И в таких раздумьях его застал начальник Упродснаба Белоусов, явившийся к нему в кабинет с бомбоносным известием:
– Товарищ генерал-майор! Разрешите доложить? Конвой рассеян!
– Что-что?!
– Арктический конвой пэ-ку-семнадцатый рассеян немцами.
Очередной конвой ленд-лиза состоял из тридцати трёх американских и британских транспортов и двух советских танкеров «Донбасс» и «Азербайджан». Эта армада везла около трёхсот самолётов, почти шестьсот танков, более четырёх тысяч грузовиков, более полутора сотен тысяч тонн авиационного бензина и других материалов, включая продукты питания.
Оборудованные аэростатами заграждения, все суда конвоя были защищены зенитными орудиями и пулемётами, которые обслуживались специальными военными командами. В эскорт ближнего прикрытия входили корабли британских ВМС под командованием адмирала Луиса Гамильтона – шесть эсминцев, четыре противолодочных траулера, четыре сторожевых корабля, три тральщика, два корабля ПВО, две подводные лодки, танкер и три пассажирские судна, переоборудованные в спасательные. Эскорт дальнего прикрытия представляла эскадра под командованием адмирала Джона Тови – двенадцать эсминцев, линкоры «Дюк оф Йорк» и «Вашингтон», авианосец «Викториоуз», крейсера «Камберленд» и «Нигерия». Трудно себе представить, как можно преодолеть столь мощное прикрытие. И, тем не менее, немецкие самолёты, вылетавшие с норвежских аэродромов, и торпедоносцы, выплывшие из норвежских фьордов, сумели совершить чудо, уничтожить корабли прикрытия и заставить конвой PQ–17 рассеяться, то есть всем его транспортам плыть к Мурманску и Архангельску поодиночке.
– Надеясь отныне лишь на свои жалкие зенитки и милость Божию, – подытожил своё сообщение Василий Федотович. – Америкашки! – воскликнул он и выразил просьбу кому-то совершить акт насилия над общеамериканской матерью. – Дорого им обошлось празднование их проклятого дня независимости! А немцы – герои. И это нельзя не признать. Совершили такое, что навсегда войдёт в историю.
– В голове не укладывается! – Павел Иванович схватился обеими руками за голову, столь же незащищённую от гипертонических атак, как транспорты конвоя PQ–17 от германских подлодок, торпедоносцев и бомбардировщиков. – Дай-то бог, если хотя бы треть всех транспортов доплывёт до Мурманска или Архангельска. Союзнички! Уроды! Что же за день-то такой безумный! Ладно, по нашему ведомству этот конвой не имел такого огромного значения. Но самолёты, танки, грузовики… Всё вместе на семьсот миллионов американских долларов. И призвано было обеспечить армию численностью в пятьдесят пять тысяч человек. Обвал! Катастрофа! Второй Перл-Харбор.
– Хуже, – покачал головой Белоусов. – В Перл-Харборе, говорят, большинство кораблей были старые, чуть ли не списанные. Их нарочно подставили под японцев, чтобы оправдать перед своим народом вступление в войну. А тут вся продукция почти с конвейера. День независимости! Я бы сказал, что день независимости от ума.
– Ковбоистая беспечность! – Павел Иванович не находил себе места, присел на подоконник, вскочил, сел за свой стол, но снова вскочил, подошёл к карте. – Где это случилось?
– Вот здесь, – указал Василий Федотович. – В Баренцевом море южнее Шпицбергена.
– То есть сейчас рассеянный конвой двинется к нашим берегам через всё Баренцево море? Весь, как на ладони у немцев, и без какого-либо прикрытия.
– Наша авиация постарается…
– Мне Арсений Григорьевич сказал, что на этот конвой англичане хотят выманить из норвежских фьордов линкор «Тирпиц», – сказал Драчёв, имея в виду командующего Северным флотом вице-адмирала Головко. – Хороша приманка! Всё равно, что щуку вместо блесны ловить на «Звезду Африки».
– Это что?
– Самый большой алмаз, он же «Куллинан». Тоже мне, устроили рыбалку, сукины дети. Правь, Британия, морями! И американцы болваны. Нашли время веселиться. Перепились, небось, янки в дудль. Не могли свои виски выпить по прибытии в порт назначения.
