Этим летом у меня умерла мать.
Песня по радио была теперь лишь посторонним звуком, а не приглашением подпевать, как мы обычно делали, даже не зная текста. Ливень был теперь всего лишь погодой, а вовсе не поводом выбежать из дома и босиком приплясывать в луже.
Может, это и поэтично звучит, но разве что на бумаге. Четырнадцать – поганый возраст для того, чтобы потерять мать. Раньше печаль приходила и уходила, как прилив и отлив, а теперь поселилась во мне навсегда.
Мою мать хоронили в самый жаркий день года. Птицы сбивались с пути на белом небе, и ящерки забивались в тень могильных камней. У дорожек цвели розовые кусты, и ветер доносил до нашей могилы их сладкий аромат. Жара растягивала время и замедляла все движения.
Я вытирала потные ладони о подол платья и смотрела в яму у моих ног. Там, внизу, стоял гроб, на нём лежали цветы декоративного подсолнуха, а внутри его лежала моя мать. Тёмные локоны обрамляли её лицо, алые губы насмешливо улыбались, а ноги были обуты в белые ковбойские сапоги – так я это себе представляла.
А ещё я представляла себе, как мать внезапно окажется рядом со мной и спасёт меня. Разгладит ладонями свою юбку и проведет рукой по волосам. Потом скажет что-то вроде: «Ну чего ты так расстроилась, смотреть на тебя не могу!» Поцелует меня в пробор, возьмёт меня за руку и уведёт прочь, как бывало так часто.
Моя мать, конечно, не появилась.
Вместо этого пришли мои первые месячные.
Священник бросил на гроб горсть земли.
– Из праха ты была взята, к праху и возвращаешься, но Господь тебя воскресит, – сказал он нараспев, а из моего тела засочилась кровь, живая и тёплая. На секунду мне представилось, что я сейчас тоже умру, и я бы с радостью легла рядом с матерью. Мне показалось предательством со стороны моего тела, что месячные начались, как нарочно, именно сейчас. Я не пошевелилась. Закрыла глаза и надеялась таким образом стать невидимой. Лишь бы никто не заметил, что именно в этот момент я превращаюсь в женщину.
Я хотела втянуть свою кровь назад в тело, но не могла преодолеть силу тяготения. Кровь вяло стекала у меня по ноге. Всё стремится вниз, к земле. Я сжала бёдра и испачкала своё жёлтое летнее платье.
Будь там моя бабушка, она бы недовольно сжала губы – две узкие чёрточки, концы которых указывали вниз. Она бы беспрестанно плакала. В теле моей бабушки, кажется, таился бачок с водой, из которого подпитывались ручьи её слёз. Может, её лицо оттого было таким морщинистым, что вода бесконтрольно вытекала из неё, не оставляя после себя ничего, кроме засухи.
В день, когда умерла мама, я распалась на части. От меня осталась лишь череда букв, которые были когда-то моим именем.
Мама называла меня Билли. Б-и-л-л-и.
При этом её губы едва касались друг друга – коротко и мягко. Своё настоящее имя я впервые услышала в семь лет. В первый школьный день учительница по очереди выкликала всех детей. Я осталась лишней, вместе с именем, которое было мне незнакомо.
– Билли – это сокращённое от Эрцсэбет, – сказала моя мать. Её произношение было безупречным. Я хотя и понимала по-венгерски, но единственное, что я улавливала в этом звучании, было Эрше-бетт[1].
– А почему меня просто не назвали именем Билли?
– Твоя бабушка была против, – вздохнула моя мать. Я тогда не знала бабушку, но сразу уяснила, что она не находила хорошим то, что нравилось моей матери.
– А почему она была против?
– Имя Билли взято не из Библии, – сказала моя мать.
– А разве твоё имя Марика взято из Библии?
Моя мать помотала головой. И потом сказала:
– Не напрямую. Но Марика означает дар Божий. По крайней мере, это одно из значений.
– Тогда, значит, есть и другое?
Моя мать улыбнулась так широко, что я увидела её золотой зуб.
– Строптивая. Но про это твоя бабушка не подумала.