К книге
Копия ВерыГлава 26
55%
26

Глава 26

Этюд

Весь следующий день Веня Чумаков наблюдал за Павликом, не отрывая глаз. Потом, спустя годы, он рассказывал Вере и своим друзьям, что видел чудо. Сразу, как Мустакаса-младшего привезли в мастерскую, он начал молча кружить по чердаку, заглядывая во все углы.

– Ты что-то потерял? – спросил Чумаков.

– Дядь Вень, где холст, который я затонировал французской умброй лет пять назад? – Павлик разбирал картины, стоящие стопкой у стены. – Ты на нем что-то написал?

– Нет, – помедлил Веня, – кажется, он на шкафу.

Чумаков приставил табуретку к трехстворчатому шкафу и, чихая от пыли, вытаскивая то одно полотно, то другое, нашел, наконец, натянутый на подрамник холст болотно-коричневого цвета.

Павлик поставил его на мольберт и впервые дрожащими пальцами открыл новый ящичек «Лефран и Буржуа».

– Правда Васнецов писал ими? – уточнил он у Вени.

– Правда, – ответил Веня, замечая, как глаза Павлика затягиваются пеленой, а сам он внутри своей коляски начинает двигаться как-то совершенно иначе, чем пятнадцатилетний подросток.

Взяв палитру и выдавив на нее жженой умбры, Павлик тонкой кистью со щетинным ворсом накидал рисунок лица, затем умброй натуральной сделал подмалевок листвы. Остановился, подумал… и вновь вернулся к лицу, рисуя его циклично, накладывая первые цвета пастозно, постепенно объединяя их, выравнивая оттенки, отбивая сиеной тени и достигая фактуры мягкой девичьей кожи. Затем принялся за детали, с каждым разом прорабатывая их все тоньше и тоньше. Брови – мазки умбры с костью жженой, губы – киноварь со светлой охрой, щеки – примесь охры красной. Платье ниже пояска – охра с белилами – ушло в нижний край холста, не доставая краев. Веня понял, что Павлик пишет не копию, а будто бы предварительный этюд. Пишет по памяти или даже нет – с натуры! Но! Натуры перед ним не было, а собственные ресницы касались щек – глаза Павлика оказались закрытыми!!!

Далее он что-то бурчал под нос, будто бы с кем-то разговаривал, смеялся и продолжал наносить один мазок за другим. Листву теперь прописывал подробно охрой желтой с костью жженой в ее темных участках и кадмием желтым с окисью хрома – в более светлых. Потом отъехал на коляске, посмотрел издалека и вновь вернулся к глазам. Отчеркнул темноту радужки, усилил свечение белка, поставил зрачок и – кончиком кисти – небольшой блик. Портрет ожил и начал смотреть. Павлик заулыбался. Поднял, наконец, свои ресницы и принялся уточнять детали: поправил уголок рта, усилил бличок на веке, смахнул касание лица к фону для ощущения живого объема. Перекинулся на платье – отбил легкой тенью кружевной воротник от ключиц. Вернулся к ушкам, подправил на них красный румянец, выдающий молодость, осмотрел все в сотый раз и последним штрихом – ударом белил – сделал блик на кончике носа. С начала работы прошло четыре часа. Веня забыл про обед, завернутый Верой для себя и Павлика, забыл о назначенной встрече, забыл обо всем на свете. Слева внизу, поверх листвы, Мустакас тонкой кистью начертал имя «Вик. Васнецов». Красная охра потянула за собой предыдущие слои краски и уперлась в спадающую с талии полосатую зеленую ленту.

– Я завершил, – Павлик повернулся к Вене. – Голодный как зверь. Давай обедать.

– Нон-финито… – произнес впечатленный Чумаков. – Незаконченность в этюде. Ты сделал это намеренно?

– Я? – удивился Павлик. – Если честно, лично я только поставил бличок на нос. Все остальное сделал Васнецов.

– Ты уверен, что он перед картиной писал этюд?

– Не уверен, – пожал плечами Павлик. – Но что ему мешало сделать это спустя столетие моими руками? Так сказать, размяться, вспомнить прошлое?