– Им, видите ли, день в день подавай. Раздолбаи! Вот и воюй с ними бок о бок после этого. Лучше бы немцы были нашими союзниками против американцев.
– Да, немцы зверюги, – согласился Драчёв. – Я их грозную стать ещё по Франции запомнил. А сейчас они ещё больше заслуживают уважения. Такую оплеуху под Москвой получили, французы бы уже лапки кверху подняли, а эти, смотри, прут и прут! Такой конвой раскурочили!
Весь остаток дня он решал неотложные дела и с пылающей головой подсчитывал возможные убытки, намечая, чем заменять нехватку, теша себя надеждой, что рассеянные в Баренцевом море транспорты сумеют добраться до советских берегов.
Вот так день! Начался за здравие, а кончился за упокой.
Когда наступила летняя безлунная ночь, Павел Иванович подошёл к венецианскому окну. Там за бумажными андреевскими крестами царил мрак, и он обратился к этому чёрному мраку как своему антиподу:
– Ну что, Вагнер, ликуешь?!
В полночь он, смертельно усталый, всё же добрёл по летней тёплой Москве до своего нового жилища на 4-й Тверской-Ямской. Арбузов, вполне освоивший протез, да к тому же намеревающийся легко пользоваться им на фронте, тоже ходил с работы пешком, и теперь уже маячил дома, ждал друга, чтобы вместе попить чаю и побеседовать.
– Господь с тобой, Павел Иванович! – воскликнул он при виде Драчёва. – На тебе лица нет.
И главный интендант подробно рассказал ему о катастрофе конвоя PQ–17. А затем вспомнил про мелкого беса:
– И вот ещё, голубчик. Помнится, ты просился на фронт? Пожалуй, для тебя теперь там может оказаться безопаснее, чем в Москве. Готовься к перекомиссии.
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! – удивился Василий Артамонович. – Это на тебя мои бесчинства подействовали?
– Вовсе нет, – ответил Павел Иванович и так же подробно, как про несчастный арктический конвой, рассказал о визите Сергея Станиславовича, добавив:
– Был такой писатель Фёдор Соллогуб. У него есть повесть «Мелкий бес». Там этого мелкого беса называют недотыкомкой. В точности про моего сегодняшнего гостя.
Страсть к книгам никогда не покидала Павла Ивановича, собравшего огромную библиотеку. Он даже с некоторых пор, ещё до войны, пристрастился их собственноручно переплетать, изучил тонкости переплётного мастерства.
Выслушав, Арбузов задумчиво произнёс:
– Да уж, недотыкомка… Бедолага! Воображаю, в какой обстановочке он вырос. Небось папаша дрючил сыночка по любому поводу.
– Учил в каждом встречном-поперечном видеть врага…
– Как ты сказал? Встречном-поперечном? – усмехнулся Арбузов.
– Да, а что? Разве нет такого выражения?
– В том-то и дело, что есть, и даже очень.
– В смысле? – не понимал Драчёв.
– Объясню. У нас в столовой ГИУ есть один повар, старичок-немец, Шенеман Виктор Альфредович, он объяснил мне, что такое Кунц. Как такового, обособленного, в немецком языке слова «кунц» нет. Но есть выражение «хинц унд кунц», означающее то же самое, что наше «всякий встречный-поперечный». У нас же тоже нет отдельного слова «поперечный человек». «Хинц унд кунц» это типа «всяко-разно», «что под руку попало».
– Забавно, – откликнулся Павел Иванович. – Я учил немецкий, но не настолько. А вот то, что этот хинц унд кунц твоей персоной интересовался, это ничуть не забавно.
– Да что же я совершил такое, чтобы мне стоило опасаться?
– Возможно, Кунц старший докопался до твоих отношений с Зинаидой и решил тебя прижечь.
– Этот мир, как шляпа, в которой сложены записочки, и ты никогда не знаешь, какого содержания записку вытащишь, – произнёс Арбузов.
– Может, там будет: «Я люблю вас», а может: «Съешь муху», – продолжил Драчёв.
– Или: «Иди на фронт, Вася!» Так что же, ты отпускаешь меня?
