Кияшко приехал в Кутомару осенним ненастным утром. Белая тройка его в окружении конвоя пролетела в карьер по каменистой улице и остановилась у земской квартиры, где топтались под дождем спозаранку собранные для встречи мужики и бабы.
В тюрьме арестантов разбудили чуть свет. К десяти часам утра надзиратели в новых мундирах и начищенных сапогах стали выгонять их на мокрый и темный двор. Под окнами первого корпуса выстроили в две шеренги политических. Напротив них, ближе к воротам, поставили уголовных, которым по распоряжению Головкина было выдано по чарке водки и обещано по другой, если губернатору не будет заявлено никаких претензий.
Из торопливых сентябрьских туч сеялся мелкий холодный дождь. За тюремными палями курились сопки, голый боярышник чернел на прогалинах. В горном ущелье, закрыв зубчатый хребет, лежал белесый туман. Арестанты, одетые только в старые, изношенные бушлаты, быстро промокли. Уголовные открыто ругали забившихся под навес надзирателей и требовали разрешения закурить, а за «великое стояние», как успели они назвать эту выстойку на дожде, увеличить вдвое обещанную награду. Старший надзиратель то и дело бегал их уговаривать, а возвращаясь под навес, велел запоминать наиболее горластых, чтобы задать им потом порку.
К обеду дождь перестал на время, и Кияшко не замедлил явиться. Был одет он в черную косматую бурку и каракулевую шапку. За ним упругим кошачьим шагом неотступно шагал телохранитель. Он появлялся из-за его широкой спины то справа, то слева. «Скрадывает, как курицу», – позлорадствовал Семен Забережный, находившийся среди сопровождавших губернатора конвойцев.
Уголовные, с которыми Кияшко поздоровался в первую очередь, дружно ответили ему «здравия желаем». Не задерживаясь, прошел он дальше. Два раза быстро прошелся вдоль строя политических, оглядывая их. Тихо и мертво стало на дворе. Вдруг Кияшко остановился, и бурка его распахнулась, когда он повернулся к арестантам.
– Я губернатор Забайкалья, – сказал он вместо приветствия. – Я приехал поглядеть, что у вас тут творится. Я знаю: вы не слушаетесь начальства, не желаете с ним здороваться и отвечать, когда к вам обращаются на «ты». Вы изволите в присутствии начальника тюрьмы кувыркаться по нарам, как обезьяны. – Он повернулся к Головкину: – Так это?
Головкин, покраснев от натуги, ответил:
– Так точно, ваше высокопревосходительство.
– Этого больше быть не должно, – повысил голос Кияшко. – Вы заявляете, что вы политические, а не солдаты. А я заявляю вам, что здесь нет ни политических, ни уголовных, а есть только каторжные… Господин начальник, откуда вы взяли слово «политические»? Чтобы этого слова больше не было в стенах вашей тюрьмы!
– Слушаюсь! – вытянулся снова Головкин.
А разошедшийся Кияшко продолжал:
– У меня есть верноподданные и скверноподданные государя. Вы скверноподданные. Но вы должны беспрекословно подчиняться законам… Вот рядом с вами стоят солдаты, верные защитники родины и престола, и они не протестуют против общепринятой уставной формы приветствия.
Подбежав к солдатам конвойной команды, Кияшко гаркнул во весь голос:
– Здорово, молодцы!
– Здравия желаем, ваше высокопревосходительство!
Кияшко вернулся к политическим, спросил:
– Видели?.. А теперь, как истый русский человек, я поздороваюсь с вами по-русски… Здорово, ребята!..
Слова его прозвучали и замерли без ответа. Только чье-то одинокое «здравствуйте» робко раздалось в строю. Кияшко от неожиданности весь передернулся, прикусил губу. И вдруг затрясся от бешенства, заорал:
– Мерзавцы!.. Свиньи!.. Так-то вы отвечаете генерал-губернатору, начальнику края?.. Я, может быть, имел намерение облегчить ваше положение, а вы… – Он задохнулся от гнева, побагровел, судорожно хватаясь руками за бурку.
– Хорошего мы от вас не ждали и, кажется, были правы, – сказал ему чернобородый сутулый арестант.
