В Мунгаловском только на второй день к вечеру узнали, что Нерчинский Завод окружен партизанами. Весть об этом моментально разнеслась по всему поселку. Вместе с ней распространился слух, что в отместку за убитых карателями фронтовиков и Северьяна Улыбина партизаны грозятся расстрелять всех зажиточных казаков. Перепуганные богачи заметались, как на пожаре. Из Царской улицы понеслись на юг тарантас за тарантасом, битком набитые плачущими бабами, девками и ребятишками. Глядя на уезжающих богачей, стали собираться в отъезд и многие семьи менее справных казаков. Епифан Козулин запряг в телегу на железном ходу пару лучших коней и отправил Дашутку с Веркой в своему тестю в станицу Чупровскую, а сам поехал на площадь, где собирались дружинники.
На площади крутился перед выстроенными дружинниками на темном от пота коне Елисей Каргин. В туго перепоясанной старой шинели, в надвинутой на лоб защитной фуражке, с патронташами на груди и винтовкой за плечами, был он по-необычному суров. Он знал из присланного станичным атаманом донесения о том, чего дружинники и не подозревали. Партизаны не только окружили Нерчинский Завод. Они продвинулись на юг до Горного Зерентуя и поселка Михайловского, отрезав тем самым орловской дружине пути отступления в Верховые Караулы под защиту стоявших там кадровых казачьих полков. Все мунгаловские беженцы должны были неминуемо попасть к ним в руки. И Каргин содрогался от мысли, что его жена и дети, ни о чем не догадываясь, ехали навстречу красным. Однако внешне он выглядел спокойным. Епифана он встретил выговором за слишком долгие сборы:
– Копаешься, Епифан! Не сейчас копаться. Дружина может отступить из Орловской, не дождавшись нас, а без нее мы пропали.
– Ничего, догоним своих.
– Черта с два догонишь! Отходить она будет на Солонцы, и не трактом, а тайгой.
– На Солонцы! Это с какой же стати? – изумился Епифан, а дружинники начали кричать все сразу:
– На Солонцы мы не пойдем!
– Это все равно, что волку в пасть!
– Надо в степи уходить, а не в тайгу! В тайге за каждым деревом можно на партизана напороться, а в степи наши стоят.
– Перестаньте драть глотки! – прикрикнул Каргин. – Орете, а не знаете, что на юг нам дорога отрезана. Партизаны еще утром Михайловское заняли. Нам теперь волей-неволей на Солонцы подаваться надо. А если покопаемся еще тут, так нам и этот путь закроют. Кого еще нет у нас?
– Чепаловых, Никифора и Арси, да Никулы Лопатина. Никула на печке лежит с грыжей, а Чепаловы спрятались, – ответил Степан Барышников, собиравший дружинников.
– Черт с ними, раз у них заячьи душонки, – махнул рукой Каргин и нараспев затянул команду: – Со-отня, смирно! Слу-ушай мою команду! По три справа, за мной, – и, помедлив, отрубил: – …арш!
Сразу же с площади повел он сотню на рысях. Шесть верст до Орловской прошли в сорок минут. Почти одновременно прискакала туда полусотня байкинских казаков. При отходе от Байки она была обстреляна подошедшими туда от Михайловского партизанами. Кольцо вокруг Орловской смыкалось, и нужно было спешить, чтобы выскользнуть из него. Выслав вперед себя три крупных разъезда, дружина в полном составе покинула примолкшую станицу.
Как только уехали дружинники, оставшиеся жители начали закапывать в землю во дворах и огородах и разносить на хранение к бедным соседям лучшие свои пожитки.
К Никуле Лопатину в тот вечер натащили столько всякой одежды и утвари, что изба его стала походить на городской ломбард. Никула и его жена Лукерья никому не отказывали. Да и как было отказывать, если соседки маслеными голосами величали их по имени и отчеству, упрашивали об одолжении. Никула лежал себе на печи и только распоряжался, куда что поставить.
Узнав, что дружинники покинули поселок, Никула перестал хвататься за живот и слез с печки. Закурив трубку, он выразил желание напиться чаю из новенького сверкающего кустовского самовара. Пока Лукерья ставила самовар, Никула повесил на стену круглое зеркало и стал примерять перед ним крытую черным плисом лисью шубу и лакированные сапоги Епифана Козулина, принесенные его женой Аграфеной. Сапоги пришлись ему впору. Он потоптался в них перед зеркалом, прошел по избе. Сапоги были замечательные, но они не шли к его рваным штанам. Тогда он нашел в одном из узлов голубые шаровары с лампасами и вырядился в них. Вид получился не хуже, чем у станичного атамана. А когда Никула надел еще вышитую чесучовую рубашку, Лукерья ахнула только и, не выдержав искушения, решила примерить шелковое платье старухи Волокитиной, а заодно уж и цветастую шаль с кистями. Оглядев ее в этом наряде, Никула справедливо изрек:
– А ведь ты в хорошей-то одежде – баба хоть куда! Не стыдно тебя такую и в люди вывести, – ласково потрепал он ее по костлявой спине.