– Сам не знаю… Не хочется. Но жизнь непредсказуема. Ты стараешься, всё делаешь идеально, а тебя мордой о стол. Или ничего не делаешь, но тебя окатывают волны успеха. Человек сидит в своей квартире, ничего не подозревая, счастлив, а за стенкой злоумышленники готовят на него нападение. В Монголии у нас был начальник особого отдела Вовченя. Он считал, что каждый кто ни попадя – потенциальный враг народа. На всех писал доносы, включая командарма Конева. Тогда Ивана Степановича перевели на Дальний Восток. А когда в прошлом году случилась Вяземская катастрофа, Конева, уже в звании генерал-полковника, как командующего Западным фронтом хотели расстрелять. Следственная комиссия во главе с Молотовым и Ворошиловым приняла во внимание и доносы Вовчени. И ты знаешь, кто больше всех заступался за Ивана Степановича?
– Нет, не знаю.
– Мой личный неприятель.
– Кунц?
– У тебя один Кунц на уме! Жуков Георгий Константинович. Он добился, что Конева не расстреляли, а отправили на должность командующего Калининским фронтом. Так что, Жуков хоть и оскорбил меня, но в целом глубоко порядочный человек. И выдающийся полководец.
– Я же говорю, что ты святой. Обычно люди, если враждуют с кем-то, то ненавидят своего недруга во всех его проявлениях.
– Нельзя быть субъективным. Особенно мужчине. Женщина может себе позволить быть субъективной. Она, если любит, то всем своим существом, если ненавидит, то не замечает в предмете ненависти никаких достоинств. А мужчина обязан соблюдать объективность. Но я не про это хотел сказать. А про то, что тот Вовченя, в частности, доносил на меня, как я служил в экспедиционных войсках и защищал буржуазную Францию.
– Можно подумать, Франция способна быть какой-то другой? Не буржуазной.
– Я уверен, что на многих, таких как мы, воевавших во Франции, поступали доносы. И все мы в особой папке.
– Точнее, в одной шапке. С записками. И некто вдруг завтра вытащит записку, а в ней написано: «Арбузов».
– Или «Драчёв». И уж за меня никакой Жуков не заступится.
– А за меня никакой Драчёв.
– Если мою записку вытащат раньше, то да. Так вы что же, уважаемый, когда-то были заядлым пьяницей и курильщиком?
– Кто? Я? – подбоченился Василий Артамонович. – Конечно. Гуляка праздный. Когда меня, такого хорошего, жена и сын поменяли на гораздо более обеспеченного, да к тому же и высокопоставленного, деятеля индустриализации, я решил: море по колено! Ведь я интересный, яркий, а они бросили меня ради какого-то скучного сундука. Деньжонки водились, я гулял и кутил. Заметь, не пьянствовал, а кутил. Для тебя, трезвенника, и то, и другое – одно и то же, как хинц унд кунц.
– Да нет, я понимаю, кто алкоголик, а кто кутила.
– А кто развратник, и кто гуляка?
– Тоже понимаю. Я не гуляка и не кутила, но со стороны-то вижу, какие есть виды людей. Я интендант до мозга костей, и должен уметь всё на свете правильно оценивать. Не пью и не курю, но мне известно, какие сорта вин и табака лучше, какие хуже. Скажем, ты бы не стал, наверное, курить папиросы «Волга-Москва», а когда устроил тут ярамаз, курил «Герцеговину Флор».
– Кого я устроил?
– Ярамаз. У нас в тридцатой дивизии был один турок Мехмет, он так называл всякое веселье, граничащее с бесчинством.
– Хорошее слово, сочное. Я, значит, ярамаз устроил?
– Конечно, протезом меня хотел отхерачить.
– Стыдно!
– Ладно, дело прошлое. Я про «Герцеговину Флор». «Всяким папиросам даст фор наша „Герцеговина Флор“», написал Маяковский. Кстати, ещё до революции выпускалась фабрикой Габая, пережила все потрясения, Гражданскую войну, нэп и прочее.
– Правда, что её Сталин курит?
