Роман вымылся, надел чисто, хорошо проглаженное белье и почувствовал себя празднично. Красный, с влажными еще волосами пришел он в дом, где его давно дожидались. На столе дымилась эмалированная миска с пельменями. Ганька, еще ничего не знавший о приезде брата, со слезами радости кинулся к нему на грудь. Роман расцеловал его и предупредил:
– Смотри не болтай, что я дома.
– Я не маленький, можешь мне этого не говорить, – обидчиво проговорил Ганька.
Роман подарил ему собственноручно сделанную из горной таволожки дудку.
После ужина Роман в расстегнутой рубашке и унтах на босу ногу сидел в полутемной горнице с отцом и дедом, рассказывая им о побеге из-под расстрела, о жизни в лесной коммуне. Долгий рассказ его походил к концу, когда на улице, под окнами горницы, послышались мужские голоса. Роман вскочил, стал натягивать на себя полушубок. Отец и Андрей Григорьевич заметались по горнице, подавая ему шапку, шарф, рукавицы.
В сенную дверь громко забарабанили. Мать схватилась за голову, запричитала. Побелевший отец перекрестился и бросился открывать дверь.
– Подожди! – схватил его за плечо Роман. – Я выйду в сени вперед тебя и стану там за дверь. Тогда ты откроешь. Если меня там сразу не заметят, вырвусь… Мама, не плачь, не надо, – успел он сказать матери и, крадучись, с револьвером в руке вышел в сени. На цыпочках пройдя по ним, прислонился к стене у двери. «Ежели увидят, все пропало. Стрелять я в них не могу, погублю родных», – размышлял он, унимая охватившую его дрожь. Вышедший следом за ним отец заспанным голосом спросил:
– Кто там?
– Атаман с понятыми. Открывай! – закричали ему на крыльце, и Роман узнал голос Платона Волокитина.
Отец выдергивал и все никак не мог выдернуть из скобы засов. Наконец ему это удалось. Дверь распахнулась и прикрыла собою Романа. Тяжело топоча, ворвались в сени казаки и, не останавливаясь, отшвырнув Северьяна в сторону, бросились в раскрытую кухонную дверь. Роман облегченно вздохнул, упругим кошачьим шагом выскользнул из-за двери на крыльцо. У крыльца стояли два человека – высокий и низенький. Раздумывать было некогда. Роман стремительно кинулся на них. Высокого ударил головою в грудь, сбил на землю, а низенький, истошно вопя, побежал к воротам. Роман воспользовался этим и перескочил через забор в огороды.
– Убежал… Убежал!.. – надрывался у крыльца сбитый им человек.
На крик его выбежали те, что были в доме, и, увидев убегающего Романа, начали стрелять в него. Он спрятался в тень от соломенного омета, переждал немного, затем через гумно бросился в кусты на Драгоценку. Когда перебегал через залитую лунным светом луговину, еще два выстрела прогремели ему вдогонку.
К полуночи резко похолодало. Мороз был не меньше сорока градусов.
Роман остановился на льду Драгоценки в тени высокого берега. У него сразу защипало уши и щеки, заныли пальцы на ногах. В поселке лаяли потревоженные выстрелами собаки, скрипели шаги в проулке у мельничной плотины. Опасно было выходить из кустов, но нельзя было стоять на месте, мороз донимал все сильнее. Нужно было идти. Но куда?
После недолгого раздумья Роман решил: «Пойду на заимки. Больше деваться некуда. Здесь меня либо поймают, либо я замерзну». Руслом Драгоценки, где легче было идти, пошел к заимкам. Наган положил за пазуху, а в руки взял толстую палку. Когда удалился от поселка и миновал поскотину, чтобы сократить путь, вышел на дорогу и зашагал дальше. Кусты и белые сопки как будто настороженно приглядывались к нему. В их мертвом молчании чувствовал он для себя угрозу, и чем дальше уходил от поселка, тем тревожнее становилось у него на душе.
Пройдя версты четыре, поравнялся с Круглой сопкой, где достался Улыбиным покос в тот год, когда вымазал он у Дашутки ворота. Впереди у самого зимника виднелись осыпанные пушистым инеем заросли тальника. Прежде чем приблизиться к ним, Роман остановился и до рези в глазах разглядывал их. И уже собирался шагать дальше, когда увидел в зарослях перебегающие с места на место парные огоньки. Волосы зашевелились у него на голове: впереди была волчья стая. А в такую погоду, да в одиночку, встреча с волками не предвещала ничего хорошего.
