К книге
Секретный дьякДолгая дорога в Апонию
100%
Долгая дорога в Апонию
54

Следующее мое приземление в блошином прыгании по Прашкевичу будет, похоже, долгим. Потому что прямо по курсу высится неустрашимый дредноут и на его высоком борту выведено десницей мастера: «Секретный дьяк, или Язык для потерпевших кораблекрушение». Он как сказочный кит из детства с картинки к сказке Ершова, этакий российский левиафан, на широкой спине которого хватит места всему и каждому: и усатому царю, и разбойнику, и острогу, и городу Петербурху, и разгулу, и предательству, и геройству.

Над романом «Секретный дьяк» я работал лет пятнадцать. Куда спешить, если все равно негде печататься?

Генка, возвращайся домой и не вздумай бороться за эту свою уничтоженную книгу. Не первая и не последняя. Пусть другие борются – есть куча людей, которых обижают, и они потом кладут жизнь на поиск справедливости. А ты не клади. Ты возвращайся и пиши новую книгу. Пока ты ее пишешь – один твой враг сопьется, другого выгонят за идеологические ошибки, обком поменяет бюро, рухнет сама система.

Все великие книги делаются элементарно просто. Берется симпатичный герой, заводится специальным ключом деликатный механизм смеха, тут важно, чтобы он был не ржавый, без трамвайных шуток и анекдотов и прочей атрибутики пошлости, а далее, по пушкинскому рецепту: хлоп стакан, и рука к перу, хлоп другой, и перо к бумаге.

Да, конечно, книге нужен сюжет, ну да это можно сляпать по ходу – выйти к морю, глянуть за горизонт и увидеть за зеленой волной призрачную страну Апонию.

Занимательность, фабульность, интересность, о которых прожужжали все уши веселый формалист Шкловский и примкнувшие к нему Серапионовы братья, тоже немаловажный фактор.

И язык, без языка никуда, без языка никакая фабула не вытащит вашего бегемота. Тоже важно, чтобы был он не рыбий. Можно птичий, но его понимают не все читатели. Хлебников вон изъяснялся на птичьем и остался на всю жизнь маргиналом. И еще: не пишите тем языком, которым пишут романы домохозяйки. Им что пыль с комода стирать, что вычесывать визгливую собачонку, что писать романы – никакой разницы.

Итак: герой, отсутствие скуки, занимательность, сюжет и язык. Все это соединяется воедино, ставится на огонь таланта, перец, соль, приправы добавляем по вкусу, и в результате получается «Золотой осел», или «Гаргантюа и Пантагрюэль», или «Капитанская дочка», или «Хранитель древностей». Этих «или» в литературе сколько угодно много. «Дон Кихот», «Том Джонс», «Давид Копперфильд», «Мертвые души», «Тиль Уленшпигель», «Три мушкетера», «Гекльберри Финн», «Соборяне», «Швейк», «Чевенгур», «Голем», «Человек, который был Четвергом», Ильф и Петров, Зощенко, «Весли Джексон», «Одесские рассказы», «Зеленый фургон», Шергин, Довлатов, Коваль… Вообще, приятно перечислять книги, без которых, как без спирта или огня, трудно выжить на необитаемом острове.

Но плавно перехожу к «Секретному дьяку».

Сравнив однажды роман Прашкевича с левиафаном-дредноутом (см. эпиграф), я нисколько не покривил душой.

Эта книжища всерьез и надолго и уж точно встает на полку среди книг необходимых и важных. Пусть меня обвинят в приятельстве, пусть пеняют петухом и кукушкой, но любой, читающий непредвзято и отличающий мастера от поденщика, вряд ли бросит в меня камень на площади, прочитав эту удивительную работу.

То счастливое сочетание факторов, о котором я говорил чуть выше, в ней есть несомненно.

Долгое путешествие по России, ширящейся трудами подвижников, что приращивают шагами землю в честь и славу государства Российского. До Апонии, а может, и дальше, в Индию или в «другие какие страны». Спор русский человек на ногу, прост на ду́шу (но и себя не забывает при этом).

«Мне бы суденышко, государь, да пару пушек… я б ту Апонию за полгода насквозь прошел», – говорит уверенно казачий пятидесятник прикащик Волотька Атласов усатому государю Петру. Или просто: «пушку на санки, и пошел до края земли».

«Куда мы пришли, там и Россия, – вторит к концу романа главный его герой, уже постранствовавший, уже помудревший, открывателю Камчатки Волотьке Атласову, неправедно убиенному. – Так думаю, что, куда ни иди, непременно наткнешься на Россию».

