К книге
Рильке жив. Воспоминания. Книга 2РИЛЬКЕ ЖИВ Книга вторая. Только Европа
36%
РИЛЬКЕ ЖИВ Книга вторая. Только Европа
8

И вот почти наступило лето. Рильке задерживался все дольше в Люксембургском саду, и когда он заглядывал к нам, яркая погода и утренний сад неудержимо звали его на балкон. «Как замечательно, ни с чем не сравнимо это небо над Парижем!» – воскликнул он однажды. «Какую особую жизнь придает его величественное многообразие столь продуманному ландшафту! Вы чувствуете, как чудесный сад устремляется к своему великому небу, а вокруг него гудят каминные трубы – словно трубы огромного органа – и одушевляют эту картину человеческим присутствием!» В такие утра, которые были скорее приглашением прогуляться, чем поработать, Рильке любил говорить о своих путешествиях; чтобы представить их себе, он вспоминал яблони в Скании[37], датские замки или итальянские источники. Во время этих бесед он не раз признавался мне, что после нескольких неудачных поездок за пределы Европы окончательно отказался от путешествий. Такие странствия означали для него потерю сил, которых он должен был избегать. Европа – ее города, замки, кладбища, музеи и библиотеки – казалась ему достаточно обширной территорией, чтобы заполнить всю жизнь отдельного человека. Духовными высокогорными плато этой части света для него были Россия, Дания и Франция.

Германия, Австрия и даже Италия появились позже, как дополнительные оттенки, опосредующие, так сказать, связь между его любимыми регионами. О Праге он говорил с некоторым чувством неловкости; несомненно, он бессознательно перенес на город своей юности обиду, затаенную им на молодого Рене Рильке, который когда-то вел себя в этом городе как высокомерный представитель богемы. Из своей Европы Рильке с легким сердцем вычеркнул Англию, с которой у него были лишь сложные, разочаровывающие отношения.

Что его ждало за пределами Европы? Несколько попыток покинуть страну – поездки в Алжир, Тунис и Египет – закончились для него полным физическим и психическим истощением. Он был убежден, что достиг пределов своего бытия. Африка и Азия были для него великими загадками, которые он решил оставить нетронутыми, опасаясь, что придется браться за дело, которое окажется ему не по силам. Ведь в отношении стран, как и в отношении людей и книг, он считал, что нельзя ничего делать наполовину и что нельзя ничего начинать, не имея воли и мужества пройти весь путь до конца. Америка казалась ему просто невыносимой. Рудольф Касснер, один из его лучших друзей, однажды написал, что превосходные степени презренны, потому что они редко отражают реальную картину и чаще всего являются просто карикатурой. В глазах Рильке Америка была высшей формой человеческого существования; для него она означала абсолютную пустоту.

На духовном континенте, на котором он обосновался и намеревался утвердить себя, силовые линии, которым он следовал, не были очерчены в окончательной, неизменной форме. Испания, которая долгое время являлась ему только в мечтах, как разрушенный бурей Толедо работы Эль Греко, о котором он рассказывал Родену, лишь с опозданием была извлечена из долгого забытья. А Швейцария занимала особое место как безмятежный пейзаж его старости, которому он был предан с нежностью, рожденной благодарностью и дружбой. К концу своего пребывания в Париже он все сильнее ощущал тягу к странам Средиземноморья с их гармоничной культурой – полагаю, под влиянием Поля Валери. Он особенно тосковал по Провансу и подумывал – по крайней мере, зимой – покинуть Мюзот и поселиться в районе Авиньона или Тулона.

Рильке с друзьями

Однажды утром Рильке принес купленные им на набережной старые гравюры, на которых была изображена долина Роны в районе Сьерры и Сьона. Эти округлые и четко очерченные пейзажи с холмами и башнями излучали романтическую безмятежность, которую не могла скрыть двойная стена из камня. окружавшая их. Рильке утверждал, что многое в этой долине – линии, цвета, растения, свет – напоминает ему испанские пейзажи близ Ронды, и ему казалось, что если он проследует по реке до Прованса, то еще полнее осознает это сходство, не удаляясь от Роны. Он намеревался провести холодный сезон в Провансе или на побережье, отчасти из страха перед климатом, который продержал бы его всю зиму взаперти в своей башне, и уже начал наводить справки о возможных местах для проживания.

Будучи в таком расположении духа, он рассказал мне о своих путешествиях – по его мнению, всегда слишком мимолетных – по югу Франции. Он видел Арль, Оранж, Авиньон, Сен-Реми-де-Прованс, осматривал местные памятники и посещал музеи, и не забывал о маленьких, залитых солнцем двориках, – то ли при монастырях, то ли на кладбищах, – где, по его словам, лучше, чем за стеклом музейных витрин, чувствуется дух времени и быстротечность жизни.