– Я это и без тебя знаю, – сказала, вздохнув, Лукерья и с явным сожалением сняла с себя чужие наряды.
Но Никула еще долго крутился перед зеркалом, любуясь самим собой, и вслух рассуждал, что неплохо бы в такой одежде закатиться в гости к богатым сватам в Кутомару.
Утром он не удержался и вырядился снова, как на свадьбу. Он хотел зайти показаться в таком виде и побалясничать к своему соседу кузнецу Софрону. На дворе брезжил серенький утренний свет, когда Никула вышел, зевая и потягиваясь, на свое скрипучее крылечко. Однако тут же с огорчением он увидел, что у Софрона еще наглухо закрыты ставни и над избою не вьется дымок. Он спустился с крылечка и стал бродить по двору. В это время где-то у Драгоценки яростно залаяли собаки, послышался топот скачущих коней. Топот слышался все ближе и ближе.
Не успел Никула дойти до ворот, как мимо него по улице с винтовками наперевес проскакали во весь карьер всадники с красными лентами на фуражках и шапках. На каменистой улице из-под кованых конских копыт брызгали во все стороны синие искры.
– Партизаны! – ахнул Никула и, обливаясь холодком страха, направился в избу.
Но тут снова раздался в улице бешеный цокот копыт, и Никула услыхал обжигающий сердце крик:
– Стой!
Молясь всем святым, Никула бросился на крылечко.
– Стой, стрелять буду!
У Никулы сразу подкосились ноги. «Вот влип так влип», – сверлила его голову горькая мысль.
– А ну, шагай сюда! – скомандовал ему партизан на белой лошади, крутившийся у ворот.
Никула подошел, увидел молодое, искаженное злобой лицо и услышал все тот же резкий, властный голос:
– Кто такой будешь?
– Никула Лопатин.
– Атаман, что ли?
– Что ты, паря, что ты! Сроду атаманом не был. Никула я – здешний житель.
– Чего дурачком прикидываешься! По одежде вижу, что из буржуев ты недорезанных.
Никула побелел и, не зная, что сказать, с минуту колебался. Но, видя, что партизан вскинул на него винтовку, закричал:
– Да ты, братец, по одежде-то не суди! Одежда эта с чужих плеч. Мне ее на сохрану дали.
– Кто дал? Купцы? Офицеры?
– Нет. Свои дали, соседи.
– Вот оно что! – нараспев протянул партизан и вдруг заорал таким свирепым голосом, что у Никулы екнула селезенка: – А ну, сымай, гад, сапоги и штаны сымай! Да моли Бога, рук мне об тебя марать неохота, а то бы…
Стоя поочередно то на одной, то на другой ноге, Никула быстро разделся. Партизан тут же надел сапоги с шароварами, свои кинул Никуле и, пообещав еще вернуться, ускакал вслед за другими.
С лица Никулы медленно сошла мертвенная бледность. Он удрученно поскреб затылок и поплелся в избу. Лукерья растапливала печку. Никула тяжело плюхнулся на лавку, собрался с силами, пожаловался:
– А ведь меня, баба, раздели.
– Кто раздел?
– Да ведь партизаны пришли… Увидел меня один черт в огороде и обобрал, как липку. Ты, говорит, кто такой будешь? Атаман? Офицер?.. Ведь это, баба, погибель наша. Вернуться он пообещал.
Лукерья замахнулась на него в сердцах ухватом, но тут же бросила ухват на залавок и запричитала.
– Да ты не вой, баба, чего уж. Выть-то теперь поздно, раз так получилось. Давай лучше все это барахло, – будь оно проклято! – прятать.
Никула схватил первый попавшийся узел и потащил его с избы на гумно. Следом за ним явилась туда с охапкой шуб и платьев Лукерья. Они наскоро раскидали соломенный омет, успели многое спрятать, пока совсем не рассвело.
Только они кое-как поуправились, как в поселок вступили главные силы партизан. Подгорная улица наполнилась цоканьем копыт, звоном оружия, глухим говором, криками команды. По четыре человека в ряд, плотно сомкнутыми колоннами шли по улице эскадрон за эскадроном. Увидев их, Никула снял шапку, перекрестился. Потом любопытство в нем взяло верх над страхом, и он подошел к своим воротам. Стараясь не быть замеченным, стал смотреть на суровых людей с красными ленточками на шапках и фуражках, с бантами на гимнастерках, шинелях, тужурках, дождевиках.