Насчет «себя не забывает при этом», так это же на Руси за правило: «Жил с бабой-ясыркой, а другим намертво запрещал, – говорит в романе об Атласове его недруг и убивец Похабин. – Давежное вино гнал, другим ни капли… Его и не тронули бы, не зверствуй он так да не впадай в жадность… Мог отобрать у простого казака последнюю лисицу… Государь, мол, требует с Сибири да с Камчатки мяхкой рухляди на восемьсот тысяч рублей, чтобы шведа воевать, а вы, дескать, сволота, прячете рухлядь!.. А сам, пия вино, упустил в тот год рыбную пору, остались казаки без рыбы. Потом пьяный… зарубил палашом Данилу Беляева… Казаки жили в полуземлянках, а для себя Атласов поставил избу… Ездовых собак кормил только галками, у собак от такой пищи нюх тоньше…»

Многие списываются грехи, когда при этом богатеет отечество. Если воруй, а в России воровали всегда, то так, чтобы не убывало само́й России, а была ей при этом выгода. Писатель и музыкант Рекшан, человек, между прочим, авторитетный – патриарх русского рока, основавший в 1970-е годы группу «Санкт-Петербург», гремевшую в андеграунде той поры покруче нынешних поуехавших иноагентов, – бросил несколько лет назад клич чиновничьей вороватой братии: мол, чиновнички вы наши родимые, наступите на горло песне, крадите меньше, чем крадете сейчас, хотя бы на треть, на четверть, и тогда государство, о котором вы радеете днем и ночью, действительно поднимется на ноги. Опубликовал этот клич в газете, а чиновники, те даже не почесались.

Главный симпатичный герой романа, Иван Крестинин, он же секретный дьяк, посланный по цареву указу отыскать дорогу в Апонию, примерно треть романа пьет или мучается с похмелья. Треть, даже немного больше! Запомните, это важно. Это нисхождение, катабасис. Далее или бездна адова – но на хрена тогда нам нужен такой герой, если он уже на первой трети роман сдает свои геройские полномочия ярыгам из тобольского кабака, так и не дойдя до Апонии? Или же поворот все вдруг: трезвление, восхождение – анабасис.

Пьет же наш герой от тоски.

«У русского человека она ведь особенная. Коряка, к примеру, заставь умыться, он все равно так сильно не затоскует. Ни коряк, ни одул, ни камчадал, ни какой-нибудь там шоромбоец, – все они не знают русской тоски. У них все по-своему. Олешки мекают, детишки кричат, поземка метет – им от того только радостно. А если заскучает коряк, или одул, или те же камчадал и шоромбоец, если темно и душно им покажется жить, они вскочат на нарту, поедут и убьют соседа. То же и нымылане, и чюхчи. Я разных, барин, в жизни встречал дикующих, знаю их тоску. А наша русская тоска, барин, она вся изнутри, она ни от чего внешнего не зависит. Хоть молнии, хоть тьма, хоть ты в грязи лежишь, если нет в сердце тоски, сердце русского человека чувственно радуется. Пусть нет у тебя ни крыши, ни харчей, ни питья, пусть подвесят тебя на дыбу, отнимут бабу – русский человек все равно от этого не в тоске, он просто страдает. Но однажды в самый добрый солнечный день, барин, среди радости, среди чад милых, на берегу веселой речушки, на коей родился, среди воздвиженья, радости, хлопот и многих дел, вдруг как колесико какое съезжает в твоей голове, и вот – затосковал русский человек, затосковал страшно!..»

Это рассуждение о природе русской тоски вложено душеведом-автором в уста Похабина, человека без имени (зачем человеку имя с такой фамилией?), который с некоторого момента книги будет тенью сопровождать героя в его странствии на конец земли.

Похабин человек ушлый, вдобавок рыжий, а вдобавок к тому убивец, самолично приложивший руку к убийству Волотьки Атласова, его-то в числе других и предписано найти и повесить секретной экспедиции, возглавляемой Иваном Крестининым, но это формально, на деле же – чугунным господином Чепесюком, не просто человеком, но человеком-символом – символом неколебимости Российского государства и неотвратимой расплаты за преступления против оного.

Вот как состоялось знакомство Похабина и Ивана в кабацких стенах. Намеренно привожу отрывок из разговора этих двух персонажей – чтобы показать мастерство, с которым автор подчиняет стихию русской народной речи законам построения образа. За внешней легкостью и скоморошьим лукавством здесь скрыта сложная работа со словом.

«– Ты вот русский?

– А ты? – остро глянул Иван на рыжего целовальника.

– Я-то русский.

– Да какой ты русский? Ты рыжий.

– Да нет же, – возразил целовальник. – Я невыносимой храбрости человек.

– Ну, тогда русский, – согласился Иван.

– Я и память имею чрезвычайную, – продолжил рыжий. – Похабин меня зовут. Такая фамилия. Я помню все, что было когда-то. Хоть много лет назад!

И посмотрел на Ивана честными зеленоватыми глазами, пригладил ладонью широкие рыжие усы.

– Я верю.

– Нет, ты спроси, ты обязательно спроси! – уперся Похабин.

И мужики тоже загудели:

– Спроси! Спроси его!

– Ну ладно, – согласился Иван. – Тогда спрашиваю. Чего вот было три дня назад?

Мужики засмеялись, Похабин смущенно потер голову:

– Ну, как… Приходил тут один дьячок… Пропили мы с ним серебряное яблоко от потира. Ну, дьячок и начал плакать, как-де теперь пойдет к службе? Хорошо, случились рядом хорошие мужики, мы яблоко выкупили…

Снова удрученно потер рыжую голову:

– Ну, и пропили во второй раз!»

