Средний покос достался Улыбиным возле Долгого колка. Делать зачин они выехали утром после Петрова дня. На передней телеге, в которой сложены были грабли, вилы и литовки, обернутые старой холстиной, сидели рядом Северьян и Авдотья. Помахивая без надобности бичом, Северьян понукал Сивача. В задней телеге поглядывали по сторонам Роман и Ганька, оба в одинаковых рубахах из белой китайской дрели, в старых картузах с волосяными накомарниками. В ногах у них стоял лубяной ящик из-под чая. На каждом ухабе в ящике глухо бренчали оселки с деревянными рукоятками, бабка и молотки для отбивки литовок.
Уже обсохла роса, когда они приехали на покос. Место для балагана выбрали на сухой полянке, у самой опушки леса. Пока Северьян отбивал литовки, Авдотья косила траву на балаган, Роман рубил в лесу молодую ольху и березки, очищал их от веток а Ганька таскал их к телегам. Покончив с литовками, Северьян принялся мастерить из палок конусообразный остов. Скоро покрытый толстым слоем травы, укрепленный связанными ветреницами балаган был готов. Стало в нем темно и прохладно. Сложив в него постель, мешки с харчем, покидали туда же конскую упряжь и пошли делать зачин.
Северьян поточил литовку, размашисто перекрестился и начал прокос. Следом за отцом, расстегнув воротник рубахи, пошел Роман. А за ним неширокими взмахами, стебель к стеблю, начала укладывать траву Авдотья. Ганька поглядел на косцов, покувыркался в кошенине и пошел стеречь лошадей.
Когда косцы вернулись к балагану варить обед, из поселка подъехали братья Косых – Герасим и Тимофей с ребятишками.
– Вместе стоять будем? – спросил Герасим, не слезая с телеги.
– Милости просим, – откликнулся Северьян. – В куче оно веселее.
Герасим и Тимофей тоже первым делом принялись за устройство балагана.
День выдался сухой и жаркий. После сытного обеда взрослые легли на часок вздремнуть, а ребятишки отправились в лес. Ганька повел их рвать спелую красную смородину, которую нашел он, когда ходил за сухим валежником. С полными фуражками спелой ягоды вернулись они и стали наперебой угощать проснувшихся косцов.
Вторая половина дня была менее жаркой. Небо от края до края заполнили мелкие облака. На западе, за сопками, изредка стало погромыхивать. В той стороне тучи поили землю косым дождем.
Авдотье нужно было ехать домой доить коров. Наверно, заждался ее оставшийся домовничать Андрей Григорьевич. Но только Роман принялся запрягать ей коня, как небо над балаганом почернело и заклубилось. Через мгновенье сверкнула молния, оглушительно ударил гром и долго перекатывался, замирая. Сразу же вверху зашумело протяжным, нарастающим шумом. Едва Роман успел, привязав коня к телеге, спрятаться в балаган, как стена воды тяжело обрушилась на землю. Белой завесой закрыло и лес и сопки.
– Вот это дождище! – вскрикивал возбужденный Северьян, то и дело выглядывая наружу, где ровно и глухо гудело да изредка всплескивало.
Авдотья тянула его за рукав, умоляюще шептала при каждой вспышке молнии, не забывая перекреститься.
– Не выглядывай, не гневи Бога. Не ровен час ударит.
Вдруг Северьян выругался, схватил себя за волосы:
– Батюшки!.. Что я наделал! – и кинулся из балагана.
В полдень, отбивая литовки, он положил под себя шубу, чтобы удобнее было сидеть, а убрать позабыл. Когда он вернулся обратно, на нем не было сухой нитки. Злосчастная шуба стала, как тесто. Авдотья дотронулась до нее и запричитала:
– Ой, горюшко! Пропала шуба.
– Ганьку, стервеца, пороть надо. Прохлаждался в лесу, а шубы не убрал… Подожди, доберусь я до тебя, – повернулся Северьян к сыну, робко выглянувшему из-под надвинутого на голову дождевика.
Ганька боялся грозы и сидел под дождевиком ни живой ни мертвый. Но отцовский гнев был пострашнее грома, и Ганька поспешил оправдаться:
– Не видал я шубы, а то бы убрал, – угрюмо протянул он, готовый расплакаться.
– Глядеть надо было, чертенок! На то ты и приставлен, чтобы глядеть!
За Ганьку вступилась Авдотья.
– Не кричи ты на него, Северьян, сам виноват. Чего уж…
Гром скоро стих, но дождь все лил и лил. Непроглядная темнота висела над балаганами. Авдотья осталась ночевать на покосе, хотя и беспокоили ее недоеные коровы. «Догадался бы телят к ним спустить дедушка или хоть соседку какую позвал бы», – думала она, засыпая под баюкающий шум дождя.