– Правда. Но в основном трубку, и предпочитает лучший виргинский табак. Я даже в перечень товаров конвоя пэ-ку-семнадцать вписал ящик табака «Эджвуд» и ящик гаванских сигар. Специально для Иосифа Виссарионовича.
– А он и сигары?
– Очень любит. Причём оригинальным способом. Мне Хрулёв рассказывал. Отрезает кусочек и вставляет в чашу трубки. Поэтому никто и не видел его с сигарой в зубах.
– Да, с сигарой в зубах Сталину никак нельзя.
– С сигарой только буржуев изображают. Вообрази: Сталин с сигарой, в бабочке и в цилиндре…
– Смотрелось бы смешно.
– Но Сталин не представитель буржуазии, он вождь народа. А эти идиоты американцы свой день независимости! Если транспортный корабль «Дэниэл Морган» немцы пустят на дно, то прощайте и «Эджвуд», и сигары гаванские! А вместе с ними и тонны продовольствия, что, конечно, важнее, чем курево для товарища Сталина.
– Хорошо, что Кунц не слышит эти слова!
– Старший или младший?
– Оба. Сволочи. Как земля таких рождает?
– Вопрос в другом, рождаются все хорошими малышами, а как они потом становятся: кто-то будет Суворов и Пушкин, а кто-то Кунц? Встречные-поперечные. И мешают хорошим людям жить и заниматься делом. В книгах тоже бывают главные герои, а бывают встречные-поперечные, чтобы возникал конфликт. Значит, они тоже нужны. Без них герои не могли бы полностью раскрываться, проявлять себя, чтобы мы могли их уважать и любить.
– А тебе жалко младшего Кунца?
– Да, он жалкий какой-то. Ни то ни сё.
– «Ni ceci ni cela», как говорят французы.
– Кстати, о них: французский национальный освободительный комитет «Сражающаяся Франция» обратился к нам с предложением выслать группу лётчиков и авиамехаников, чтобы они могли сражаться вместе с нами против немцев. Всё-таки, вспомнили, как мы с тобой Париж отстояли. А мне, значит, для этих французов добывать сыр «Рокфор» и колбасу «Андуйетт»! Три месяца тебе даю на то, чтобы заглушить свою совесть на фронте, и возвращайся, Вася, будешь им жаркое по-бургундски… Тридцать шесть лет… Это я уже опять о капитане Кунце. Родился после революции пятого года. Перед его юношеским взором прошёл весь ужас Гражданской войны. Чекист папаша, скорее всего, лютовал в двадцатых. Сыночка по своей линии пристроил. Муштровал. А тут ежовщина, кругом враги народа, а психика ослабленная, вот парнишка и расфокусировался. Да, кстати, для французов надо американские гандоны приберечь, они это дело любят.
– Ты, Павел Иванович, на работе привык сразу несколько дел решать, вот и сейчас в две струи одновременно дуешь.
– Интересно, кто такой Щепоткин? Хотя нет, Штрудель сказал, что никакого Щепоткина нет, он плод воображения Кунца.
– Подожди, Павел Иванович, штрудель это венский пирог, рулет с фруктовой или маковой начинкой. Я сам его много раз выпекал из пресного, тонко раскатанного и вытянутого теста. Но ни разу штрудель не сообщал мне никаких сведений о Щепоткине.
– У меня у самого сейчас не мозги, а рулет из тонко раскатанного теста. Ах, как же моя Маруся пироги из тонкого теста умееет!.. Штрудель – это тот майор, который избавил меня от Кунца младшего. Фамилия такая. Иосиф Товиевич.
– Евреи тоже считают штрудель блюдом своей национальной кухни, в основном яблочный, у них главный принцип: теста больше, начинки меньше. Мне, кстати, так тоже больше нравится. А то иные навалят яблок или ягод…
– Ты начал рассказывать, как гулял и кутил, но не закончил свой рассказ.
– Да там и рассказывать нечего. Однажды я понял, что теряю профессиональные качества, не могу определить, достаточно ли блюдо солёное или перчёное. В этот ужасный день меня как током ударило. Уходи из кулинарии! Для начала я бросил курить. Это легче, чем отказаться от спиртного, приносящего больше радости, чем табак. Прошёл месяц, и вдруг я почувствовал запахи.
– А до этого ты их, что ли, не чувствовал?