Русский человек существо сложное. В России плохих нет. «Это только так говорят – плохие, а на самом деле и все плохие мужики в России тоже хорошие. Если обидят, то ненароком, сами потом будут сильно каяться… У одного немца читал: все люди когда-нибудь станут хорошими, всем будут делиться и дружно и подолгу обсуждать большие проблемы. К примеру, небесную механику, потому что небесная механика – она что? Она круг вечно вертящийся, как бы колесо, а хороший мужик всегда и в самом большом колесе разберется, ему любое колесо нипочем, ведь в нем, в русском мужике, мудрость веков, и с этим никому, кроме Господа, не справиться».

Так вот, Похабин, как многие герои романа, человек и символический, и реальный, помазан автором на царствие над секретным дьяком Иваном Крестининым. Это примерно то же, что поручительство Зеленого змия за пьяницу, устраивающегося работать сторожем на склад винно-водочных изделий. Тем не менее Похабин, каким бы прохиндеем он ни был, строго блюдет молодого барина, вверенного ему автором под надзор. «Говоришь, что всем заправлять должен, а заправляет всем господин Чепесюк… Почему так?.. Да потому что тебе не то что власть, тебе шкалик в руках удержать трудно… К Якуцку сделаю тебя человеком».

И ведь сделал, дьяволово отродье!

Потому как, пока пьет человек, у него одни мечты да надежды. Мечты пустые, а надежды несбыточные.

«Если был пьян (а пьян в дороге был постоянно), в голову непременно приходили древние киты, на которых стоит мир. Иногда думал совсем грешно: вот проверчу дырку в хрустальном своде и жахну по тем китам из пищали! Все надоело…»

«От долгих пространств, от необъятности небес и земли нападала на Ивана бессонница. Да такая, что ночью, мучаясь, выпивал крепкого винца по два-три шкалика. А облегчения никакого. Только глаза сильно выпучивались и начинали как бы в темноте видеть. Всякое начинали видеть…»

Иван и раньше-то, еще в Петербурге, был, бывало, на голову плоховат и в промежутке между первой и второй рюмками переливал из решета в решето мысли о предстоящем походе: «Там дальше воздух от мороза становится твердым, как коровье масло, хоть ножом его режь… Конечно, кострами в воздухе можно выжигать коридоры, но это же сколько понадобится дров даже на то, чтобы пройти полверсты? И вообще, растут там дрова?»

В общем, человеку надо трезветь, пьяный не дойдет до Апонии. Даже с господином Чепесюком. Или, вернее, так: чтобы достигнуть цели, нужны прямота и тяжесть чугунного человека Чепесюка и змиева кривизна и верткость подлого человека Похабина.

«А рожа у тебя, Похабин, точно разбойничья. Как тебе господин Чепесюк верит? Ты, небось, людей убивал?

– А кто не убивал людей? – удивился Похабин. – Но я, считай, с тринадцатого года не убиваю.

– Почему с тринадцатого?

– А на то воля Божья.

– А до тринадцатого?

– Так то когда было!»

Бывали, конечно, сбои. Другими словами, и после поворота все вдруг, трезвления, пускался Иван в кратковременные загулы, но то были загулы оправданные, вызванные сюжетными обстоятельствами.

«Три месяца не слышал даже запаха, проклятый Похабин завел в такие места, где о ржаном винце и не слышали. Зато вид у Ивана стал другой, сам чувствовал. Руки крепче, ноги не ныли… Как ехали через Россию, ничего и не помнил, кроме ужасного похмелья, а здесь, в Сибири, проснешься, голова свежая, все впитывает, а вдали возвышается какая-нибудь величественная гора. Или река течет такой ширины, что и говорить вслух не надо – не поверят… И вдруг – кабак. Настоящий».

Действительно, уважительная причина – кабак посреди тайги.

На самом деле шуточки шуточками, но только Иван непьющий дошел-таки до окраины земли русской, Апонию, правда, открыть ему Бог не дал – ну, может, не Бог, а дьявол в образе монаха-убийцы отца Игнатия, жизнь которого дьяк Крестинин прожил, не ведая того сам. А когда он из Сибири вернулся, «не пьяным Ванькой, а совсем непьющим барином господином Крестининым в богатой бобровой шубе», жизнь в России переменилась настолько круто, что впору было поворачивать оглобли назад, в Сибирь, бежать от той, новой, России куда подальше и с глаз долой.

Кончилось время больших людей, настала эпоха карликов.

Умер Петр, похоронили Петра. «И неизвестно на кого отечество, и хозяйство, и художества оставляю» (Ю. Тынянов. «Восковая персона»). Похоронили вместе с Петром величие Петровых замыслов и деяний. «Будто пролетел злой ангел. Вдруг тихо стало. Раньше до самой Сибири долетал стук топоров, визг пил, а теперь… Даже цельная гора серебра прекрасная Селебен и та брошена без присмотра…»

Петр умер. Карлики и уроды, которых царь определял либо в кунсткамеры, либо в работники на рытье каналов и забивание свай, вылезли из грязных углов, в точности как таракан в «Восковой персоне», и стали заправлять в государстве. По-худому, по-тараканьи, убирая саму память о великане, вырвавшем Россию из спячки.