Веня ни слова не понял из того, что сказал Павлик. И почему-то не захотел уточнять. То, что он видел, было чудом. Человек писал портрет с закрытыми глазами, не своими жестами, не в своей технике, не своим почерком. На мольберте стояла живая, дышащая Вера, еще не застывшая, готовая сойти с холста и сесть к ним за стол третьей. На столе тем временем Чумаков расстелил газету, порезал черный хлеб, разбил два крутых яйца и выловил пальцами из трехлитровой банки четыре пупырчатых соленых огурчика. Развернул холщовую салфетку, в которой уже остыл, но все еще пах на всю мастерскую курник, что мама Вера испекла утром. Разлил сливовый компот в подбитые граненые стаканы. Они чокнулись, будто изящными рюмками, – это была ежедневная традиция.

– За двух священных Вер – Веру Мамонтову и Веру-маму, – пафосно произнес Чумаков. – За то, чтобы никогда их не потерять.

Они плотно поели, Павлик убрал со стола нехитрую посуду.

– А знаешь что? – загадочно воскликнул Чумаков. – Давай покроем эту копию Веры старинным лаком. Чтобы она выглядела как будто и вправду написана в девятнадцатом веке.

– А это возможно? – удивился Павлик.

– По-моему, пришло время тебя кое с кем познакомить.

* * *

На следующий день Веня вновь договорился с маршруткой-«рафиком» и, долго петляя по городу, привез Павлика куда-то в Медведково, в мастерскую своего друга Пети Рыжего. Петя Рыжий оказался черноволос и кареглаз, и фамилия его сбивала с толку любого, кто впервые жал ему руку. Единственное, что было рыжим в его облике, – это ремень из грубой кожи, который он носил с синими джинсами и заправленным в них свитером. Петя, как выяснил Павлик много позже, принадлежал к касте маргинальных реставраторов, тех самых, которые брались за иконы XIX века, а затем, «починив» их, выдавали покупателям за XVII, а то и XV век. Отсюда и заграничные джинсы с шикарным рыжим ремнем, и модный тонкий свитер, который умещался в штаны. Петя заворожил Павлика в первую же минуту, а во вторую – Мустакас был влюблен в его мастерскую, которая совсем не походила на чумаковскую. В небольшой подвальной комнате с отдельным входом со стороны улицы пахло олифой и какой-то рыбой, на двух-трех столах, а также у стен стояли иконы совершенно разного калибра – от малышек со множеством святых до гигантских ликов на дереве. Петя и его помощник, парень лет восемнадцати, корпели над двумя небольшими иконами на красном фоне.

– Фуфлишь на продажу? – поинтересовался Веня.

– Неее, – засмеялся Петя, – батя один попросил, из сельских. Свеча обожгла краснушки, умолял поправить.

– Батя – это его папа? – тихо спросил Павлик Веню, прячась за его спину.

– Неее, – снова засмеялся Петя (смех у него был добрый, не осуждающий, бархатный), – батя – это настоятель храма. Да ты не прячься, паря, кати сюда свой велосипед, поближе.

Павлик подъехал к столу и навис над иконой. Петя неспешно восстанавливал краской утраченный рисунок.

– Дядь Петь, а что такое краснушки? – спросил он.

– А ты вон к Володьке пристань, он тебе все расскажет, – Петя указал на молодого помощника. – А мы с Вениамином пойдем покурим.

Володька был тощим, мосластым парнем с потемневшими от олифы пальцами и вечно шмыгающим носом. Восторженный Павлик ему понравился, и он добродушно начал объяснять:

– Краснушка – примитивная икона на ярко-красном фоне. Посмотри на лица святых – никакой детализации, просто обозначили глаза, рот и пошли дальше. Так в деревнях писали, по-быстрому. И еще они дешевые, даже золото для нимбов не использовали – клали серебро, а на него желтый лак – и вроде как сойдет.

– А вы только краснушки поправляете? – спросил Павлик.

– Да нет, ты че, – усмехнулся Володька. – Они нечасто встречаются. А так мы сложные лики пишем, иногда заново, прямо поверх старых.

– Что, даже в контуры не пытаетесь попасть? – изумился Павлик.

– Хах, да иногда переворачиваем вверх ногами и пишем. Если доска подходящая – семнашка там, восемнашка, берем ее за основу, левкас поправим рыбой – и готово. А потом старым лаком, подсохла – и в холодильничек, чтоб растрескалась. И все, можно за пятнашку выдавать.

– Пятнашка – это цена? – Павлик будто попал в страну чудес, где все говорили на своем языке.

– Пятнашка – это век, – незлобно пояснил Володька.

– А рыба – эт че?

