Роман и Дашутка продолжали встречаться тайком. Для коротких и редких встреч приходилось им пускаться на всяческие уловки, чтобы уберечь себя от людской молвы. Они считали, что рано или поздно, наперекор всему, уйдут из поселка. И первое время не терзались заботами о будущем, ничем не омрачая радости встреч. Так, по крайней мере, старался держать себя с Дашуткой Роман. Но постепенно он осознал, что тешатся они несбыточною мечтой.
Не так-то легко и просто было увезти чужую жену. Это значило – порвать с родными, навсегда распрощаться с Мунгаловским, где слишком многое было Роману мило и дорого, и навлечь на себя необузданный гнев Чепаловых, Козулиных и всей их многочисленной родни. И все-таки, если бы знал Роман, что их оставят в покое после бегства Дашутки от нелюбимого мужа, он не задумываясь пошел бы на то, чтобы стать отщепенцем в своем роду. Но он не сомневался, что его и ее родные попытаются вернуть их на суд и расправу, если только не забьют насмерть по дороге. Избежать этого можно было только, скрывшись в недосягаемое для родственников место, а в свои девятнадцать лет Роман не знал таких мест.
И когда ему стало это ясно, уж не радовали его, а тяготили встречи с Дашуткой. Ему было совестно глядеть в глаза матери и отцу. А когда случалось встретить Епифана или Аграфену, он готов был провалиться сквозь землю. Несмотря на это, он не мог отказаться от свиданий с Дашуткой. Едва приближался условленный час, забыв обо всем, бежал он в черемушник на той стороне Драгоценки, где встречались они чаще всего.
Густ и развесист был тот черемушник. В самый светлый день в иных местах там стояли прохладные сумерки. Много было там и укромных местечек, в которых считали себя Роман с Дашуткой надежно скрытыми от людских глаз. Были убеждены они, что только тенистый черемушник и знает их тайну. Но это было не так. И первый убедился в этом Роман.
В один из праздничных дней пришел он на бревна к церкви, где коротала под тополями досужее время большая группа парней и пожилых казаков. Платон Волокитин, расстегнув воротник чесучовой вышитой рубашки, сидел на бревне и рассказывал очень длинные и всегда смешные истории из времен своей службы в Маньчжурии.
Больше всего любили парни много раз слышанный рассказ о том, как довелось однажды Платону в Харбине бороться с цирковым борцом. Все слышали этот рассказ неоднократно. Но при каждом удобном случае просили Платона повторить его. Так случилось и на этот раз. Данилка Мирсанов, подмигивая дружкам, обратился к Платону:
– Дядя Платон, расскажи, как с силачами боролся.
– Да ведь слышали вы про это не один раз, – пробасил Платон. – Вам бы только зубы поскалить. Кобылка…
Наконец, уступив настойчивым просьбам, начал рассказывать:
– Стояли мы, значится, в городе Харбине… А в Харбине есть огромнющий цирк. Однажды, по случаю Пасхи, нас туда и пригрудили, весь полк сразу. Шесть сотен нас привалило, а заняли мы всего половину скамеек. На остальных, конечно, вольная публика расположилась: китайцы купеческого звания в шелковых халатах, русские барыни с зонтиками да собачками и прочая, значится, белая кость. Посмотреть в цирке было на что. Мадамы там разные на веревках зыбались да по воздуху, что тебе птицы, летали. Фокусники-китайцы здорово работали. Один поставил китайчонка к деревянному щиту, да и давай в щит ножи кидать. Меня на первых порах оторопь взяла. Думал я, капут китайчонку будет. Стоит он, сердечный, белый-белый, и не шелохнется. А ножи у него вокруг головы прямо впритирку вонзаются… А другой китаец, так тот зажженную паклю глотал и в шапке горох выращивал. Дошлый был, холера его возьми.