«– Время такое, что страшно, Яков Афанасьич. Сам сижу в деревне, на десяток верст ни одного соседа, а все равно страшно… Увижу пыль на дороге или сквозь пургу крик, сразу думаю – а что там за люди скачут, кто такие пылят? Может, за мной едут?.. Раньше гость приезжал, чего только не наслушаешься. А теперь новости одни. Только и слышишь: этого дворянина взяли, и этого дворянина взяли… Этот дворянин пропал, и этот пропал… Известных графов, князей, людей из древних русских родов – всех выводят. Кругом шпион на шпионе, не протолкнешься. В Москве, в Санкт-Петербурхе страшно зайти в кабак. Немедля подслушают, немедля прицепятся, после второй чаши крикнут слово государево. Люди на улицах… не смотрят друг другу в глаза, ночью не спят, прислушиваются к шуму – а что это за пролетка остановилась у ворот? А чьих это лошадей цокают у ворот копыта? А почему это светится у ворот чужой фонарь? А не за хозяином ли пришли гвардейцы?.. Люди исчезают, Яков Афанасьич, будто их никогда не было. И никто не может сказать, где они, что с ними».

Образ неуемного императора, будто списанный со старой парсуны, вполне достоин пребывать в галерее литературных портретов Петра Великого наравне с работами Александра Пушкина, Юрия Тынянова, Андрея Платонова, Алексея Толстого, Юрия Германа и других немногочисленных мастеров русского исторического портрета.

Петр – жестокий, волевой человек, ясно сознающий простую истину: дурак хорош до поры, и то, если он дурак управляемый. Дурак – вор, казнить дурака-вора! Умные люди нужны России, не дураки. Дельные. Атласов нужен, а не князь-казнокрад Гагарин, болтающийся на деревянном колу посреди Санкт-Петербурга и перевешиваемый три раза – «для науки», чтобы иным не повадно было. А уж если ты причастен к строительству, строй надежно, без разора и проволочек.

«Царь Петр приказывал в Петербурге инженерам, которые строили корабли, чтобы они надевали черные погребальные балахоны. Если спуск и пробное плавание нового корабля проходили отлично, царь давал инженеру-корабельщику награду сто либо более рублей, смотря по емкости судна, и личными руками снимал с инженера смертельный балахон. Если же корабль давал течь и кренился без причины, еще пуще того – тонул у берега, царь предавал таких корабельщиков на скорую казнь – на снос головы».

Это из Андрея Платонова, из его «Епифанских шлюзов», характерный пример того, как вести государственные дела без соплей и заискивания перед хором записных либералов, не умеющих гвоздя вогнать в стену и тем более свернуть шею гусю для своего же рождественского стола.

Что есть государственность? Это осознание величия страны, в которой тебе суждено родиться, забота об умножении ее богатств умственных и вещественных, осознание исключительности всего, что есть в ней ценного и полезного.

Взять хотя бы указ о кунсткамерах.

В Петрово время в кунсткамерах даже водку с огурчиком подносили на дармовщинку при входе. «Простому человеку просто так войти в кунсткамеру страшно. Государь, учитывая это, специально учредил: явился человек взглянуть на уродство, какое производится иногда Натурой, такому человеку непременно сразу рюмку очищенной! Не выпив очищенной, и осматривать кунсткамеру тошно».

Что сейчас? Кто печется об исключительности?

Вон, в Германии каждая строчка, каждая клякса мелкая, каждая маргинальная нотабене, сделанная рукой Гёте, Шиллера, Томаса Манна, кого угодно, опубликована, снабжена комментариями и доступна для любого читателя. А у нас, как вышел в 1975 году первый том Словаря русского языка XI–XVII веков, так с тех пор и дотянули с трудом издание до тома на букву «У» («Улом» – «Успеяти»), и конца этой работе не видно. Слава богу, успели выпустить полное академическое собрание Достоевского (в 1990 году вышел последний том). Но вот академическому Пушкину не повезло. И Жуковскому. И Гоголю. И Фету. И Блоку. Деньги съелись, и застопорились издания.

А Петр, между прочим, не только о брадобрействе пекся, при нем искусства цвели и множились. Петр мучился необъятностью территории, вверенной под его опеку, – пока ждешь отчета об экспедиции, скажем, в ту же полумифическую Апонию, пройдет год, а то и все два, – и тем не менее землицу приращивал, посылал людей на край мира. При нем вопроса об отдаче Курил никогда бы даже не встало, ну а если б кто-то и вякнул, вмиг слетела бы голова безумца, задумавшего торговать родиной. Мураками, он, возможно, и гений, но лично мне по вкусу Сергей Диковский с его рассказами о катере «Смелый» и повестью «Патриоты».

Петр делал ставку на людей сильных, знающих, умелых, добычливых.

Но воровство, вошедшее в норму еще при его предшественниках, сребролюбие, расточительство, просто глупость, желание отсидеться в нетях делали свою гибельную работу, как делает ее жук-короед, обессиливая дерево государства.

«Секретный дьяк» кончается несчастливо.