– Чувствовал, но тут вдруг я их особенно ощутил. Как впервые в жизни. Вскоре пришли и особо острые вкусовые впечатления. Наверное, то же самое испытывают младенцы, когда после однообразия материнского молока начинают пробовать те или иные кушанья, и каждое доставляет им целую симфонию вкусов.
– Да, я помню, – блаженно улыбнулся Павел Иванович. – Мария вскармливала девочек грудью, моя жена оказалась очень молочная, а когда она стала добавлять Наточке и Гелюшке всякие кисели, кашки, болтушки, они всякий раз смотрели на неё, как на волшебницу из сказки.
– Это непередаваемые ощущения! – воскликнул Василий Артамонович. – Я сам испытывал то же, что младенцы. А как я стал готовить! Именно тогда появились мои лучшие блюда. И те самые арбузовские сосиски, будь они неладны, из-за них я вляпался в эту любовь к Зине.
– Да, наверное, стоит пить и курить, чтобы потом бросить и испытать свежесть жизни.
– А вы попробуйте, многоуважаемый главный интендант. Не пожалеете.
– В мои-то сорок пять? Поздновато. Да и не хочу я ни в какую любовь, я свою Марию люблю, жду не дождусь желанной встречи. А ты хочешь, чтобы какая-то рыжая бестия разрушила мою семейную идиллию?
– Но-но! Моя Зина тебе не какая-то!
– Пардон, мсьё. Охотно верю, что она не какая-то. Но если честно, после твоих рассказов я от неё не в восторге. Впрочем, прости, брат, не моё дело. Поди, фрацузские лётчики не захотят валенки носить в морозы. Они модники, им подавай всякое эдакое, элегантное. Придётся бурки на всех шить. Из монгольского войлока. Сейчас только для высшего командного состава, а теперь, вынь да положь, для этих шевалье.
– А конь по-французски – шваль, – рассмеялся Арбузов с таким видом, словно он снова намахнул стакан водки.
– Шваль, – в ответ засмеялся Драчёв, чувствуя себя так, будто и он намахнул. – Я ведь отчего не пью? Вести начинаю себя неподобающим образом. Не то чтобы неприлично, но… Воображаю себя Шаляпиным: «На земле весь род людской!» Или Собиновым: «Паду ли я, стрелой пронзённый?» Или Батуриным: «О дайте, дайте мне свободу!»
– Э, да у вас, мсьё, весь диапазон: бас, тенор, бас-баритон! – воскликнул Арбузов так весело, будто и не говорили они ни о конвое PQ–17, ни о других зловещих событиях.
– Ладно бы я и впрямь хорошо пел, но ведь мне в таких случаях мерещится, будто я пою не хуже, а даже лучше упомянутых великих певцов – Шаляпина, Собинова, Батурина. И это на глазах у личного состава! Как потом возвращаться к служебным обязанностям? Ты добиваешься нового обмундирования, а тебе возьмут, да и скажут: «Вы же у нас в Большом театре поёте, там, в гримёрной, и получайте реквизит». Вот и пришлось навсегда отказаться.
– Да ты, батенька, «вкушая, вкусих мало мёда»? – продолжал смеяться повар.
– Смейся, смейся, – тоже смеялся интендант, сбрасывая с себя печали и тревоги минувшего дня.
И дальше у них ещё долго текла беседа-коктейль, в которой продолжали перекликаться между собой, не перемешиваясь, самые разные нотки – конвой, хинц унд кунц, выпивка, табачные изделия, продовольственные товары и кулинарные блюда, Минин и Пожарский, французы и немцы, оперные арии, имена и фамилии представителей разных национальностей и многое другое, покуда они оба, напившись разговоров и накурившись идей и фантазий, не стали клевать носом в стол, на котором сиротливо белели чайные чашки да крошились хлеб и американские галеты.
Утром казалось, что вчера они съели, выпили и высмеяли все неприятности до дна, и, как птицы весной, прилетят радостные новости.
