Многие люди умирают не от своих болезней, а от лекарств.
Маленький домик среди леса почти, точнее, это окраина небольшого поселения, но домик совсем на краю и никаких огородов, заросло все кустами и деревьями, и кажется, что прямо избушка лесника какого. И тропинка, полузаросшая травой. Видно, что ходят по ней, прогуливается до скамейки, с которой вид на реку Дунай чудесный открывается, композитор. И из деревни этой поблизости женщина, должно быть, еду сготовить затворнику да тряпки постирать, приходит.
Дормез до домика не доехал. Застрял. В прямом смысле. Дорога всё сужалась и сужалась, с обеих сторон кустарником окружённая, и, наконец, почти в тропу превратилась, и конному-то узковато, а тут дормез огромный.
Брехт порычал на кучера, выбравшись.
– Осип, объясни мне тупоголовому, как ты собираешься теперь из этих зарослей выбираться. Тут же нельзя развернуться, у тебя задняя скорость есть?
– Думалось, что у дома-то есть где развернуться, – шмякнул шапку тирольскую оземь мужик. Брехт всех под местных нарядил и теперь поголовно все в этих прикольных шапочках. Пейзане, нафиг, блин. На их рожах это украшение смотрится так себе.
– Думалось. Ладно, распрягай и попытайся вытащить. Далековато пешком шкандыбать.
Пётр Христианович отодвинул задницей ветки кустов, хорошо хоть не боярышник с шиповником, и помог Василисе выйти. Кони ещё ногами топали, чувствуя, что не туда их загнали, ругались на своём конском.
– Васька, композиторы они с абсолютным слухом…
– Глухой же говорили, Пётр Христианович.
– Тьфу на тебя, не перебивай. Композиторы, они с абсолютным слухом. Если ты снова «Отче наш» прочтёшь, то он сопоставит то, что ты говорила в театре, и сейчас. Слов не запомнил, естественно, но тональность, ритм. Поймёт, что ты то же самое говоришь, потому читай другую молитву или эту, но не с самого начала. Ферштейн?
– А можно я рецепт тогда говорить буду? – ведьмочка решила инициативу проявить.
– Нет. В молитве определённый ритм. Молитву читай. Я скажу, когда остановиться. Да, и зыркай на него зло и пренебрежительно. Будто ты барыня, а этот ирод по твоей любимой клумбе с цветами прошёлся и все цветы измял. Надо бы выпороть, но он же дурачок деревенский, не поймёт, за что порют. Дурень. Вот так и на Бетховена этого смотри.
Садом эти заросли назвать язык не поворачивался. Заросли. Это правильное слово. На паре яблонь даже небольшие яблочки имелись, и в углу слива выдавала своё присутствие жужжанием ос и запахом гниющих слив, но и на самой сливе ещё висели тёмно-синие плодики, не все ещё в траву упали. Под деревьями целые заросли молодой поросли, которую никто не убрал, и не подойдёшь, если захочешь сливой полакомиться.
Хозяин, видимо, услышал хождение во дворе и вышел на крыльцо. Не полностью слух ещё покинул господина Бетховена. Рядом тут же нарисовался его нонешний ученик Фердинанд Рис. Молодой, лет восемнадцати человек, резко отличался от учителя. В жилетке из парчи и белой рубахе, кучеряшки на голове, херувимчик такой. А вот сам маэстро был тёмен ликом, небрит, как всегда не чёсан и с мешками под глазами. И в жилете из грубой шерстяной, какой-то самопальной ткани, с начёсом почти, непонятного грязно-серо-коричневого цвета.
– Господин князь! – струхнул Бетховен, и было от чего. Его же, сукина сына, сама волшебница Василиса по-доброму попросила подстричься.
– Василиса, давай, – шепнул Брехт ведьмочке.
– Господи Боже наш, во спасительном Твоем смотрении сподобивый в Кане Галилейстей честный показати брак Твоим пришествием, Сам ныне рабы Твоя яже благоволил еси сочетатися друг другу, в мире и единомыслии сохрани, – насупив брови, которыми союзна, пафосно так пропела Василиса.
Это что, при бракосочетании такую читают? Выбрала, блин! Рычащих ноток нет. Ну да ладно, придётся работать и с этим материалом.
– Ты, музыкант, вообще никого не боишься, что ли? Ни чёрта, ни бога. Ни даже Василисы?! – Брехту-то никто рычать не запрещал. – Тебе, смерду, русским языком было сказано постричься и помыться. Спрашивает волшебница, вообще, может, слуха тебя лишить, раз ты её не услышал. Или ты дурак просто, спрашивает Василиса Преблудная. Осёл? В осла тебя превратить хочет.
Бряк. Опять выпал в обморок Бетховен.
– А-а-а! – завопил этот пацан в кучеряшках.
– Не вопи, а то и тебя в осла. Помоги лучше в дом отнести. – Взялся за ноги, в каких-то стоптанных-перетоптанных, не по размеру, сапогах, Пётр Христианович. – Кровать-то есть в доме?
– Ать?
– Мать. Бери под руки, понесли.
В доме царил беспорядок. Зато почти посредине небольшой, в общем, комнаты стоял приличный такой рояль. Как его только занесли сюда. Стену, небось, разбирали. Брехт, водрузив тушку мэтра на не заправленную кровать, не спешил того в чувство приводить, прошёлся по комнате, оценивая. Тёмно-коричневый величественный инструмент от французской фирмы «Эрар». Ножки витые. Интересно смотрится. Затейники французы. Знать бы ещё, хорошо это или плохо «Эрар». Брехт как-то читал, что рояли Бетховену дарили чуть не все фирмы, что эти рояли выпускали.
– Тяжёлый механизм, учитель жалуется, – пискнул из-за спины Петра Христиановича Фердинанд Рис.
– А скажи мне, Федя, из чего Людвиг наш злоупотребляет?
– Ик. А? Чего? – закрутил головой, на плойку завитой, молодой человек.
– Спрашиваю, из чего маэстро вино пьёт. Кубок, там, чаша? – Брехт читал, что у Бетховена была любимая чаша или кубок большой, отлитый из сплава олова и свинца, ещё и оттуда травился наш Людвиг ван.