Утром ушли из балаганов улыбинские кони. Ночью после дождя, выглядывая дважды из балагана, видел Северьян неподалеку у кустиков смутно белеющего Сивача, слышал звук медного ботала у него на нее. Но когда проснулся на заре, коней не видать было, не слыхать. Он разбудил Романа. Роман закинул на плечо уздечки и отправился на поиски.
Было туманно, сыро и холодно. След коней, заметный на мокрой траве, шел сначала через перелесок на заречную сторону. Роман решил идти по направлению к поселку. Нашел он своих коней у нижнего края леса, где они пристали к чужим. Он поймал их, распутал и поехал обратно. Тем временем застилающий падь туман раздвинулся, показалось солнце. Под бугром у речки Роман увидел два островерхих балагана и брезентовую палатку. Какая-то девка варила у палатки утренний чай. Подъехав поближе, признал он в девке Дашутку. Неожиданная встреча смутила его. Хотел было свернуть в сторону, спрятаться, но было уже поздно. Дашутка из-под руки глядела на него. Тогда он надвинул пониже на лоб картуз, невольно приосанился и поехал прямо на нее. Узнав Романа, она вспыхнула и отвернулась.
– Здравствуй, Даша!
Дашутка не ответила. Волнуясь, ломала сухие таловые ветки и кидала в огонь.
– Не узнаешь? Загордилась, что ли?
– Давно узнала. Только не хочу я с таким подлым разговаривать.
Роман прикусил губы, поиграл поводом.
– Сердишься?
– А ты думал – нет? Ты думал, что стоит заговорить – и все по-старому пойдет? Нет, Роман Северьяныч, кончилась наша дружба. Смотреть мне на тебя тошно.
– Ты прости меня. Погорячился я, каюсь…
– Об этом надо было прежде думать… Сейчас наши чай пить придут, так что уезжай, не подводи меня под новую беду.
– Не уеду, пока не простишь…
– От тебя и это станется. Совесть свою ты давно потерял.
Схватив с земли порожний котел, она понесла его зачем-то в палатку и сразу же вернулась обратно, не желая больше замечать Романа. Он постоял, невесело улыбнулся и сказал:
– Ну, прощай тогда…
Уезжая, он чувствовал на себе Дашуткин взгляд и надеялся, что она окликнет его, улыбнется. Но Дашутка молчала. Тогда он оглянулся и не увидел ее у костра. «Значит, ошибся. Она и смотреть на меня не хочет». Он сердито ударил Гнедого ичигом в бок и поскакал прочь.
Весь этот день Роман был сам не свой. Все время ощущал он во рту непонятную горечь. Махая литовкой, неотступно видел перед собой Дашутку. Видел ее сжатые, побелевшие от волнения губы, ставшие чужими, но по-прежнему желанные глаза, вспоминал ее слова о том, что кончилась их дружба, и покорно соглашался: «Да, кончилась». Но было слишком больно верить этому. «Может, только мучает, только мстит», – появлялась у него робкая надежда. И тогда ему снова хотелось повстречать Дашутку, поговорить с ней по душам. Забывшись, он много раз останавливался на прокосе. Приводил его в себя голос матери, которая насмешливо подгоняла его:
– Ну-ну, шевелись, жених, а то пятки обрежу!
Он вздрагивал и начинал с удвоенным усердием махать литовкой, уходя далеко вперед матери, невольно любовавшейся им.
На сопке за лесом стоял высокий серый утес. В погожие вечера собиралась туда после ужина молодежь с окрестных покосов. На самом вершине утеса разжигали тогда большой костер, садились в тесный кружок и заводили песни. Вместе с Тимофеем Косых, который осенью должен был уйти на службу и отгуливал последние дни, много вечеров подряд приходил на утес Роман, надеясь повстречать Дашутку. Но Дашутка не приходила. От подруг она знала, что Роман бывает там каждый вечер, из-за этого и не ходила туда, с завистью слушая доносившиеся с утеса песни и смех, жадно вглядываясь в мелькавшие у далекого костра фигуры парней.
Однажды Роман не вытерпел, украдкой от других спросил Агапку Лопатину:
– А Дашутка пошто не ходит?
– Из-за тебя, голубчик, – грубо ответила ему Агапка. – Ты ей всю жизнь испортил.
Роман схватил Агапку за руку, превозмогая стыд, сказал:
– Ты скажи ей… скажи: кается, мол, он. Простить, мол, просит.