Под конец представления вышел на круг здоровенный дядя в красных штанишках, которыми едва грех свой прикрыл. Я вот на свой рост не жалуюсь, а он меня на целую голову повыше был, да и в плечах куда пошире. Напружинил, холера, руки, и вспухли на них шишки величиной с пудовую гирю. Дядя этот с лица весь красный, прямо лопнуть хочет. Он там перед этим всех других силачей под себя уложил. Ни один против него не устоял… Ну, значится, вышел он и давай по кругу этаким фертом прохаживаться. Публика ему, конечно, в ладоши шлепает, цветы кидает… Потом про него и объявили, что ищет он желающих померяться с ним силой. Раз объявили и два, но желающих не находится. Тут вахмистр нашей сотни и говорит мне: «Иди, Платон, да покажи ему, как с такими фертами аргунцы расправляются». Я, конечно, руками и ногами замахал: уволь, мол. А он, вахмистр-то, хитрюга был. Знал, как меня подзудить. «Вот, говорит, не думал, что Платон Волокитин трус». Ну и завел меня. Встаю я тут и кричу, что желаю, мол, на силача выступить, а у самого дух перехватило, глаза дымом застлало. Одни тут мне шлепать начали, а другие разные обидные словечки пущают. Дескать, куда, мол, тебе, гурану, он, мол, тебя напополам переломит. Рассердили меня не на шутку. А меня только рассерди… Дурацкий у меня характер… – весело осклабился Платон и, сплюнув, продолжал:
– Только вызвался я, как меня вежливенько, значится, пригласили пройти к хозяину цирка. Записали там мое имя и звание, раздеться заставили, а потом тоже в детские штанишки вырядили. Только цвет у них другой был. После этого под музыку на круг вывели. Поставили нас с силачом напротив друг друга и объявили публике, что состоится борьба чемпиона Сибири и Квантунского края Ивана Чугунного с казаком Аргунского полка Платоном Ворокитиным. Даже фамилию мою, и ту перепутали. Разозлили этим меня еще больше. А когда публика начала Чугунному снова в ладоши шлепать и кричать, чтобы он проучил меня как следует, тогда я совсем раскипятился.
Тут заставили нас с Чугунным друг другу руки пожать, а потом развели в стороны и сигнал подали… А через две минуты, – самодовольно покрутил Платон усы, – Ивана Чугунного водой отливали. Я с ним долго возиться не стал. Схватил его, голубчика, поднял на воздуся и трахнул оземь. По правилам-то нужно было его на две лопатки уложить, а я не поскупился и сразу на все четыре пригвоздил… Поувечил я его ладно. Говорят, его из цирка потом в больницу увезли. Какую-то внутренность я ему повредил…
– А тебе за это ничего не было?
– Как не быть, было… Четвертную мне тогда командир полка, его высокоблагородие, полковник князь Голицын отвалил. Молодец, говорит, Волокитин, не посрамил своего полка. Вот, говорит, тебе четвертная и можешь пить, сколько душа желает.
– А ты что же?
– Выпил, конечно… Только потом в китайском веселом заведении с приморскими гусарами подрался… Месяц «губы» за это получил да десяток раз по зубам от сотенного командира… Так-то вот. – И Платон поднялся с бревен, чтобы идти домой.
Поднявшись, он увидел сидевшего поодаль Романа.
– Подойди-ка, Ромка, ко мне, – позвал он.
Роман подошел. Платон взял его за руку и, увлекая за собой, пробасил:
– Поговорить мне с тобой надо. Разговор у меня серьезный будет.
– О чем? – спросил недоумевающе Роман.
– Сейчас узнаешь, подлая твоя душа.
Когда отошли от бревен шагов на сорок, Платон крепко сдавил Роману руку и спросил:
– Ты что это, подлец, делаешь?
– Да ты о чем? – изумился Роман и попробовал вырвать у него свою руку.
Не выпуская его, Платон ошарашил его вопросом:
– Ты что же, кобель бессовестный, с Алешкиной бабой путаешься? Девок тебе нет, что ли?
Роман начал было запираться. Тогда Платон сказал, саданув его в бок кулаком, что собственными глазами видел, как сидел Роман в обнимку с Дашуткой в черемушнике. Роман смущенно заморгал глазами. А Платон взял его левой рукой за шиворот, встряхнул и процедил сквозь зубы:
– Ежели хочешь, чтобы была у тебя башка на плечах, не путайся больше с Дашуткой. Алешка мой крестник, и ежели ты будешь его бабу в кусты водить, пришибем тебя, блудливого, и следов не оставим. Заруби это себе, кобель несчастный, на самом видном месте. Жалеючи Алешку, не стал я прошлый раз скандала затевать. А то бы вы у меня как миленькие прошлись по улице на поводке. Пусть бы тогда краснели за вас отцы с матерями.
