По полуденному обогреву Ганька возвращался с дровами из Услонского леса. Дорога шла под гору. Легко скользили по зеркальному накату тяжело нагруженные сани, подталкивая в разбеге коня круто загнутыми головками. Подбирая под себя задние ноги и зажатый меж ними хвост, конь натужно сдерживал скрипучие сани. Большой, не по шее, хомут наползал ему на голову, оглобли задирались кверху, трещали гужи и березовые завертки.
Свесив ноги в серых, обшитых кожей валенках, Ганька сидел на возу лицом к югу. Он жмурился от солнца, от снежного блеска и напевал какую-то песню, состоявшую из одних бесконечно и разнообразно чередовавшихся слогов «ла» и «ли». От только что срубленных лиственничных кряжей пахло смолой, стылым древесным соком, кислой гнилью сердцевины. В этот погожий февральский полдень Ганьку сильно и радостно томило предчувствие скорой весны.
На крутом, широко разъезженном спуске к Драгоценке сани быстро раскатились, напирая на коня. Он не удержал их и вынужден был пуститься вскачь, а затем свернуть с дороги к кустам на обочине. Сани ударило о камень, занесло в сторону и развернуло поперек с такой силой, что конь упал на колени и забился в оглоблях. Ганька не удержался на возу и, совершив головокружительный полет, оказался вверх тормашками в сугробе у кустов.
Еще беспомощно барахтаясь в снегу, он услыхал чей-то обидно веселый, безудержный смех. Вскочив на ноги, он увидел на обочине по пояс в сугробе синеглазого, курносого парня в черном, изрядно потрепанном полушубке и в ветхой шапке с распущенными ушами.
– Чего зубы скалишь? – обжег его гневным взглядом Ганька. – Тут завертка лопнула, а тебе смешно.
– Больно уж здорово все получилось! – крикнул, покатываясь от смеха, парень. – Я едва с дороги отскочить успел. Такого крушения и нарочно не выдумаешь. Слетел с рельсов паровоз марки «Игого», лежит вверх копытами, а у машиниста на лбу шишка вскочила, под глазом фонарь светит. Расскажи про такой случай, так не поверят… Пока твой декапод колеса об оглобли не поломал, давай выручать его.
Они бросились к коню, распрягли его и поставили на ноги. Конь сразу же начал отряхиваться от снега, фыркать, а затем расставил ноги и пустил воду.
– Здорово перепугался, бедняга, – пожалел его парень. – Как бы он теперь у тебя водой не изошел.
– Брось трепаться! Подержи лучше его, пока я оглобли привязывать буду.
Парень принял у Ганьки коня и тут же спросил:
– А он у тебя не кусается?
– Если будешь дураком прикидываться, обязательно укусит, – оборвал его Ганька.
Парень смущенно умолк, но ненадолго. Скоро Ганька, занятый привязыванием оглобли, услыхал его голос:
– Ты не в работниках, случаем, живешь?
– В работниках.
– А кто у тебя хозяин?
– Председатель нашего ревкома.
– Председатель?! – изумился парень. – Постой, постой!.. Как же это так? У вас же председателем Семен Забережный, знаменитый партизан. Неужели ты на него горб гнешь? Заливаешь, скорее всего…
– Ничего не заливаю. Так на него работаю, что руки от чернил отмывать не успеваю. Я при нем писарем состою.
– Тьфу, ты черт!.. Я думал, ты серьезный парень, а ты первостатейный трепач.
– Это я глядя на тебя. Ты ведь тоже пробовал меня разыграть.
– Ладно! Пошутили и хватит… Скажи лучше, как тебя зовут, товарищ секретарь?
– Гавриил Улыбин. А тебя?
– Вениамин Рогожин. Фамилия для такого красивого парня, как я, явно непригодная. Собираюсь переменить на Кумачова или Бархатова.
Ганька невольно расхохотался и спросил:
– Откуда и куда тебя черти несут?
– Топаю из Завода к вам в поселок, а туда из Читы приехал.
– У нас-то что собираешься делать?
– Комсомольскую ячейку хочу организовать. Такое у меня задание от губкома комсомола. А ты что-нибудь слыхал о комсомоле?