Влево от дороги Роман увидел стог сена. Он бросился к нему, схватился за ветреницу и поднялся на верхушку стога. Первый волк прыгнул туда сразу же за ним. Зубы его яростно клацнули возле ноги Романа. Роман убил его выстрелом в упор. Волк упал в наметанный у подножия стога сугроб. Остальные метнулись от выстрела в сторону и уселись на снегу.
Тогда Роман решил добыть огня. Он вспомнил, что у него должны быть с собой спички. Ни на секунду не спуская глаз с волков, с трудом расстегнул он полушубок. Спичечная коробка оказалась в правом кармане. Достав ее, Роман торопливо очистил от снега и разворошил макушку. Не обращая внимания на зверей, сунул наган за пазуху и опустился на колени. Чиркнул две спички сразу, поднес их к сену и облегченно вздохнул – сено загорелось. Через минуту, схватив охапку пылающего сена, он подбросил ее кверху. Волки испугались и огромными прыжками понеслись к реке.
На рассвете увидел он в логу среди березового редколесья три зимовья, окруженных дворами и ометами соломы. Подойдя к ометам, остановился в нерешительности: у зимовья заливались на разные голоса собаки. Роман сильно продрог, ему хотелось есть, ноги подкашивались от усталости. Но идти в зимовье вслепую было рискованно. Решил дождаться утра и, оставаясь незамеченным, разглядеть, что за люди живут на заимке. Выбрав свежий пшеничный омет, объеденный с наветренной стороны скотом, он устроил в нем глубокую нору. Забравшись туда, завалил соломой вход. Там быстро согрелся, прилег поудобнее и забылся сторожким сном.
Когда вылез оттуда, на серебряных макушках берез ярко играли блики солнца. Над двумя зимовьями подымался дымок из труб. В стайках мычали телята, блеяли овцы. Скоро из зимовья вышли два старика и подросток. Они взяли два ведра, пешню и погнали скот на утренний водопой к леску, окутанному морозной мглой. Вместе с ними убежали все собаки. Решив, что в зимовьях больше никого не осталось, Роман смело направился туда. Рванув на себя набухшую дверь, с белым облаком холода вошел в ближайшее зимовье и остановился как вкопанный: на нарах у печки сидела и вязала чулок Дашутка.
Обомлев, Дашутка вскочила на ноги, уставилась на Романа широко раскрытыми испуганными глазами. Выпавший из ее рук клубок пряжи покатился к ее ногам.
– Ух, как тепло у вас, – сказал он первые пришедшие в голову слова. Дашутка ничего не ответила. Тогда он спросил: – Что, не узнаешь меня?
Поняв, что перед ней не признак, а живой Роман, Дашутка, задыхаясь от волнения и кусая кончик платка, сказала:
– Как не узнать, узнала… Только ведь тебя давно все похоронили… Откуда ты?
– Издалека, Дарья Епифановна. Не прогонишь? Если тебе не жалко куска хлеба, угости меня.
– Да ты садись, садись. Я тебя покормлю сейчас, – ответила Дашутка и засуетилась, доставая с полок и расставляя на столе хлеб, деревянную чашку, туесок со сметаной. Нарезав хлеба и наливая из медного чайника в чашку чай, пригласила:
– Проходи давай. Только не обессудь за угощение.
Роман осторожно сел за шаткий из плохо оструганных досок стол. Дашутка расположилась напротив него у печки и занялась чулком. Но Роман видел, что она его не столько вяжет, сколько украдкой поглядывает на него. Ему сильно хотелось есть, но, стесняясь Дашутки, он выпил только чашку чая и съел один ломтик хлеба. Поблагодарив с поклоном Дашутку, спросил:
– С кем тут живешь?
– С дедушкой.
– А другой старик чей?
– Парамон Мунгалов. Они с работником в другом зимовье живут.
– Есть ли у тебя лишние портянки или чулки, дай мне. Прихватили меня в отцовском доме… в унтах на босу ногу пятнадцать верст отмахал. А по такому морозу это не шутка.
– Вот возьми, – подала ему Дашутка с печки пару новых шерстяных чулок.
– Спасибо, – горячо поблагодарил Роман.
Не успел он надеть чулки, как на дворе заскрипели сани. Дашутка взглянула в окно и побелела:
– Беда, Роман… Это отец приехал и еще кто-то.
– Ну, даром они меня не возьмут, если выследили…
Увидев в его руке револьвер, Дашутка тихонько запричитала:
– Ой, ой, горюшко мое, – вдруг сердито прикрикнула на Романа: – Да прячься ты, непутевая головушка! Отец, может, и не знает, что ты здесь.
– А куда я спрячусь?
– Да под нары, под нары лезь! Там темно. На вот потник тебе.