Роман потупился и шел за Платоном, ничего не видя, не чувствуя ног под собой. Было ему стыдно и мерзко. Только раз в своей жизни он пережил такой же стыд. Это было лет семь тому назад, когда поймал его в своем огороде Иннокентий Кустов с карманами, набитыми стручками гороха. Иннокентий намотал ему тогда на шею добрую охапку гороха и по людной праздничной улице повел к отцу. Не отцовские лютые побои запомнились навечно в тот день Роману, а это позорное шествие с зеленым хомутом на шее. Сейчас его шею не обвивали гороховые стебли и никто из людей не догадывался, о чем толковал с ним Платон, но было ему не легче.
Долго срамил его Платон. Всячески добивался он от Романа обещания не встречаться больше с Дашуткой. Роман, готовый на все, глядел в землю и отмалчивался, до крови прикусив язык. Не раз Платон готов был стукнуть его головой об заплот. Но кругом были люди, и это заставляло Платона сдерживаться.
– Ладно, – сказал, наконец, Платон. – Давай катись ко всем чертям. Посмотрим, что ты родному отцу скажешь. С ним я нынче же потолкую. Вот пообедаю и схожу к нему.
– Иди… Мне теперь один конец, – с мрачной решимостью ответил Роман.
Когда Платон отпустил его, Роман вернулся к парням, тщетно пытаясь показать, что ничего с ним не случилось. Но озабоченное выражение глаз и все еще горевшее лицо выдали его.
– За что это тебя Платоха пробирал? – спросил его Митька Каргин, щеря в ехидной усмешке рот.
– Горох воровать не велел, – невесело пошутил Роман и, обернувшись к Данилке, стал звать его домой.
Он не сомневался, что Платон сдержит свое слово и придет жаловаться отцу. Равнодушно дожидаться этого часа Роман не мог. Придя домой, он то и дело поглядывал в окна, беспокойно прислушиваясь к каждому звуку на улице. И невыносимо тяжело было ему глядеть на ничего не подозревавших родителей, на празднично одетого деда, собиравшегося куда-то в гости. Наспех пообедав, решил Роман уйти из дому, чтобы не попасть отцу под горячую руку. Он зарядил ружье, рассовал по карманам припасы и пошел за Драгоценку на дальние озера.
Ликующий день был горяч и светел. На теплой зелени заречных луговин кусты разостлали свои пятнистые тени. По желтому песку на отмелях бегали, звонко окликая друг друга, кулики-красноножки, сизым дымком вилась над водой мошкара. Пахло острым и терпким черемуховым цветом. Прогретая вешним солнцем, спешила жить и радоваться суровая родная земля.
Но сегодня Роман не мог радоваться вместе с природой. Тоскливо и бесприютно сделалось ему, едва очутился он на щедро залитых светом луговинах заречья. Идти на озера сразу расхотелось. Стало ясно ему, что никакие озера не разгонят заботы, не спрячут его от тяжких упреков собственной совести, не отдалят предстоящих объяснений с отцом.
Он тяжело опустился на траву под первым попавшимся кустом и стал бесцельно глядеть в горячую недоступную синеву неба. Было обидно, что такой запутанной и горькой оказалась у них с Дашуткой любовь. И не люди запутали ее. Все испортила безрассудная гордость Дашутки и его собственная, во всем другом чуждая ему, нерешительность. И тяжко было ему сознавать сейчас, что нельзя уже ничего изменить, начать снова. Правда, еще и сейчас был выход из этого положения. Все узлы можно было бы разрубить, убежав с Дашуткой. Но ведь это означало сделаться бездомным и безродным, заставить отца и деда без конца выслушивать издевки и наветы, сделать их посмешищем в глазах людей. И без того косились на них из-за дяди каторжника, а после его побега отца и деда со света сживут. А ведь дед у него не кто-нибудь – первый георгиевский кавалер Забайкальского войска. С малых лет внушали ему, что дедом он должен гордиться. Роману было приятно, когда родные и соседи говорили про него, что он весь в деда. Эта лесть сладкой отравой пролилась в его душу, поселила в ней желание со временем стать таким казаком-молодцом, которым могла бы гордиться вся Орловская станица. И это во многом определило его характер, приучило с ранних лет считаться с тем, что говорят о нем люди. Стоило ему теперь подумать, какие разговоры пойдут в поселке после его побега с Дашуткой, каким несчастьем это станет для всей семьи, как последние колебания покинули его. Он решил порвать с Дашуткой. Пусть она думает о нем что угодно, он постарается забыть ее. Нечестно так поступать с ней, но иначе поступить он не может…
Тени от кустов становились темнее и длиннее. Все дальше и дальше бежали они по яркой зелени на восток. От речки потянуло сыростью. Из поселка с поднявшимся вдруг ветерком донесло хоровую девичью песню. Это девки шли встречать возвращавшееся из степи стадо. Скоро за кустами, вровень с сопкой-крестовкой, поднялось пронизанное косыми лучами солнца золотисто-шафранное облако пыли, послышался далекий грузный топот и мычание коров. Потом к этим звукам присоединились возбужденные голоса. Это у поскотины девки кинулись разбирать своих пеструх и буренок.