Ему были известны великие деятели страны, такие как король Рене[38], о котором он говорил с нежностью и о поминовении которого был счастлив услышать в церкви Сент-Мари-де-ла-Мер, когда провел целую ночь, наблюдая за странной, полуцыганской, полупровансальской, полуязыческой, полухристианской процессией на широком, продуваемом всеми ветрами берегу Камарги[39].

Но чаще всего и с наибольшим волнением он рассказывал мне о каменистом плато Бо[40], где среди гробниц и пещер пастухи казались последними потомками гордой семьи, на протяжении нескольких веков правившей здесь городом и процветающей страной, господствуя над дорогой между Францией и Италией. Это было огромное поле, на котором Рим, Галлия и эпоха Возрождения нагромоздили свои памятники и могилы. Рильке бродил среди этих руин по кольцевой дороге, которая, казалось, вела в прошлое, но потом резко обрывалась на краю пропасти, словно отрезанная навсегда. Он прогуливался по огромной, пологой террасе, на которой веками скапливалась дождевая вода, и заблудился в скалистой пустыне, где паслись несколько овец. Пещеры и гробницы, скалы и разбитые колонны создавали в полуденном свете фон, на котором он вызывал в воображении гордый род короля Рене и графов Бо, которые носили на своем гербе звезду трех волхвов с шестнадцатью лучами и были в его глазах человеческим воплощением самого восхитительного великолепия.

Наконец, мы добрались до последних страниц «Записок». Как бы невзначай, они касались местности, по которой блудный сын путешествовал во время своих бесконечных паломничеств. Бо, Аллискамп, Оранж – еще не закончив книгу, Рильке то тут, то там посеял эти магические слова, за которыми расстилались огромные пейзажи, куда он неизменно намеревался рано или поздно вернуться. Произнесет ли он когда-нибудь эти заветные слова, которые он как бы отложил «про запас» в последних главах «Записок»? Он мечтал об этом. Как Мюзот завершил цикл «Элегий», так и Прованс, полагал он, может таить в себе слова и образы, которые успели созреть с 1909 года и которые, возможно, вскоре раскроются в новых сочетаниях. А некоторые вещи, на которые лишь намекается в «Записках», станут мощным фоном для последующего произведения. Он думал о прозаическом произведении, о книге, которая могла бы стать для «Дуинских элегий» тем же, чем были «Записки» для «Новых стихотворений» и «Книги картин». Он говорил об этом – в ответ на вопросы, которые я ему задавал, – не без труда преодолевая внутренние сомнения.

Но прежде чем мне удалось вызвать эти последние, нерешительные мысли, мы побывали в Италии, где снова увидели Абелону в Венеции. Вспоминается молодая датчанка, которую Мальте встречает на модном приеме в венецианском салоне и которая поет неизвестную немецкую песню с такой совершенной простотой, что он не может не думать об Абелоне[41]. Меня долгое время удерживали эти строфы, особенно стремление воспроизвести внутреннее движение, ритм и, насколько возможно, рифму, как того хотел Рильке. Мой предварительный вариант нас не удовлетворил, и мы договорились еще раз вернуться к нему.

Тем временем Рильке рассказывал мне о Венеции, о суровой и жесткой реальности этого города, который он видел иными глазами, чем большинство воспевавших его романтиков. Это был кристалл, созданный упорной волей тех, кто сотворил это чудо из ничего, из лагун и болот. В городе, который он знал и любил, не было ни малейшего томления или меланхолии. Это была вовсе не «мягкая, опиумная Венеция предрассудков», где некоторые ищут лишь «легкого и вознаграждающего обморока гондол». Он чувствовал ее суровый нрав, ее скрытую энергию и дух, «более сильный, чем аромат благоухающих земель»; ему не нравилось, что характер этого города может быть настолько превратно истолкован.

Запомнилось то утро, которое мы провели вместе в последний раз. Я слышал его речь, но меня тревожила и отвлекала смутная грусть, которую я испытывал при мысли о нашей предстоящей разлуке. Рильке выразил желание отметить счастливое завершение нашего долгого труда обедом, на который он также пригласил Баладину Клоссовскую и мою жену. Через несколько дней после нашего последнего чтения он написал мне:

Отель «Фойот», 33, улица Турнон

Дорогой друг,

Думаю, мне удалось (по крайней мере, если не вкралось слишком много ошибок) избавить Вас от необходимости заново знакомиться с двумя песенными строфами из второго тома «Мальте». Вот мой перевод! Его преимущество, как мне кажется, в том, что он точно передает ритмический импульс, который в немецком тексте позволяет голосу молодой девушки возвышаться над прозой и освобождаться от нее.

