В ответ на ваш запрос сообщаю, что литературную работу я начал рано, лет двадцати. Меня влекла к ней природная склонность, поводом послужила любовь к женщине по имени Вера. Она была проституткой, жила в Тифлисе и слыла среди своих подруг деловой женщиной: брала в заклад вещи, покровительствовала начинающим и при случае торговала в компании с персами на восточном базаре. Каждый вечер выходила она на Головинский проспект и – рослая, белолицая – плыла впереди толпы, как плывет богородица на носу рыбачьего баркаса. Я крался за ней безмолвно, копил деньги и, наконец, решился. Вера запросила десять рублей, прижалась ко мне мягким, большим плечом и забыла обо мне. В харчевне, где мы ели люля-кебаб, она, разгоревшись от волнения, убеждала кабатчика расширить торговлю, переехать на Михайловский проспект. Из харчевни мы отправились к сапожнику за туфлями, потом, оставив меня одного, Вера пошла к подруге, у которой были крестины в тот день. В двенадцатом часу ночи пришли мы в гостиницу, но и там нашлись дела. Какая-то старушка снаряжалась в путь к сыну в Армавир. Вера тискала коленями ее чемоданы, заворачивала в масляную бумагу пирожки. Старуха с рыжей сумкой на боку и в газовой шляпенке ходила по номерам прощаться. Она шаркала по коридору резиновыми ботиками, всхлипывала и улыбалась всеми морщинами.
Я ждал Веру в ее номере, заставленном трехногими креслами, с глиняной печью и сырыми углами в разводах. В пузырьке, наполненном молочной жидкостью, умирали мухи, каждая умирала по-своему; чужая жизнь шаркала и разражалась хохотом в коридоре. Прошла вечность, прежде чем явилась Вера.
– Сейчас сделаемся, – сказала она и прикрыла за собой дверь.
Приготовления ее были похожи на приготовления доктора к операции. Она зажгла керосинку, поставила на нее кастрюлю с водой, перелила согревшуюся воду в кружку, от которой отходила белая кишка. Она бросила кристалл в кружку и стала стягивать с себя платье.
– Проводили Федосью Маврикиевну, – сказала Вера, – поверишь, она нам как родная была… Старушка одна едет, ни попутчика, никого…
В постели, слепо уставившись на меня расплывшимися сосками, лежала большая женщина с опавшими плечами.
– Что сидишь невесел? – спросила Вера и потянула меня к себе. – Или денег жалко?..
– Моих денег не жалко…
– Почему так – не жалко?.. Или ты вор?
– Я не вор, а мальчик…
– Вижу, что не корова, – зевнув, сказала Вера, глаза ее слипались.
– Мальчик… – повторил я и похолодел от внезапности моей выдумки.
Отступать было некуда, и я рассказал случайной моей спутнице такую историю:
– Мы жили в Алешках Херсонской губернии, – придумано было для начала, – отец работал чертежником, пытался дать нам, детям, образование, но мы пошли в мать, картежницу и лакомку. Десяти лет стал я воровать у отца деньги, а подросши, убежал в Баку, к родственникам матери. Они познакомили меня со стариком. Звали его Степаном Ивановичем, я сошелся с ним, и мы прожили всего четыре года…
– Да тебе лет-то сколько было?..
– Пятнадцать…
Вера ждала злодейств от человека, развратившего меня. Тогда я сказал:
– Мы прожили с ним четыре года, Степан Иванович оказался доверчивым человеком, всем верил на слово… Мне бы ремесло изучить за эти годы, но у меня на уме одно было – биллиард… Приятели разорили Степан Иваныча. Он выдал им бронзовые векселя, векселя предъявили ко взысканию…
Как взбрели мне на ум бронзовые векселя – кто знает? – но я сделал правильно, упомянув о них. Женщина всему поверила, услышав о векселях. Она закуталась в шаль, красный платок заколебался на ее плечах.
– …Степан Иваныч разорился. Его выгнали из квартиры, мебель продали с торгов. Он поступил приказчиком на выезд, я не стал жить с ним, с нищим, и перешел к богатому старику, к церковному старосте…
Церковный староста… Это было украдено у какого-то писателя, выдумка ленивого сердца… Чтобы поправиться – я вдвинул астму в желтую грудь старика, припадки астмы, сиплый свист удушья… Старик вскакивал по ночам и дышал со стоном в бакинскую керосиновую ночь… Он скоро умер… Родственники прогнали меня. И вот я в Тифлисе, с двадцатью рублями в кармане. Номерной гостиницы, где я остановился, обещал богатых гостей, но пока он приводит одних духанщиков…
И я стал молоть о духанщиках, о грубости их и корыстолюбии – вздор, слышанный мной когда-то… Жалость к себе разрывала мне сердце, гибель казалась неотвратимой. Я замолчал. История была кончена; керосинка потухла. Вода закипела и остыла. Женщина неслышно прошла по комнате. Передо мной двигалась ее спина, мясистая и печальная.
– Чего делают, – прошептала она и развела створки окна, – боже, чего делают…
В квадрате окна уходил каменистый подъем, кривая турецкая уличка. Остывающие камни посвистывали на улице. Запах воды и пыли шел от мостовой.
– Ну, а баб ты знаешь? – обернулась ко мне Вера.
– Откуда мне их знать… Кто меня допустит…
– Чего делают, – сказала Вера, – боже, чего делают…
Я прерву здесь рассказ, для того чтобы спросить вас, товарищи, видели ли вы, как рубит деревенский плотник избу для своего собрата плотника, как споро, сильно и счастливо летят стружки от обтесываемого бревна?..
В ту ночь тридцатилетняя женщина обучила меня немудрой своей науке. Я испытал в ту ночь любовь, полную терпения, и услышал слова женщины, обращенные к женщине.
Мы заснули на рассвете. Нас разбудил жар наших тел. Мы пили чай на майдане[64], на базаре старого города. Мирный турок налил нам из завернутого в полотенце самовара чай, багровый, как кирпич, дымящийся, как только что пролитая кровь. Караван пыли летел на Тифлис – город роз и бараньего сала. Пыль заносила малиновый костер солнца. Тягучий крик ослов смешивался с ударами котельщиков. Турок подливал нам чаю и на счетах отсчитывал баранки.
Когда испарина бисером обложила меня – я поставил стакан донышком вверх и придвинул к Вере две золотые пятирублевки. Полная ее нога лежала на моей ноге. Она отодвинула деньги.
– Расплеваться хочешь, сестричка?..
Нет, я не хотел расплеваться. Мы уговорились встретиться вечером, и я положил обратно в кошелек два золотых – мой первый гонорар.