Та тоска, что подкашивает русского человека даже на ровном месте, наваливается на Ивана с медвежьей силой. «Дурак, водки!» – кричит он в тоске Похабину.

«И стал он пить».

Что особо удается Прашкевичу – это человеческие портреты. Они запоминаются навсегда, как лиловый штамп в паспорте, не то что клонированные герои сегодняшних поставщиков чтива. В том же «Секретном дьяке» чего стоит хотя бы его императорского Батуринского полка неукротимый маиор Яков Афанасьевич Саплин. Вот вам образцовый пример русского государственного человека. Не какого-нибудь писаришки штабного, думающего об выпить и закусить более чем о государевой службе, но пекущегося о горе серебра, что стоит на краю Сибири, и серебряные натеки на той горе висят ну прямо как сопли. Русский человек, он ведь как – не удержится, увидя то чудо, отщипнет от горы немножко, а то и вовсе променяет на водку. Про апонцев и говорить нечего.

«– Зачем стреляешь, товарищ?

– Какой я тебе, апонскому псу, товарищ?.. Пока я здесь, ни один апонец не взойдет на сию гору. Сия гора принадлежит моему государю, все то – его исконные земли. Коль попробуете подняться, всех убью».

Неукротимый маиор Прашкевича сродни гоголевскому капитану Копейкину, который, без руки, без ноги, стал предводителем разбойничьей шайки, когда понял что без душегубства и мордобития с чиновниками разговор сложен. Сродни он и Степану Копёнкину, бедному рыцарю революции, с сабелькой, приросшей к руке, и с именем Розы Люксембург, кровью написанным на щите, из великого романа Платонова.

«– Я верный раб государя. Куда он взглядом укажет, туда иду. Прикажет запытать меня, и это буду терпеть. Прикажет врагов побить, и это сделаю. Как верный раб государев, не потерплю на государевой земле никаких апонцев!»

В Апонии ж апонец какой: «мал да сморщен, там все такие. Видя кровь, стенают отчаянно. И заплаканные глаза широким рукавом закрывают. И падают на землю без чувств». А таких терпеть разве можно, когда сам государь учил, что «из любой конфузии» следует «сотворить викторию»?

Строгость, неподкупность и неотступное следование принсипам.

Без принсипов нельзя. «Деятель без принсипов… при первой сложности впадает в десперацию, сильно теряется, а значит, ему не управлять следует, а трудиться на ином поприще. Рыть каналы, к примеру, или валить лес. И то и другое… будет надобиться России».

Так наставлял неукротимого маиора Якова Афанасьева Саплина сам государь Петр, лично поднеся герою шведской баталии чашу крепкого.

И без строгости нельзя. «В России люди без строгости быстро впадают в блаженство лени и порока».

Поэтому, «поддерживая официю», наш неукротимый маиор «еще до Камня повесил на дереве двух солдат, пристрастившихся к выпивке» («в России все годится под виселицу, даже оглобля»). «В Илимске публично засек казака, укравшего фунт пороху из государева припаса». А в доме тобольского губернатора, увидев на стене картину, «на коей спасшиеся русские моряки, стоя на коленях на сыром песке, уныло взирали на то, как горит в море подожженный шведами русский линейный корабль», маиор сабелькой порубил холст в клочья. «Да как могло такое случиться? Да почему горит русский корабль? Где твердые принсипы? Где нечестивый мазила, что придумал такой сюжет? Уж не к шведам ли перекинулся? А главное, видно, что спаслись матрозы на шлюпке. Не бросились, подлецы, на абордаж, не кинулись на гнусного шведа с топорами и крючьями, а к берегу, подлецы, повернули!»

Слышите шаги Командора?

Это чугунный человек Чепесюк!

От самого сочетания звуков, от этих мощно аллитерированных согласных воздух начинает дрожать и трясется земля под его шагами. Это человек-символ – символ неколебимости власти. Без нервов, без суеты и без празднословия он ведет секретную экспедицию к намеченной государем цели. Всю дорогу молчит. Всех себе подчиняет. Еще бы! Если так страшно, когда Чепесюк молчит, как же будет страшнее, когда он что-нибудь скажет?

Первое романное слово чугунного господина Чепесюка – угрюмое слово «смерть».

«А что за тем поворотом?.. Или за тем? Или вон за этим? Куда дорога бежит?

– К смерти, – вдруг пронзало ледяным холодком.

Это господин Чепесюк, не поднимая головы, даже не глянув на Ивана, глухо, как из бочки, чугунным голосом без всякого выражения замечал:

– К смерти».

«В тайном господине Чепесюке смерть стояла, как вода в озере», поэтому такой и ответ. А спрятаться от смерти лучше всего где? Конечно в тени.

«Он-то знал, что в тени у смерти наилучшая от нее защита. Она ж думает, раз ты к ней ближе всех, значит можно с тобою и обождать, ты и так никуда не денешься. И сперва она берет дальних, а таких всегда пруд пруди».

Это из другого писателя – интересно, догадаетесь из кого?

Символ неколебимости власти. «В намертво врезанном в палубу специальном кресле господин Чепесюк дневал и ночевал. Никогда не покидал кресла, кутаясь в черный плащ, пугая казаков черным молчанием, упрямством и невыразимым терпением».