– Ладно, будь что будет, – согласился Роман и, схватив потник, полез под нары. Заполз там в самый дальний угол за ящик с картошкой и вилками капусты. Затхлой сыростью шибануло ему в нос. Разостлав потник, он прилег на него.
Дашутка металась по зимовью и кидала под нары все, что можно, чтобы лучше укрыть его.
За дверью послышались шаги. Дверь со скрипом распахнулась, и сквозь клубы морозного воздуха Роман увидел красные Епифановы унты , потом услыхал его простуженный голос:
– Доброго здоровья, Дарья!
– Здравствуй, тятя. Что это ты так рано?
– За дровами поехал… Ну, рассказывай, как живешь тут, девка.
– Слава Богу, живу.
– А я, дай, думаю, заеду, погляжу, как вы тут управляетесь. Угости-ка меня чайком. Погреюсь да поеду.
Пока Епифан пил чай, вернулись с водопоя старики. Они загнали скот во дворы, и оба зашли в козулинское зимовье. Вместе с ними забежала небольшая собачонка и улеглась у порога, умильно поглядывая на стол, где не самом краю лежал кусок хлеба. Роман притаился. Эта пустолайка была теперь для него опаснее целой стаи волков.
– Ну как, не замерзли еще, Божьи прапорщики? – спросил Епифан стариков.
– Пока ничего, Бог милует… А морозы и впрямь несусветные. Прорубь нынче за ночь так заморозило, что едва продолбили.
– Погрей и нас, Дарья, чайком, – попросил старик Козулин и, прокашлявшись, обратился к Епифану:
– Что в поселке новенького?
– Новенького?.. Сегодня ночью Ромашку Улыбина ловили.
– Да разве он живой?
– Живой, мать его в душу! Заявился откуда-то домой. Мылся в бане, а его Никула Лопатин и углядел. А у Никулы язык, что осиновый лист, – во всю погоду треплется. Сболтнул бабе, а та и пошла звонить. Узнал об этом Сергей Ильич – и к атаману. Заставили идти того арестовывать Ромашку… Семь человек ходили к Улыбиным. Пятеро в избу кинулись, а двое у крыльца остались. А Ромашка не дурак. Он, оказывается, в сенях за дверью стоял. Как те пробежали мимо него в избу, он и махнул на улицу. Арсюху Чепалова сбил с ног, а у Пашки Бутина медвежья хворость приключилась. Пока Арсюха подымался, он ведь тоже тетеря добрая, Ромашка в огороды сиганул. Ну а там ищи свищи. Стреляли в него, да не попали.
– Молодчага парень, – похвалил Романа старик Мунгалов. – Ведь совсем вьюноша, а гляди ты каков – от семерых ушел. Весь в деда. Дед у него в молодости тоже беда проворный был. Только я да покойный сват Митрий и могли устоять супротив него.
Старик Козулин пожалел Романа:
– Куда он, бедняга, в такую стужу денется? Все равно, однако, поймают.
– Ежели домой сунется – сразу изловят. За домом крепко доглядывают. А прийти он всяко должен. Захочет коня своего взять.
– Без коня, конечно, он человек пропащий.
– Коня ему теперь воровать надо. Того, на котором он приехал, в станицу отвели.
Огорченный этой вестью, Роман неосторожно пошевелился в своем убежище. Собачонка учуяла его и зарычала. Потом забежала под нары, принялась лаять. Совсем близко от Романа сверкнули ее глаза. Епифан удивленно сказал:
– На кого это она брешет?
– Крысу, должно быть, учуяла, – сказал старик Козулин, а Дашутка поддержала его:
– Сегодня утром я двух крыс видела. Расплодилось их столько, что ничего доброго под нары нельзя положить.
Собачонка лаяла все громче, все злее. Один из стариков глубокомысленно заключил:
– Должно быть, прижучила крысу в угол, а взять боится.
– Да вытури ты ее, Дарья, к черту. Совсем оглушила.
Дашутка схватила клюку, принялась бить собачонку и два раза задела Романа. Собачонка с жалобным визгом выскочила из-под нар. Епифан раскрыл дверь и пинком выбросил ее из зимовья, а Роман потирал ушибленный бок и ждал, что будет дальше.
– Ну, отогрелся, поеду, – сказал Епифан, надел шапку, рукавицы и вышел из зимовья. Следом за ним ушел к себе старик Мунгалов. Немного погодя, поднялся и старик Козулин, сказав Дашутке, что идет поправлять городьбу в овечьем загоне. Дашутка проводила его и с раскрасневшимся лицом заглянула под нары.
– Жив еще?
– Живой, только взмок весь.
– Давай, выходи. У меня щи сварились, покормлю тебя щами… А я клюкой тебя не ударила?