Ниже приводится перевод, который Рильке добавил к своему письму и который я воспроизвел без изменений во французском издании «Записок»:

Toi, à qui je ne confie pas

mes longues nuits sans repos,

Toi qui me rends si tendrement las,

me berçant comme un berceau;

Toi qui me caches tes insomnies,

dis, si nous supportions

cette soif qui nous magnifie,

sans abandon?

Car rapelle-toi les amants,

comme le mensonge les surprend

à l’heure des confessions.

Toi seule, tu fais partie de ma solitude pure.

Tu te transformes en tout: tu es ce murmure

ou ce parfum aérien.

Entre mes bras: quel abîme qui s’abreuve de pertes.

Ils ne t’ont point retenue, et c’est grâce à cela, certes,

qu’à jamais je te tiens.

В том же письме он вернулся к одной детали другого предложения, которую мы уже обсуждали:

А что касается пятна на паркетном полу: что, если вместо «physionomie» мы подумаем о «profil»?

Наконец, он предложил место встречи для запланированного обеда:

И по поводу нашего обеда: подойдет ли Вам вторник (23 июня)? Позволю себе попросить Вас и Вашу жену встретиться со мной в «Фойоте» в половине двенадцатого; мы могли бы либо остаться там, либо пойти вместе в другой ресторан, в зависимости от настроения на тот момент.

Сердечно пожимаю Вашу руку.

В последний раз, когда Рильке посетил меня, мы снова заговорили о Венеции, и я показал ему небольшую книгу, которую Люсьен Фабр только что опубликовал под названием «Низость Венеции»[42]. В ней он развернул настоящий судебный процесс против города, в котором «ничто непредвиденное не воспламеняет дух», и который является ничем иным, как «ложной видимостью, отсутствием культуры и тисками на сердце». Хотя то немногое, что я прочитал из нее, оставило Рильке совершенно равнодушным, он попросил меня одолжить ему книгу и в то утро взял ее с собой.

В последующие недели мы больше не имели возможности обсудить основные пункты обвинения Фабра. Лишь через несколько месяцев после отъезда Рильке из Парижа я получил брошюру обратно в запечатанном конверте. Рильке приложил к нему картонный листок, на котором было написано:

Госпожа Клоссовска вернула Вам книги, которые Вы мне одолжили; осталась одна, которая, по безобидной случайности, путешествовала со мной: она возвращается к Вам и просит прощения за свой побег. Р.

Рильке позволил книге высказаться самой за себя, а сам промолчал. Похоже, обвинение Фабра не заслуживало иного ответа, кроме молчания.

В последние недели его пребывания в Париже мне удавалось видеться с Рильке только через большие промежутки времени и редко наедине. Один раз – у издателя «Записок», в «Эмиль-Поле», где мы договорились подписать контракт вместе с Эдмоном Жалу, который в то время был литературным директором этого издательства. В другой раз я сопровождал Рильке на приеме в Фонде Карнеги. В парадных залах дворца на бульваре Сен-Жермен он выглядел совершенно потерянным и по-настоящему испуганным. Эдмон Жалу, который в то время уже был нацелен на Академию, с улыбкой выдержал натиск присутствующих профессоров, министров и дипломатов.

Зажатый в себе Рильке искал лицо друга, предлог, чтобы отвлечься от назойливого любопытства. Эти парадные постановки угнетали его. Но ради своей славы он вынужден был мириться с ними и иногда вполне благодушно предавался подобным вещам, даже если они в той или иной степени смущали его. Несколько дней спустя мы обедали в ресторане на Монмартре с Фредериком Лефевром, который опубликовал интервью с ним в «Литературных новостях»; под перекрестным огнем наших вопросов Рильке не слишком упрямился.[43]

Райнер Мария Рильке и Баладина Клоссовска

Перед этим, однако, мы устроили «наш обед», чтобы отпраздновать счастливое завершение работы над «Записками». Мы собрались в «Бёф а ля мод» [Boeuf à la mode] на улице Валуа, в особом зале на втором этаже, обставленном ангелами работы Буше и удивительными диванами из розового шелка. Рильке был непринужденно весел: он с удовольствием сам выбирал вина, охотно дегустировал крепкое бургундское и с энтузиазмом сравнивал достоинства испанских и французских дынь; на протяжении всего застолья он являл нам незнакомого, жизнерадостного Рильке. Баладина Клоссовска и моя жена приняли участие в трапезе, которая затянулась до позднего вечера. Затем Рильке покинул нас, так как ему нужно было идти к портному. Он почти забыл об этой встрече, которая лишила его возможности прогуляться до дворца Пале-Рояль; госпожа Клоссовска вовремя напомнила ему о ней.

Предыдущая главаГлава 8 из 22Следующая глава