«Господин Чепесюк никогда и никого не замечал. Хоть толпа окружи его, молчал часами, будто вообще не знал никаких человеческих слов. Сутками мог молчать, из повозки неподвижно, как чугунная статуя, взирая на окрестности, будто правда видел что-то невидимое… Светлые, по краям уже совсем как инеем подернутые брови сведены, на переносице совсем срослись, глаза как мутное олово, ничего не отражают, а лоб, щеки – все белое, как береста, все лицо густо расписано неровно заросшими сабельными шрамами».

«Помни главное, – говорит думный дьяк Матвеев своему племяннику Ивану Крестинину, посылая его в неизвестное будущее, – пока жив господин Чепесюк, ты, наверное, тоже будешь жив. А один – пропадешь…

– А скажет – убить кого?

– Сразу убей.

– Ты что, дядя?

– Убей! – повторил думный дьяк, сердясь.

– А скажет – построй корабль?

– Сразу начинай строить».

Читайте, читайте «Дьяка»! Алмазов здесь несравнимо больше, чем в пресловутых пещерах Индии из оперы Римского-Корсакова «Садко».

«Город низкий, город плоский, город сырой, всегда недостроенный, на неуютных деревянных набережных пахнет смолой, пенькой, гнилью. Выйдешь рано утром, не хочешь, а вздрогнешь. Бледная Луна выкатилась, высветила каменный столб на неустроенной площади, а на столбу прикован цепью заплесневелый вор, таинственно и бесшумно машет крыльями на низком берегу деревянная мельница, побрехивают собаки, стучат колотушки солдат, обходящих улицы. По плоской Неве, по бледному рассвету, неспешно идут плоские плоты, с плотов тянет дымом, и небо над Невой тоже плоское и сырое…»

Оцените, как сделано!

А вот еще один славный типус пытается идти по страницам романа, о котором пишу. Пытается, потому что трудно ему – «идет коромыслом, где-то поддал уже». Это Тюнька-фантаст, монстр якуцкий статистик. Его император Петр заочно приговорил к петле – за то, что шлет из Сибири научно-фантастические отписки одна мудреней другой.

«Ослов и мулов – ноль. Верблюдов и быков – ноль. Католиков – ноль. Протестантов – ноль. Посеяно ржи – ноль. Собрано ржи – ноль. Посеяно овса – ноль. Собрано овса – ноль. Кожевенных заводов – ноль. Салотопенных заводов – ноль. Медных рудников – ноль. Поденная плата мужская – ноль. Поденная плата женская – ноль. Итого всего – ноль».

«Матвей Репа – пятидесяти лет от роду. Сиверов Лука – тридцати семи лет от роду. Серебряников Иван – сорока семи лет от роду. Сорокина Лушка – тридцати трех лет от роду. Рыжов Степка – семнадцати лет от роду. Шуршунов Петр – сорока семи лет от роду. Селиверстов Иван – тридцати лет от роду. Богомолов Иван – двадцати трех лет от роду… Итого, всей деревне – две тысячи тридцать лет от роду».

Я бы за такие отписки вручил их автору, монстру якуцкому, премию АБС, то есть имени братьев Стругацких, Аркадия и Бориса, за лучшее фантастическое произведение, когда-либо написанное в России.

А император его – в петлю.

Власть к фантастам, впрочем как и к поэтам, относится всегда подозрительно. В лучшем случае – терпит, в худшем… Сами понимаете… Тюнька тому пример…

Не повесили, к счастью, Тюньку, сперва решили повременить, лишние руки в походе на окраину мира всегда сгодятся, а потом умер фантаст, не дожил до петли, не вынес скорбей дорожных, бедняга.

«– Умный был дьяк. Полезный государеву делу, – от всего утомленного сердца жалел Иван. – Пусть постоянно подозревал между согласными твердый знак, прямо так и писал – всегъда… взъгляд… и протъчее… а крайне полезный был государству человек…

Всматривался в отсыревшую слипающуюся бумагу.

Видел название, написанное собственной рукой: «Рассуждения о других вещах, или Кратчайшее изъявление всего, виденного и пережитого». А ниже Тюнькой добавленное: «Язык для потерпевших кораблекрушение».

– Умный был дьяк, какие длинные знал слова. Был длинный и слова любил длинные. Жаль, нет больше монстра…

– Зачем жалеть? – смиренно отвечал невидимый, только слабо угадывающийся в тумане Похабин. – Будь Тюнька жив, давно бы, наверное, умер.

Иван без удивления качал головой:

– Может, и умер бы. Но еще всякое записал бы в книгу. Всякие умные рассуждения бы внес в нее, и многие новые слова из языка дикующих. У апонца Сана и у куши Татала узнавал слова, вносил в книгу. Зачем-то записал длинно – язык… И не простой, а для потерпевших кораблекрушение… Понял, Похабин? Про нас, наверное, думал…»

Теперь внимание! Приближаемся к вещи важной, может быть, самой важной в романе, да, пожалуй, и в жизни любого живущего на планете Земля землянина, включая вашего покорного слугу тоже.