Роман приподнялся и увидел на том берегу Драгоценки своего черного кобеля Лазутку. Лазутка гонялся за пестрыми бабочками, кружившимися на мельничной плотине. Бабочки, словно дразня Лазутку, садились у него под самым носом. Он ползком крался к ним, но все неудачно. Поняв, наконец, что хитрые бабочки только дразнят его и ни за что не дадут себя поймать, Лазутка принялся лаять на них. Роман позвал его. Услыхав знакомый голос, Лазутка взвизгнул и кинулся через речку вброд. Весь мокрый, ткнулся он Роману в грудь и все норовил лизнуть в лицо. Роман заставил Лазутку лечь и принялся дразнить его веткой черемухи. Лазутка притворно сердился, рычал и старался схватить ветку зубами. Но скоро ему эта игра надоела, и он без сожаления покинул Романа, пустился домой. У речки он оглянулся, позвал Романа лаем и, не дождавшись, ленивой трусцой скрылся за плетнями. Роман невольно позавидовал Лазутке, которому нечего было бояться дома.
Солнце меж тем закатилось, в кустах стало темно и совсем прохладно. И, запасаясь решимостью, Роман побрел из кустов, едва передвигая ноги.
– А у нас Платон был, на тебя жаловался, – поспешил «обрадовать» Романа встретившийся в ограде Ганька и, повернувшись к открытому в кухне окну, крикнул: – Пришел он, тятя!
Тотчас же показался в окне Северьян, молча оглядел непутевого сына и отвернулся. У Романа сразу появилось желание плюнуть на все и убежать куда глаза глядят. Но он подавил в себе этот порыв и переступил порог сеней. В кухне сидел один отец. Мать доила коров, а дед не вернулся еще из гостей. Романа обрадовало это. Он приободрился, хотя виду не подал. Сесть он постарался от отца подальше и за каждым его движением наблюдал зорко.
– У-у, каторжник! – проговорил вдруг отец, но с места не двинулся.
Роман бесцельно крутил в руках фуражку и молчал. Когда отец спросил, было ли то, в чем обвиняет его Платон, он мрачно подтвердил:
– Было.
– И что же ты о своей голове думал? Как ты решился на такое подлое дело?
Нечего было ответить на это Роману. Он не мог произнести ни слова, не смел взглянуть на отца.
– Да ты понимаешь, кто ты после этого? – не унимался отец.
– Не маленький, знаю… – через силу выдавил Роман, подумав: «Бить, так уж бил бы, чем душу выматывать».
Но отец продолжал донимать его, распаляясь все больше и больше:
– Прохлопал бабу, сопляк, а теперь лезешь. Грех затеваешь, отца на старости лет позоришь… Чтобы не было этого больше, слышишь? Ведь скажи Платон купцу или Епифану, и жизни из-за тебя не будет. Живо на сходку потащат, срамить начнут, а потом заставят собственными руками тебя, варнак ты этакий, выпороть. А этого покажется мало, так ухлопают тебя из-за угла. Сергею Ильичу к этому не привыкать. Душегуб он, каких мало свет видел… По тебе в Чалбутинской вон какая девка сохнет – рассказывали мне Меньшовы на базаре. А ты на чужую бабу прельстился, против божеского закону пошел.
Долго бы еще срамил сына Северьян, но в ограде показался Андрей Григорьевич, которого вел под руку Герасим Косых. Увидев их, Северьян умолк, заявив напоследок:
– Не хочу старика расстраивать… Уж он бы костыль о твою голову обломал, только скажи ему.
Роман облегченно вздохнул: значит, дед ничего не узнает. А деда он побаивался пуще отца. Осмелев, он повернулся к отцу, спросил, гнать ли поить коней.
– Гони… Только помни, что тебе говорено было, – махнул тот рукой.
И Роман, столкнувшийся в дверях с дедом, поспешил на двор. Шел – и не верилось ему, что уже позади все, чего ждал он с таким трепетом. Не по вине легкой показалась ему отцовская головомойка. Но только напрасно он думал, что все кончилось для него благополучно.