– Рыбой клей называется, – улыбнулся парень. – Осетровый, сомовий – для укрепления левкаса. Но это мы в Союзе его используем. А в Европе, например, на кролика клеят. Кроличья мездра высушивается, вываривается, получается коллаген. С осетрами-то у них плохо. Но кролик – фигня. Жесткий, не пластичный. А тебя зачем сюда привезли? Хочешь в подмастерья податься?

– Да… я бы остался, – выдохнул Павлик, – но видишь я какой? Меня возить нужно каждый день… Мы просто с дядь Веней хотим одну картину старинным лаком покрыть. Он сказал, что здесь есть такой.

– Аааа, понял! – оживился Володька. – Как подлинник толкнуть хотите?

– Чего?

– Ну продать копию как подлинник?

– Да нет, что ты, – отмахнулся Павлик. – Это моя работа. Просто здорово получилось, и решили придать старинный вид.

– Зубы-то мне не заговаривай, – вскочил Володька, – ну это ваши дела, я в них не полезу. Айда, подъезжай сюда.

Они приблизились к столу, на котором лежала почти черная икона, залепленная кусочками набухшей байковой ткани.

– Будто на картину горчичники налепили, – подметил Павлик.

– Ага, – засмеялся Володька, – только не горчичники, а компрессы. Поди, не знаешь, откуда берется старый лак?

– Понятия не имею, – признался Павлик.

– Смотри, икона за столетия поновляется десятки раз. И каждый раз на нее кладут толстый слой олифы или лака. Чтобы этот лак собрать, мы кладем компрессы с растворителем, а потом, когда верхние слои размякнут, счищаем скальпелем. Или же собираем тампонами, а затем в баночку, заливаем нашатырем. Вон, видишь, на полке две такие банки?

Павлик слушал, открыв рот. Ему хотелось остаться в этой мастерской навсегда. В мире суровых, неулыбающихся ликов, золотых нимбов, осетрового клея, почерневшей олифы и людей, которые мастерски всем этим манипулируют.

– Нашатырь настоится, выдохнется, останется водная субстанция, – продолжил Володька. – Мы верхнюю часть сливаем, а внизу – чистая доисторическая олифа.

– Феноменально! – только и смог сказать Павлик. – А почему нельзя покрыть икону свежим лаком?

– Ну ты лох, ей-богу, любой эксперт увидит в ультрафиолете новодел. Старая олифа дает светло-зеленое характерное свечение, а современный лак – беловато-синее. Да и на глаз коллекционеры определят. Вон Петя Рыжий. Он в ночи тебе век назовет.

– Давай дружить, – впервые в жизни вырвалось у Павлика. – Я тоже могу вам пригодиться. Я очень хорошо копирую. Ну так дядь Веня говорит…

Володька крепко пожал ему руку и по-братски ударил по плечу.

– Да твой Веня про тебя такое говорит, волосы дыбом. Будто ты в шкуру художника влезаешь, когда копируешь.

– Ну, – смутился Павлик, – есть такое…

На долгие годы этот подвальчик на окраине Москвы стал для Павлика местом силы. Сюда он приезжал опустошенный, после невзгод, подножек и предательств. Садился голова к голове с Володькой, брал фторопластовый шпатель, стеклянный шприц или брюшистый скальпель и лицом к лицу с Богородицей или каким великомучеником латал их бездонные глаза, их скорбно опущенные губы, их великие умные лбы. Но это – в недалеком будущем. А прямо сейчас Петя отлил из бутылки в лекарственный пузырек 25 миллилитров густой, как смола, олифы. И Павлик, возвращаясь домой вместе с Веней Чумаковым, прижимал эту скляночку к сердцу.

На следующий день покрытый старинным лаком этюд Веня повесил на центральную стену мастерской. Через год, по мере разрастания их совместной с Павликом деятельности, картина перекочевала в угол, еще через год – на пол, вместе со штабелями других работ, потом – и вовсе на шкаф. А через девять лет Веня решил расстаться с маленькой мастерской на Поварской и перебраться в более просторную студию на Волхонке. Тогда он распродал почти всю свою коллекцию, а что не продал – отдал друзьям на временное хранение. Копия Веры попала на дачу к Пете Рыжему. Сначала висела в теплой гостиной перед камином, а потом, когда Петя эмигрировал, а дачу продал другу, переехала на неотапливаемый чердак. Ну подумаешь, какая-то не слишком красивая девушка в белом платье. Какого-то художника-инвалида. Но именно такая депортация картины потянула за собой цепочку неординарных событий, остановить которые было не по силам уже никому.

Предыдущая главаГлава 26 из 47Следующая глава