Но начало второго года войны выпало таким же страшным, как начало первого, весь июнь немцы опять мощно наступали, в первых числах июля захватили Крым с Севастополем, полностью овладели Курской областью и вошли в Воронеж, стремительно двигались к Ростову-на-Дону. Солнечное слово «Победа» заволокли тяжёлые свинцовые тучи, зато для немцев оно снова сияло надеждой – «Sieg heil!». Чёрные флажки на настенной карте двигались на восток.
По утрам Гаврилыч привозил Драчёва и Арбузова в здание бывших Средних торговых рядов, и повар отправлялся в свою столовую, а главный интендант – в свой кабинет, как на казнь. Он подходил к венецианскому окну, словно к иконе с изображением Василия Блаженного, Минина и Пожарского, и, не зная молитв, просто мысленно просил их о заступничестве и помощи. Но день за днём ни помощи, ни заступничества, и он в отчаянии и с остервенением работал до ночи.
Снова и снова сквозь него проходили ящики и мешки с продовольствием, горы обмундирования – шинели, ватные штаны и куртки, суконные и хлопчатобумажные гимнастёрки и шаровары, пилотки, нательные рубахи, кальсоны, полотенца, портянки и обмотки, плащ-палатки и каски, брючные и поясные ремни, патронные сумки и вещмешки, котелки и фляги, полушубки, ватные телогрейки, валенки, шапки-ушанки, перчатки и меховые рукавицы; по нему, как по туннелю, с грохотом ехали одноконные и пароконные повозки, пехотные кухни артиллерийского и кавалерийского образца, на автошасси и очажные; сквозь него протаскивали пищеварные котлы и печи Пейера, термоса и брезенты, конную упряжь и попоны; в нём, наполняя душу чёрной гарью, сгорали склады, которые приходилось сжигать при отступлении. Под нажимом противника фронт южнее Воронежа уползал на восток к Дону, склады переместились на рокаду Лиски – Россошь – Кантемировка и там, дабы не достаться врагу, заполыхали, сжигаемые дотла.
С линии Лиски – Россошь войска уходили за Дон к Волге, в район Сталинграда, и уцелевшие склады размещались не только на линии железной дороги Поворино – Фролово – Сталинград – Балашов – Камышин, но и за Волгой на рокаде Урбах – Астрахань.
В сумятице отступления с запозданием проходила смена обмундирования, уже июль, а ещё не всё зимнее имущество успели изъять для отправки в тыл. Лишь к началу июля удалось закончить обеспечение войск обмундированием по летнему плану, а пролетят июль и август, нате вам, снова осень, и снова надо переодевать миллионы людей. В Сталинграде подытожили потери зимнего имущества, и оказалось, что эти потери составили более сорока тысяч комплектов. А сколько метража непошитого обмундирования оказалось брошенным на предприятиях оставленного Воронежа… Застрелиться!
Вагнер снова побеждал Чайковского. Повторялись беспросветные будни осени сорок первого, постоянный недосып, сон урывками – уронить голову на стол, провалиться на десять-пятнадцать минут и вытаскивать себя клещами в твёрдую, как кремлёвская стена, действительность. И в этих урывках увидеть себя в зимнем обмундировании среди жаркого летнего дня, мечущегося по окопам в поисках лёгкой одежды, слыша бормотание бабы Доры:
– Ни дна, ни покрышки ему проклятому! Не даёт продыху, прёт и прёт, зараза такая, то на Москву шёл, теперь Волгу ему подавай, Кавказ. Что ж это за нация такая завоеватническая! Ты бы, родимец, на диванчик прилёг, да поспал пару часиков, как следует. Опять себя до кондрашки доведёшь ведь! Это что за фуражка чужая?
Фуражка с чёрным козырьком и краповым околышем осталась после визита капитана Кунца, он забыл её в излишнем огорчении. Сначала она спала вниз васильковой тульей на столе, но из неё шёл дурной запах немытой головы, и хозяин кабинета эвакуировал её на вешалку.
Каждый день приносил беду. Известия с Арктики продолжали поступать неутешительные. Немцы один за другим топили транспорты рассеянного конвоя PQ–17. Из тридцати двух до Архангельска доплыли лишь одиннадцать. Два судна вернулись в Исландию, а двадцать два транспорта, подбитые немецкими бомбами и торпедами, канули на дно Баренцева моря, унося с собой во мглу двести десять самолётов, четыреста тридцать танков и десятки тысяч тонн грузов. В ледяной воде погибли полторы сотни хороших людей, вёзших помощь Советскому Союзу.