Но и после этого Дашутка не пришла на утес. «Вот возьму и уеду из Мунгаловского, – сгорая от обиды, не зная, чем досадить Дашутке, думал во время косьбы Роман. – И пусть она тут с другим крутит. Пожалеет, может, да поздно будет». И блекли, увядали мечты, становилась пресной, как хлеб без соли, игра в выдуманную жизнь.
Однажды кони снова ушли от балагана. С радостью кинулся их искать Роман. Он надеялся и на этот раз найти их на прежнем месте. Но коней там не оказалось. Встреченный им на дороге Никула Лопатин, ехавший из поселка, сказал ему, что видел их уже возле поскотины. Пока Роман ходил за ними туда, на покосах уже начинали полдничать. Значит, и думать было нечего о встрече с Дашуткой. Поравнявшись с палаткой Козулиных, Роман зычно гикнул и поскакал галопом.
В тот же день Улыбины начали сгребать кошенину. С греблей, как всегда, поторапливались и после обеда отдыхать не стали. Нужно было пользоваться хорошей погодой. На этот раз работал и Ганька. Но дело у него спорилось плохо. Пока прокатывал он один валок, взрослые успевали справиться с тремя. Наконец Ганька совсем уморился, прилег в тень обкошенного куста и моментально уснул. Северьян хотел его разбудить и отправить за ключевой водой, но Авдотья пожалела и будить не стала. Когда Ганька проснулся, солнце уже стояло над самыми сопками и жар сменился прохладой. Он взглянул на луг и не узнал его: везде стояли копны, и длинные тени от них тянулись по лугу. У самой дальней копны довольный отец втыкал в землю вилы, а мать шла к балагану.
Утром, едва обогрело, завели Улыбины большой зарод. Ганька верхом на Сиваче возил копны, мать поддевала их, а Северьян с Романом стояли у зарода и покрикивали на Ганьку, чтобы поторапливался. Когда зарод довели до половины, Северьян с помощью вил, которые держал Роман, взобрался на зарод и принялся утаптывать его да причесывать граблями. Вершить зароды был Северьян большой мастер. Показал он свое искусство и на этот раз. На лету подхватывал граблями кидаемые Романом навильники сена, ловко перевертывал в воздухе и ровнехонько укладывал пласт за пласт. На загляденье всем вывел он у зарода острое овершье, круто навесил широкие лбы. Восемь пар крепко связанных березовых ветрениц уложил он на нем ряд к ряду. Поздно вечером, спустившись по веревке с зарода, трижды обошел он его кругом, довольно покручивая свой желтый ус. А когда пошел к балагану, оглянулся на зарод и не удержался, похвалил себя: «Ай да Северьян!..»
Но недолго пришлось ему полюбоваться зародом. В Забайкалье лето всегда стоит грозовое. С юга снова надвинулась громадная туча. Она была еще за много верст, но земля уже глухо содрогалась от тяжких раскатов грома. Северьян, словно предчувствуя беду, показал на тучу и сказал Герасиму:
– Наделает, паря, однако, делов. Не иначе, как с градом.
От первой же молнии загорелся улыбинский зарод. Над зародом взвился голубоватый дымок. Северьян в это время как раз смотрел на него. Еще не понимая, в чем дело, подивился он про себя неожиданному дымку – и вдруг обмер: там, где был дымок, плясало пламя. Через мгновение полымя охватило все овершье зарода.
– Господи боже мой! – воскликнул Северьян. – Зарод зажгло! Да что же это такое? – схватился он за голову.
Авдотья вскрикнула, часто-часто закрестилась и заголосила навзрыд:
– Прогневали мы господа, ой, прогневали!
В эту минуту полил дождь. Роман выглянул из балагана, но пылающего зарода не было видно.
– Тушить надо! – прокричал он отцу, перекрывая гул ливня.
– Не потушишь теперь, – ответил Северьян, у которого сразу опустились руки. – Наказывает нас за какие-то грехи Бог.
Но, увидев, что Роман побежал к зароду, кинулся следом за ним, позвав по дороге Герасима и Тимофея Косых.
Когда они добежали до зарода, пламя на его поверхности было залито, но он все дымился. Единственно, чем можно было спасти зарод, это раскидать его верхушку, чтобы налило воды в середину. Промокшие до костей, принялись они раскидывать сено по лугу, то и дело ослепляемые молниями. Провозившись дотемна, растаскали навильниками весь зарод, но большая часть его была безнадежно испорчена.
Через несколько дней сено высохло, но почернело. Сложили они из него три небольших стога, чтобы лучше их обдувало ветром. Это было все, что осталось от первого улыбинского зарода.