– Слыхать слыхал, а толком ничего не знаю.
– Это Российский коммунистический союз молодежи, если сокращенно – РКСМ.
– А что в этом РКСМ делают?
– Если коротко сказать, учимся новую жизнь строить, готовим из себя смену борцам за советскую власть, за социализм.
Ганька с уважением посмотрел на своего нового знакомого. «Видно, не дурак, раз приехал из Читы с таким серьезным поручением. А сам, скорее всего, из рабочих», – решил он, выводя на дорогу запряженного в сани коня.
Пока ехали до поселка, Ганька рассказывал Веньке про всю свою жизнь. А так как жизнь эта была короткой, то пришлось поведать и о Романе, и о покойном отце.
– Погоди-ка, погоди-ка! – перебил его вдруг Рогожин. – В Чите есть Василий Андреевич Улыбин. Работает он в Дальбюро ЦК РКП(б). Он тебе не родня случайно?
– Это мой родной дядя, – с гордостью признался Ганька. – Я вместе с ним ходил в партизанах.
Рогожин, внимательно разглядывая Ганькино лицо, сказал:
– Ты и вправду похож на него. Ничего тут не скажешь.
– Это все говорят, – самодовольно заулыбался Ганька. – А ты откуда дядю знаешь?
– Бывал он у нас в железнодорожных мастерских на митингах и собраниях. А перед поездкой я с ним даже личную беседу имел, – похвастался Рогожин, но тут же поправился: – Вернее, он беседовал с нами со всеми, когда мы из Читы на места выезжали.
– А почему он разговаривал с вами? Что у него за касательство к комсомольцам?
– Вот тебе раз! Да ведь он же заведующий агитпропом в Дальбюро ЦК РКП(б). Пришлось ему и нам инструктаж давать. Часа два с нами проговорил. Толковый у тебя дядька! – закончил Рогожин с такой ноткой зависти в голосе, что Ганька рассмеялся и почувствовал в своем сердце глубокую симпатию к этому рабочему пареньку.
Коню предстояло одолеть крутой бугор. Видя, что он с трудом тянет воз, Рогожин крикнул Ганьке:
– Брось ты к черту вожжи! Давай лучше воз подталкивать.
Ганька закинул вожжи за спину коня и бросился на помощь к Рогожину, налегавшему на сани сзади.
Когда выбрались на бугор и отдышались, Рогожин сказал:
– Как я погляжу, Ганька, ты по всем статьям в комсомол подходишь. Первое – бывший красный партизан, второе – в ревкоме работаешь, а в-третьих, вся твоя семья революционная. Раньше я, грешным делом, и не думал, что среди казаков есть такие семьи. Ко всему этому у тебя и грамота хорошая. Это тоже много значит. Из тебя со временем может настоящий комсомольский вожак получиться. Как думаешь, сумеешь за новый быт бороться?
– Бороться? А с кем бороться?
– С кулаками, с попами, с пьянством, темнотой и невежеcтвом.
– Легко сказать – бороться! – задумался Ганька. – Это уметь надо.
– Научим, – уверенно сказал Рогожин и хлопнул Ганьку по плечу. – Доедем до твоей хаты, похлебаем чайку с устатку и начнем вместе действовать. Месяц у вас проживу, да сколочу крепкую ячейку, если ты помогать будешь. Деревня ваша вон какая большая. Сколько в ней дворов?
– Больше трехсот.
– Значит, молодых парней и девок достаточно. Есть кого в комсомол вовлекать.
– Беда, что грамотных у нас мало. В нашем краю я самый грамотный. Я все-таки пять лет учился, а другие всего по два да по три года в школу ходили. Это я о парнях говорю, девки почти сплошь неграмотные.
– Возьмемся пока за грамотных ребят. Сговорим таких человека три-четыре, а потом станем к другим подход искать.
Когда приехали в улыбинскую ограду и стали сбрасывать с саней кряжи, Рогожин спросил:
– Как твою мать зовут-величают?
– Авдотья Михайловна. Тебе что, обязательно надо это знать?