– Здорово, Никула! – вдруг окликнул его знакомый голос из одной колонны.
Никула обернулся на голос и узнал Федота Муратова.
– Здорово, Федот, здоровенько! – обрадованно отозвался он и смело вышел за ворота.
Федот покинул строй, подъехал к нему, и Никула долго жал снисходительно протянутую ему Федотову руку в черной кожаной перчатке с раструбами.
– Ну, как вы тут? Ждали нас?
– Ждали, паря, ждали! Я пуще всех дожидался. Хотели меня за это наши дружинники стукнуть, да спрятался я от них… А ты мне, Федот, скажи: сосед мой, Ромаха Улыбин, случайно не с вами?
– С нами, с нами. И Семен Забережный с нами, и Лукашка Ивачев. Наших в партизанах семнадцать человек.
– Ну, слава Богу!
– Что «слава Богу»?
– Да то, что вы живы, здоровы. Мы ведь, грешным делом, думали, что в партизанах все нехристи разные ходят, разбойники. А тут, оказывается, вон какие молодцы имеются.
Польщенный Федот усмехнулся:
– Ладно уж… Ты лучше, Никула, скажи, много наших к белым ушло?
– А почти весь поселок. С Царской улицы все до одного ушли. Да тем оно, положим, туда и дорога. Обидно, что такие мужики, как Матвей Мирсанов и Пашка Швецов, к ним приткнулись. Отговаривал я их, отговаривал, – убежденно говорил Никула, уже сам веря своим словам, – да ведь куда там! Уперлись, как быки. Куда, говорят, весь поселок, туда и мы. А вы знаете, что фронтовиков-то наших и Северьяна Улыбина белые каратели изрубили?
– Я-то знаю, слышал. А вот Роман-то, кажется, не знает, что у него отца убили. Ну, мы за них не одной сволочи горло перервем…
Никула пригласил его заехать напиться чаю, но Федот сказал, что сейчас некогда, и, ударив рослого, статного коня нагайкой, поскакал на Царскую улицу.
Встреча с Федотом успокоила Никулу. Он решил, что раз в партизанах есть посельщики, да еще ближайшие соседи, то бояться их нечего. Кого-кого, а Никулу свои в обиду не дадут. Он повеселел, смело уселся на свою завалинку и стал искать случая разговориться с партизанами. У артиллеристов, ехавших со своим единственным орудием, он спросил:
– Пушку-то, так и знай, у семеновцев отбили?
– У семеновцев, – ответил ему рыжебородый, с узко поставленными глазами батареец в косматой папахе.
Подъехав к Никуле, батареец попросил у него табаку на закрутку. Никула отвалил ему зеленого самосада не на одну, а на дюжину закруток и почувствовал себя совсем хорошо.
У Федота было давно решено, что в Мунгаловском он появится в лучшем своем виде и станет на квартиру не к кому-нибудь, а к своему бывшему хозяину, Платону Волокитину или к Елисею Каргину.
Ради такого случая Федот с вечера тщательно побрился, подстриг свой огненный чуб и вырядился в кожаную куртку и в снятые с убитого семеновского есаула голубые штаны с лампасами. «На этот раз, – думал он, – Волокитиха у меня много не поворчит. Я ее живо шелковой сделаю, по одной половице ходить заставлю. На кухне у нее жить я не стану, а в горнице поселюсь. Спать буду на той кровати, на которой у них господа земские чиновники спали».
С той особой, как бы небрежной, молодцеватой посадкой, которой умеют при случае щегольнуть лихие наездники, въехал он в волокитинскую ограду через распахнутые настежь ворота. В ограде уже стояли десятка два оседланных партизанских лошадей. Два молодых паренька с непомерно длинными драгунскими саблями на боку и с гранатами на поясах носили из амбара ведрами овес и щедро сыпали его лошадям прямо на землю.
Федот слез с коня, привязал его к столбу с железными кольцами и пошел в дом.
На кухне уже вовсю хозяйничали партизаны. Один из них заводил в желтом медном тазу тесто для лепешек, другой растапливал плиту, а третий щепал лучину для самовара. Остальные слонялись по просторной горнице и от нечего делать разглядывали на стенах бесчисленные фотографические карточки казаков и казачек в затейливых рамках, которые в прежнее время с замечательным искусством делали каторжане в Горном Зерентуе. Один из партизан при виде Федота ткнул пальцем одну из карточек и спросил у него:
– Сдается мне, что это ты тут, товарищ, восседаешь? Уж не родственник ли ты хозяину?