– Что? Что ты сказал?.. В карцер мерзавца!.. Сейчас же! Немедленно!.. А всех остальных по камерам! – приказал он Головкину и без оглядки пошел прочь, вытирая перчаткой холеную бородку.
Политических, подгоняя прикладами, загнали в камеры. Двойной наряд надзирателей толпился в коридорах. Им было приказано при малейшем неповиновении пускать в ход оружие.
На следующее утро Кияшко решился на обход камер. В одной из камер он обратился к высокому арестанту с темно-русой курчавой бородой. Каргин, назначенный в конвой для сопровождения губернатора, взглянул на арестанта и вздрогнул от неожиданности. Он узнал в нем Василия Улыбина. Первым движением Каргина было желание спрятаться за спины других, чтобы Василий не узнал его. Но Василию было не до него. Кияшко спрашивал его:
– Как фамилия?
– Улыбин.
– Откуда родом?
– Забайкальский казак.
Седые брови Кияшко удивленно полезли вверх, гневно сверкнули глаза.
– За что сидишь?
– В приговоре сказано: за принадлежность к сообществу, поставившему себе целью ниспровержение существующего строя.
– Стыдно, братец… Позоришь честь казачества…
– Мне не стыдно, господин атаман, – отрезал Василий. – За мои убеждения и поступки краснеть мне нечего.
Кияшко вспыхнул, но сдержался, прикусив незаметно губу. Потом спросил безразличным тоном:
– Претензии имеешь?
– Никак нет.
Отойдя от него, Кияшко обратился к другому арестанту с такими же точно вопросами. Все были поражены тем, что резкий ответ Улыбина остался безнаказанным. Конвойцы двинулись следом за губернатором, но Каргин задержался и очутился на виду у Василия. Глаза их встретились. Он понял, что Василий узнал его, хотя ничем не выдал своего изумления. Голова Каргина как-то непроизвольно дернулась, словно хотел он кивнуть Василию. Но в следующее мгновение он выпрямился и твердо выдержал взгляд Василия, стараясь не показать своего смущения. Знай он Василия меньше, ему легко было бы назвать его мерзавцем, изменником казачеству и тем успокоить совесть и оправдать свое поведение при этой неожиданной встрече. Но ничего плохого он не мог сказать про Василия. Поэтому было тяжело ему видеть своего посёльщика в арестантском одеянии, с кандалами на ногах. «И что он про меня подумал? – мучился Каргин, шагая вслед за губернатором по длинным коридорам каторжной тюрьмы. – Поздороваться, скажет, побоялся, в трусости упрекать будет. Эх, лучше бы нам не встречаться…»
Раньше Каргин полагал, что на каторгу идут только отъявленные негодяи. Но теперь в нем шевельнулось сомнение: а так ли это на самом деле? И причиной всему явился Василий, на которого оставалось только досадовать за то, что ничего худого сказать о нем было нельзя.
Когда уезжали из Кутомары в Горный Зерентуй, Каргин махнул рукой Семену, чтобы тот подъехал к нему. Семен приблизился, и Каргин, нагнувшись к нему, сообщил шепотом:
– А ведь я, паря, повидал-таки Василия Улыбина.
– Когда же это ты успел?
– Сегодня, когда атамана сопровождал при обходе.
– Узнал Василий тебя?
– Должен бы узнать. Только я ним не разговаривал и не поздоровался даже. Наказной его допрашивал, кто он такой, за что каторгу отбывает. А он шевелит своими бровищами, глядя на атамана, и режет, как по-писанному: за принадлежность к сообчеству, говорит, которое, дескать, против существующего строя.
– Гляди ты, какое дело! И что это за сообчество? – с притворным удивлением сказал Семен. – Дошел, видать, Васюха. А тебе, Елисей, я, знаешь, что скажу. Доведись до меня, так я бы не то что при наказном, а при самом царе со своим посёльщиком поздоровался. Ведь мы с ним соседи, да и славный он был парень в молодости – справедливый, честный. Да что тебе говорить. Сам знаешь, какой человек был Васюха… Обиделся он, наверно, на тебя. Не сладко ему в тюрьме-то. Эх, тонка у тебя кишка! – раздраженно махнул он рукой.
Каргин нехотя согласился с ним.
– Да, паря, как-то оно не того получилось… – отозвался он, а про себя подумал: «Легко тебе говорить, попробовал бы на моем месте».