– Нет, – соврал Роман, вылезая из-под нар.
Дашутка вытащила из печки горшок, налила Роману миску щей, а сама стала смотреть в окошко, чтобы предупредить его, если появится еще кто. Соскребая со стекла узорный иней, с плохо скрытой заботой спросила:
– Что теперь делать будешь?
– И сам не знаю. Без коня я все равно, что без ног. Пойду, видно, коня добывать.
– В такую-то стужу, да в такой одеже… Нет уж, поживи-ка лучше день-другой у меня под нарами.
– С тоски помру.
– Не помрешь, – рассмеялась Дашутка, – а там что-нибудь придумаем.
Вечером, когда старика снова не было в зимовье, Роман сказал Дашутке, что он ночью уйдет.
– Как хочешь, не удерживаю. Только подумай, куда идти-то. Ведь погибнешь.
– Может, и погибну, только под нарами торчать мне совестно.
– Нашел чего стыдиться… Ты потерпи, я обязательно что-нибудь придумаю ради старой дружбы.
Старик вернулся на этот раз с надворья расстроенный.
– Беда, девка, – хрипло сказал он. – Ночью большой буран будет, а у нас Пеструха совсем натяжеле. Вот-вот отелится. Ежели случится этой нынешней ночью, можем теленка потерять. Прямо не знаю, что делать.
Дашутка, подумав, предложила завести корову на ночь в зимовье. Старик ответил, что делать это неудобно – зимовье чужое.
– Да что ему сделается, зимовью-то? – убеждала его Дашутка. – Настелим подстилки побольше, а убирать за Пеструхой я сразу буду.
– Схожу посоветуюсь с Парамоном, – сказал старик и пошел к Мунгалову. Вернувшись, приказал Дашутке: – Загоняй корову в зимовье. Парамон говорит, что беды не будет, ежели и поживет там с недельку.
Дашутка обрадовалась, быстро оделась. Уходя, с порога сказала, что затопила в зимовье печку, чтобы корове совсем хорошо было.
Ночью, когда Роман уже спал, Дашутка залезла под нары, разбудила его:
– Вылезай, я тебе другую фатеру нашла.
В зимовье было темным-темно. В трубе завывал дикими голосами ветер, стекла в окне дребезжали. Дашутка взяла Романа за руку и, попросив ступать потише, повела за собой. За дверью их сразу встретил не на шутку разгулявшийся буран. С трудом добрались они к стоявшему на отшибе зимовью. Корова, редко и шумно вздыхая, жевала сено. Дашутка потрепала ее по шее, прошла к окошку, завесила его соломенным матом и, посмеиваясь, обратилась к Роману:
– Здесь теперь жить будешь. Дверь я на замок закрою, ключ себе возьму. Когда дедушка сюда придет, отсиживайся под нарами, а в остальное время хоть пой, хоть пляши. Вон постель твой, – показала она в угол на охапку соломы. Затем подкинула в печку дров, привернула в лампе огонь и собралась уходить.
– Может, проводить тебя? Ведь на улице сейчас заблудиться немудрено.
– Не надо. Спи давай. Утром я тебя рано потревожу.
– Да ты посиди, поговорим… Мы ведь три года с тобой добрым словом не перебросились.
– О чем говорить-то? – присев на краешек лавки, вздохнула Дашутка. – От этого тепла на сердце не прибавится, молодость наша не вернется… Расскажи-ка мне лучше, как Алексея-то моего убили.
Просьба ее неприятно резанула по сердцу. Говорить с ней об Алешке было невыносимо тяжело. Однако упоминание о нем заставляло его страдать. Даже мертвый жил Алешка и бередил в его памяти старые раны. И только сделав над собой усилие, передал он ей все, что знал о смерти ее мужа. Выслушав его, Дашутка помолчала и вдруг спросила:
– А если бы тебе довелось быть на месте Семена, – убил бы ты Алексея?
– Убил бы. Про меня, конечно, подумали бы, что я его из-за тебя убил, за то, что ты ради его меня бросила. Только правды в этом не было бы. Ты ведь сама знаешь, как у нас с тобой получилось. Так что за это его убивать нечего было…. А вот за то, что он к Семенову побежал, к холую японскому, за это я бы ему спуску не дал, – сказал Роман жестоко и горячо.
Дашутка пристально глянула на него:
– А ведь многие думают, что вы… его вместе с Семеном убили и не за что-нибудь, а из-за меня. Рада я, что нет на тебе его крови. – И она порывисто встала с лавки. – Ну, пошла я. Ложись-ка, поспи, а утром дедушка придет и чуть свет загонит тебя под нары, – грустно улыбнувшись, сказала она на прощанье.