Федот подошел, взглянул на карточку и рассмеялся:
– Я это, не ошибся ты. Это я еще на действительной снимался в Чите. А карточка моя сюда потому попала, что я у хозяина-то шесть лет в работниках жил.
– Вон как! Наверное, сейчас поблагодарить хозяина пришел? – шутливо сказал партизан.
– Поблагодарил бы, да только его уж наши расхлопали, – ответил Федот и, сорвав со стены свою карточку, сунул ее в карман штанов и пошел прочь из дома.
Покинув волокитинскую усадьбу, решил он заехать к Каргиным. Но и там дома оказались только отец Каргина, глухой пучеглазый старик, с дочерью Соломонидой, костлявой и веснушчатой старой девой. От Соломониды Федот узнал, что сам Елисей в дружине, а его семья бежала в караульские станицы. Посидев у Каргиных и напившись чаю, Федот решил прогуляться по поселку.
На улице ему снова подвернулся Никула. Никула гнал с водопоя кобылу и похожую на теленка большеухую тощую корову. Федот спросил, не знает ли Никула, где можно достать спирту или ханшина. Никула расцвел в улыбке и ответил, что выпить можно у него, что у него с самой Пасхи хранится про запас бутылка спирта. Федот пошел к нему.
Никула подмигнул Лукерье, и она наварила целую тарелку яиц, нарезала хлеба, достала из подполья запотевшую бутылку со спиртом. При виде бутылки Федот потер нетерпеливо руки.
Угостив как следует своего гостя, Никула рискнул рассказать ему историю с сапогами и шароварами, утаив, однако, что взял он на хранение не только эти вещи, но и многое другое. Федот от души возмутился.
– А ты не запомнил морду этого соловья-разбойника? – спросил он у Никулы. – Показал бы его мне, я бы научил его, как такими делами заниматься.
– Запомнил. Я этого гуся хоть из тысячи сразу узнаю.
– Тогда ты только покажи мне его. Я у него эти сапоги вместе с ногами вырву.
Никула взглянул в окно и ахнул:
– Вот, холера, легок на помине!
– Кто?
– Да тот самый, что сапоги с меня снял. Вон погляди, – показал Никула в окно.
– Значит, сейчас сапоги снова у тебя будут. Да ты не робей, – покровительственно хлопнул Федот Никулу по плечу.
Привязав коня, приехавший вломился в избу и еще с порога закричал:
– Ну, казара, где у тебя буржуйские вещи?
– В чем дело, братишка? – поднялся навстречу ему Федот. – Что ты тут повышенным тоном с мирным населением разговариваешь?
– Да ведь он у себя буржуйское добро прячет.
– Нет у него никакого буржуйского добра, и ты лучше не вяжись к нему!
– Как нет, ежели он мне сам в этом сознался! – возразил партизан.
– А я тебе русским языком говорю, что нет. Понял?
– Ты брось мне арапа заправлять. Я не маленький, – не унимался партизан.
Тогда Федот выхватил из кобуры маузер и загремел басом:
– А ну, садись, где стоишь! – И когда партизан уселся, добавил с леденящим душу шипением: – Снимай сапоги и штаны, снимай. Они не буржуйские, а мои. Я их отдал этому человеку, когда еще на Даурский фронт пошел.
Партизан, не поднимая глаз на Федота, торопливо переоделся в свое, брошенное у Никулы, потрепанное обмундирование.
– Ну, а теперь, – обратился Федот к партизану, – давай убирайся к черту. Да не вздумай сюда еще заявиться. Тогда я тебя, мародера этакого, на месте пришью.
– Ты мне теперь сам не попадайся в темном закоулке, – угрюмо проговорил партизан.
– Что?! – заорал Федот, снова хватаясь за маузер.
Партизан задом открыл дверь, прыгнул с верхней ступеньки крыльца на землю, потом в седло своего коня и унесся из ограды.
При виде постыдного бегства партизана Никула преисполнился самыми нежными чувствами к Федоту и более искренне, чем раньше, стал благодарить его. Федот в ответ только криво и загадочно улыбался, а потом сказал:
– Ты, Никула, меня лучше не благодари. Как ты, брат, хочешь, а эти Епифановы сапоги я у тебя заберу. Я у Епифана целый год в работниках жил, горб свой гнул, не жалея, а он мне при расчете десяти рублей недодал. Хотя и не стоят эти сапоги тех денег, я их беру. Ты Епифану так и скажи, если мы уйдем, а он вернется и станет с тебя сапоги спрашивать.
– Да ведь он меня убьет, Епиха-то. Разве ты, Федот, не знаешь его. Пожалей ты меня, оставь эти чертовы сапоги, – взмолился Никула.
Но уговорить Федота было невозможно. Епифановы сапоги остались у него.