Узнав окончательные итоги уничтожения конвоя, главный интендант не выдержал, схватил с вешалки фуражку Кунца и стал яростно топтать её ногами:
– На тебе! На тебе!
Обесчестив таким образом головной убор врага, он поднял его, подошёл к распахнутому настежь окну и высунулся. Стояла июльская ночь, по Красной площади ходили патрули, но все они в данную минуту были повёрнуты к Павлу Ивановичу спиной, и он позволил себе окончательно отвести душу – взял фуражку офицера госбезопасности за козырёк и, крутанув, запустил её в ночную Москву. Фуражка, вертясь горизонтальным пропеллером, долетела почти до Лобного места и там легла на брусчатку. В ту же секунду раздался телефонный звонок, в трубке прозвучал смертельно усталый голос Белоусова:
– Павел Иванович, не спите?
– Какое там!
– Из Архангельска звонили. И смех и грех. С тонущего транспорта «Даниэль Морган» танкер «Донбасс» сумел спасти людей. Так вот, двое американцев вынесли два ящика, предназначенные для товарища Сталина. Ящик с гаванскими сигарами и ящик с табаком сорта «Эджвуд».
– Ну и ну!
– Но это ещё не всё. Фамилия одного из моряков – Эджвуд.
На следующее утро баба Дора хотела удружить – принесла проклятую фуражку:
– Патрульные доставили. Говорят, аккурат из вашего окошечка убежала.
– Прочь её, стерву! – разозлился Драчёв. – С глаз долой! В камеру хранения сдайте.
– Да несу, несу, что это ты так взбеленился? Сразу видно, муж без жены. Отвык от ласки. Ишь, злится, злится… Твои-то всё ещё эвыковыренные?
– Всё ещё, – смягчился Драчёв, которого всегда смешило, как Бабочкина произносит это слово вместо «эвакуированные».
Личный врач Сталина раз в месяц персонально навещал Драчёва для обследований, измерял давление, дирижировал перед носом своего пациента неврологическим молоточком, заставляя следить за чёрными резиновыми набалдашниками, проверяя работу глазодвигательных нервов и координацию движений, просил вытягивать вперёд руки и поочерёдно касаться носа кончиками пальцев, ходить взад-вперёд, и мурлыкал:
– Прелестно, прелестно. Вы у нас молодчина. – Смеялся: – Я сначала думал, что вы Врачёв. Мне говорят: «Надо срочно спасать генерала Врачёва». Ну, думаю, как такого не спасти! Был когда-то генерал Дохтуров, герой Бородинской битвы, а теперь, гланьте-как, генерал Врачёв.
Когда он приходил в предыдущий раз, Драчёв попросил его посодействовать, чтобы медкомиссия забраковала Арбузова. А теперь позвонил Виноградову с противоположной просьбой.
– А говорили, он незаменимый, – удивился Виноградов. – Стал заменимым?
– Не в том дело, Владимир Никитич, он и сейчас лучший шеф-повар. Я даже хотел через вас пристроить его в Кремль или в Кунцево. Но у человека начались нервные срывы на почве непреодолимого желания служить полевым поваром. Эдак он у меня сопьётся.
– А вы говорили, у него протез.
– Да, но он ходит удовлетворительно. Даже бегает. Дивизия, к которой он приписан и куда хочет вернуться, дислоцируется на Валдае, и только что созданный Сталинградский фронт ему не грозит. Пусть побудет до зимы на передовой, да и вернётся. Он обещал.
– А как вы у меня? По-прежнему молодцом? Сколько там у нас времени прошло после гипертонического криза?
– Молодцом. Уже больше семи месяцев.
– Не перетруждаетесь?
– Перетруждаюсь, но помаленьку, в разумных пределах.
– Питаетесь диетически?
– Очень диетически.
– Часто ли волнуетесь, беспокоитесь?
– Вообще ни о чём не волнуюсь. А о чём волноваться? Война? Так уже к ней привыкли все.
– Ну ладно. А всё-таки, признайтесь, что вы не Драчёв, а Врачёв.