходящего в небо корпуса. Башня сужалась, уходя вверх, и биплан сужал круги, поднимаясь всё выше и выше, пока не сделал последний виток у самой вершины башни. Выше больше уже ничего не было, кроме ровной и тугой голубизны. И самолёт, уйдя в эту голубизну, высоко над верхушкой башни изменил курс и снова пошёл в сторону Калужской, а потом дальше, к реке. Лётчик в кабине, очень высоко, там, где вокруг него была только полная солнцем прохлада, повернул голову, посмотрел своими огромными глазами-стёклами вниз и улыбнулся людям, махавшим ему с земли.
Ночью десятилетний житель красных домов на Хавской Саша Курносов долго не мог заснуть, он видел аэроплан, делавший круги вокруг башни, и улыбку лётчика с неба. Тот улыбался ему. А может, это ему казалось или снилось – поворот головы в плотно облегающем кожаном шлеме, огромные очки во всё лицо и белозубая улыбка того, кого взрослые, качая головами, ласково называли лихачом.
Утром о полёте вокруг башни было в газетах, и теперь взрослые говорили друг другу и повторяли фамилию лётчика – Благин.