В 1978 году на русском языке в издательстве «Наука» вышел перевод книги Кацурогавы Хосю «Краткие вести о скитаниях в северных водах». Это прокомментированная и обработанная японским ученым XVIII века запись рассказов капитана корабля «Синсё-мару» Дайкокуя Кодаю о его плавании, крушении корабля у русских берегов и почти десятилетнем пребывании в России (1783–1792).

«Россия, – читаю в книге в главе XI. – Ее язык – это не просто тарабарская болтовня, мычание или чириканье. В этой главе собрано и классифицировано несколько сотен слов, которые запомнили потерпевшие кораблекрушение. Запись сделана нашими знаками, и каждому слову дан в общем соответствующий смыслу перевод. Однако мне приходилось полагаться только на то, что записали и усвоили потерпевшие кораблекрушение, а посему иногда слова неточны, а полнота словаря недостаточна. Но даже знать самую суть его достаточно для того, чтобы иметь общее представление об этом необычном чужом языке».

Среди слов, которые запомнили потерпевшие, встречаются довольно курьезные, например «дзоппаэбёто» (педерастия) (с. 280), но это так, изводы народной речи, хотя без них язык не язык, без них он хворост, а не живое дерево.

Но я не о курьезах, я – о другом.

Уметь понимать людей, учиться этому пониманию, найти общий язык с народами, живущими на земле, и со временем, в котором живешь, – вот что значит на самом деле «Язык для потерпевших кораблекрушение».

Тюнька, монстр якуцкий, фантаст-статистик, «так и объяснял: пусть будет в книге много разных слов. Пусть будут слова куши и коряков, ительменов и нымыланов, кереков и одулов. Пусть книга послужит в будущем на пользу всем людям, где-либо потерпевшим кораблекрушение. В той книге, объяснял, для всякого потерпевшего всегда найдутся нужные слова, к какому бы краю его ни прибило. К чюхчам попадешь – поговоришь с чюхчами, к апонцам попадешь – с апонцами. И коряки тебя поймут, и кереки, и камчадалы, и мохнатые курильцы. Даже швед из провинции Сконе, имея ту книгу, мог бы объясниться с любым дикующим, вот какую сильную книгу вел дьяк-фантаст. Знал монстр: если обращаешься к какому человеку на его природном языке, тот человек всем сердцем добреет».

Суть трагедии (а «Секретный дьяк» роман трагический, с какого боку ни подходи) в том, что и неукротимый маиор Саплин, и дьяк Крестинин, и чугунный человек Чепесюк, и монах-убийца, и сам император Петр – все они потерпели кораблекрушение, не найдя нужного языка со временем. Мысль, в общем, житейская, простая как дважды два. Но так уж ведется в жизни, что самые немудреные истины даются нам труднее всего…

Еще о «Секретном дьяке». Вот Гоголь. Хотел писать стихи, не получилось. Получился «Ганс Кюхельгартен». И приходит Гоголю мысль: вот Пушкин, роман в стихах. А сочиню я поэму в прозе. И сочинил «Мертвые души».

Роман Прашкевича о секретном дьяке – поэма в прозе.

Самая настоящая, без дураков, блистательная поэма в прозе.

Имеющий уши да услышит, имеющий зрение да узрит. Цитат не привожу, достаточно тех, что есть. А вышел «Секретный дьяк» из шинели Герарда Миллера, из пузатых «миллеровских сундуков», как по-домашнему называет Прашкевич «Историю Сибири» («Сибирского царства» в издании 1750 года), которую выходец из Вестфалии подарил России и миру после более чем полувекового копания в залежах архивной руды и хождений по разбойничьим тропам.

Прашкевич работал над своим «Дьяком» около двадцати лет. Материала набралось столько, что хватило бы еще романов на десять. Вышелушивай из остатков ядрышки да нанизывай их на нить сюжета. И, понятно, как человек практичный, а сибиряки – они все такие, наш Прашкевич не успокоился на достигнутом – не пропадать же наработанному добру.

После «Дьяка» вышелушилось много чего. «Носорукий», «Тайна полярного князца», «Белый мамонт», «Подкидыш ада», даже в книгах с современным сюжетом, даже в опусах вроде бы фантастических («Демон Сократа», «Шкатулка рыцаря») автор не обходится без отсылок к прошлому сибирской земли, с навязчивостью и шаманским упрямством призывает он духов народов Севера и населяет ими свои страницы. Взять хотя бы мощную «Полярную сагу» (написанную вместе с Алексеем Гребенниковым), где бок о бок ходят миф и реальность, так что без полбанки не разберешь, зверь перед тобой келилгу с раскрытой от смеха пастью или землерой-экскаватор? раскачивают гору ламуты, выпив травяного винца, или то трясется вулкан? поднимает голову красный червь или над промерзшей сендухой бьет нефтяной фонтан?

В 1924 году Юрий Тынянов писал: «Литература идет многими путями одновременно – и одновременно завязывает многие узлы. Она не поезд, который приходит на место назначения. Критик же не начальник станции. Много заказов было сделано русской литературе. Но заказывать ей бесполезно: ей закажут Индию, а она откроет Америку».

