Это было неделю тому назад. Все утро я ходил по Петрограду, по городу замирания и скудости. Туман – мелкий, всевластный – клубился над сумраком каменных улиц. Грязный снег превратился в тускло блистающие черные лужи.
Рынки – пусты. Бабы обступили торговцев, продающих то, что никому не нужно. У торговцев все еще тугие розовые щеки, налитые холодным жиром. Их глазки – голубые и себялюбивые – щупают беспомощную толпу женщин, солдат в цивильных брюках и стариков в кожаных галошах.
Ломовики проезжают мимо рынка. Лица их нелепы и серы; брань нудна и горяча по привычке; лошади огромны, кладь состоит из сломанных плюшевых диванов или черных бочек. У лошадей тяжелые мохнатые копыта, длинные, густые гривы. Но бока их торчат, ноги скользят от слабости, напряженные морды опущены.
Я хожу и читаю о расстрелах, о том, как город наш провел еще одну свою ночь. Я иду туда, где каждое утро подводят итоги.
В часовне, что при мертвецкой, идет панихида.
Отпевают солдата.
Вокруг три родственника. Мастеровые, одна женщина. Мелкие лица.
Батюшка молится худо, без благолепия и скорби. Родственники чувствуют это. Они смотрят на священника тупо, выпучив глаза.
Я заговариваю со сторожем.
– Этого хоть похоронят, – говорит он. – А то вон у нас лежат штук тридцать, по три недели лежат, каждый день сваливают.
Каждый день привозят в мертвецкую тела расстрелянных и убитых. Привозят на дровнях, сваливают у ворот и уезжают.
Раньше опрашивали – кто убит, когда, кем. Теперь бросили. Пишут на листочке – «неизвестного звания мужчина» и относят в морг.
Привозят красноармейцы, милиционеры, всякие люди.
Эти визиты – утренние и ночью – длятся год без перерыва, без передышки. В последнее время количество трупов повысилось до крайности. Если кто, от нечего делать, задает вопрос – милиционеры отвечают: «убит при грабеже».
В сопровождении сторожа я иду в мертвецкую. Он приподнимает покрывала и показывает мне лица людей, умерших три недели тому назад, залитые черной кровью. Все они молоды, крепкого сложения. Торчат ноги в сапогах, портянках, босые восковые ноги. Видны желтые животы, склеенные кровью волосы. На одном из тел лежит записка: «Князь Константин Эболи де Триколи».
Сторож отдергивает простыню. Я вижу стройное сухощавое тело, маленькое, оскаленное, дерзкое, ужасное лицо. На князе английский костюм, лаковые ботинки с верхом из черной замши. Он единственный аристократ в молчаливых стенах.
На другом столе я нахожу его подругу – дворянку, Франциску Бритти. Она после расстрела прожила еще в больнице два часа. Стройное багровое ее тело забинтовано. Она так же тонка и высока, как князь. Рот ее раскрыт. Голова приподнята – в яростном быстром стремлении. Длинные белые зубы хищно сверкают. Мертвая – она хранит печать красоты и дерзости. Она рыдает, она презрительно хохочет над убийцами.
Я узнаю самое главное: трупы не хоронят, потому что не на что их хоронить. Больница не хочет тратиться на похороны. Родных нет. Комиссариат не внемлет просьбам, отговаривается и отписывается. Администрация пойдет в Смольный.
Конечно. Все там будем.
– Теперь ничего, – повествует сторож, – пущай лежат, погода держит, а как теплота вдарит, тогда всей больницей беги…
Неубранные трупы – злоба дня в больнице. Кто уберет – это, кажется, сделалось вопросом самолюбия.
– Вы били, – с ожесточением доказывает фельдшер, – вы и убирайте. Сваливать ума хватает… Ведь их, битых-то, что ни день – десятки. То расстрел, то грабеж… Уж сколько бумаг написали…
Я ухожу из места, где подводят итоги. Тяжко.