Прашкевич открыл Сибирь. Прошел от Урала и до Курил эту новую, мало кем обхоженную страну, вобравшую в себя «все отребье мира» (А. Стругацкий: «Кому, как не тебе, написать об этом?»), и воздвиг ей свой рукотворный памятник.

Теперь о том, что в литературе называется «атмосферой».

В «Носоруком», в «Дьяке», даже в «Князце» ощущаешь буквально кожей присутствие чего-то или кого-то, ведающего судьбой персонажей, определяющего их пути и поступки, тайно надзирающего за ними, но при этом остающегося за кадром. Рентгеном инфернального ужаса просвечены страницы этих романов.

Тундра (сендуха), тайга, пустыня, тысячи безжизненных верст, где не то что выпить винца, о людях-то ни разу не слышали, – а все время чувствуется присутствие некоей страшной силы, для которой человек ничего не значит.

«Все вроде по-прежнему… А все равно все не так, будто какой-то зоркий, неспящий, никогда не уходящий в сторону глаз появился и тайно жадно следит за ним. Не Божий, не вдовы, даже не царский глаз и не думного дьяка, а вот именно – чей-то…»

Читаешь и представляешь мысленно: сейчас рухнет декорация сцены и выйдет ее настоящий хозяин – не медведь, медведь – часть природы, не чюлэни-полут – старичок сказочный, не демоны шаманские, – но выкристаллизуется из морозного воздуха серый господин в штатском и крикнет присмиревшим героям «слово и дело государево».

Обреченность героев «Носорукого», весь этот безумный поход «туда, не знаю куда» «за тем, неизвестно чем», похожий на кафкианский бред, но имеющий жизненную основу, – многажды усиливают эффект и в моем оценочном восприятии меняют «хорошо» на «отлично». Вот она, реальная ситуация: не найти нельзя, потому что – казнь. И найти нельзя, потому что нету! Нету мамонтов на Большой Собачьей реке, и во всей сибирской земле их нету. Вымерли, вмерзли в тундру. И все участники похода – колодники, люди вне закона, нули. Ибо только выморочные души и способны завоевать Сибирь. Обреченным тосковать не по чему.

Такую же атмосферу инфернального ужаса, что и в северных романах Прашкевича, замечательно передал Тынянов в «Восковой персоне», повести о смерти Петра. Достоевский в «Преступлении и наказании». Добавляют воздуху густоты монументальные демонические фигуры, мастерски выписанные автором, – чугунный человек Чепесюк в «Дьяке», одноногий «немец» Джон Гоут в «Подкидыше ада».

Самое, по-моему, место задуматься о природе страха.

Есть страх отеческий – когда дети боятся отца родного, а верующие – Отца небесного. Петр Первый – отец отечества. Меншиков в «Восковой персоне» знает, за что именно его заберут вот-вот, и спит в кресле одетый, чтобы не унизить себя перед слугами государевыми, когда они явятся. Он знает свои грехи, и страх перед Петром – страх отеческий. Это очистительный страх.

И есть страх неолицетворенный, страх размытый, аморфный, нетошний. Этот страх идет из тени, из ниоткуда. Это страх перед однородной массой башмачкиных, подбашмачкиных, прячущихся в тумане с приказом о вашем уничтожении. Идете ли вы по тундре или гоняете чаи в Крестиновке, Москве, Петербурге – этот страх постоянно с вами. Он висит над человеком и гнет его. Он страшнее ножа и пули. Если семя его однажды вошло в тебя, то плоды произведет непременно. Это подлый страх, нехороший.

О языковой роскоши северных романов Прашкевича говорить не буду, их надо видеть, слышать.

Вот, навскидку, бегло, хотя бы из «Носорукого»:

«У него травка разная. Есть, например, трава пушица. А есть бронец красной. Ну, конечно, изгоны, людены жабные. Он знает, кого от чего лечить».

«Во многих лавках висели лисицы белые и черно-черевые, сукно брюкиш, всякая дешевая бархатель, дорогой турецкий атлабас. И один к другому тянулись ряды хмельников, москательщиков, веретенщиков».

Любовное перебирание названий чудесных травок, вещей из дедовских сундуков, минералов, ученых терминов, диких и редких слов, выдержек из писцовых книг, синодиков и прочая, прочая в том же роде – это сильная сторона писателя, то, что Шкловский и формалисты называли орнаментальностью.

А вот как хорошо сказано про гусей бернакельских: «Оказывается, есть на свете гуси, которые сами по себе вырастают на обломках сосны, если бросить обломки в морские волны. Сначала нарождающиеся на свет гуси имеют вид простых капелек смолы, затем определяются формой, прикрепляются клювами к плывущему дереву, постепенно обрастая ради безопасности твердой скорлупой. Окруженные такой скорлупой, гуси бернакельские в самом темном волнующемся море чувствуют себя беззаботно. Без роду, без племени, а живут».

Раз дошел я до гусей бернакельских, значит пора заканчивать это сильно растянувшееся в длину и обильно сдобренное цитатами послесловие к романам Прашкевича. Спасибо всем оценившим мое скромное участие в этой книге. Но самая главная благодарность – писателю за его труды.

Предыдущая главаГлава 54 из 54К книге