– Конечно обязательно. Я в командировке уже второй месяц болтаюсь, у чужих людей живу. Раз такое житье, прежде всего надо вежливость проявлять.
У Авдотьи Михайловны в доме сидели гости. Это был Семен Забережный, поджидавший Ганьку, и Лука Меньшов из Чалбутинской со старшей дочерью Клавдией, которая два года назад вышла замуж, а через полгода овдовела.
Увидев Семена через окно, Ганька тут же сообщил Рогожину, что у них сидит председатель ревкома.
– Это мне кстати, – ответил тот.
Войдя в кухню вперед Ганьки, Рогожин снял с головы шапку и отвесил всем присутствующим общий поклон, потом пошел знакомиться.
Подойдя к седобородому Луке, он необычайно эффектным способом вскинул вверх сжатую в кулак руку, быстро разжал ее и, протянув для пожатия Луке, представился:
– Рогожин, дедушка!
Авдотье Михайловне он отрекомендовался уже по-другому:
– Вениамин, Авдотья Михайловна!
При виде красивой Клавдии он приосанился, расцвел в улыбке и, пристукнув своими солдатскими сапогами, с поклоном сообщил:
– Веня, девушка!
Семену, как человеку серьезному и облеченному властью, он отрекомендовался более подробно:
– Вениамин Рогожин, товарищ! Инструктор губкома комсомола.
– Это что же, из Читы, выходит?
– Так точно, товарищ! Разрешите раздеться, Авдотья Михайловна?
– Милости просим, милости просим! Раздевайтесь, молодой человек, да к столу пожалуйте.
Венька разделся, потом спросил:
– Где у вас можно помыть руки, Авдотья Михайловна?
– Полей, Ганя, гостю на руки, – приказала довольная почтительностью Рогожина мать и полезла в сундук за чистым полотенцем. Видя это, Ганька понял, что Венькина вежливость действует безотказно.
Когда Рогожин подсел к столу, не перекрестившись, Лука насмешливо спросил:
– Пошто лба-то не перекрестил? Не православный, что ли?
– Почему не православный? Крещенный по всем правилам, да только теперь неверующий.
– Неверующий?! – испугался Лука. – Тогда, паря, я, однако, с тобой за одним столом сидеть не буду. Грех на душу из-за тебя не возьму.
Авдотья Михайловна поспешила вступиться за Рогожина:
– Какой он, сват, неверующий! Так все это, баловство одно. Случись беда, вперед нас с тобой Бога вспомнит. И никакого греха на тебе не будет, если посидишь с ним рядом.
Улыбнувшись своей заступнице, Рогожин дипломатично промолчал и взялся за ложку. Поставленную перед ним тарелку с мясными щами он выхлебал, не торопясь, не забывая о сдержанности. Отодвигая тарелку, с чувством сказал:
– Хорошие щи, Авдотья Михайловна! Давно я таких не едал.
– Может, тебе еще подлить?
– Если можно, не откажусь. Пожалуйста.
Жаренную на сале картошку он тоже расхвалил и отдал ей должное внимание. Пока он ел, Семен и Клавдия разглядывали его с живым интересом и горячей симпатией. Семена поразило умение Веньки вести себя с умом и достоинством, не теряться в любой обстановке. А Клавдии пришлось по душе, что он назвал ее девушкой и явно хотел ей понравиться при знакомстве.
– Из каких ты людей, инструктор? – спросил Семен.
– Из рабочих. Отец у меня котельщик в Читинских железнодорожных мастерских, один брат машинист, другой – слесарь шестого разряда, а я на промывке паровозов работаю.
– Сколько же тебе лет?
– Да уже много. Жениться еще рано, а за девушками ухаживать можно, – сказал Венька и так поглядел на Клавдию, что та покраснела и потупилась.
– Вишь ты, какой ловкий! – сердито усмехнулся Лука, недовольный тем, что Клавдия умильно поглядывала на Рогожина. – Гулять с девками – ты тут как тут, а как жениться – сразу в кусты.
– Нет, дедушка, на моем месте шибко не разгуляешься. Больно рано на работу вставать приходится. Прогуляешь ночь, а потом целый день все из рук валится.
– И все-таки ваша работа от гудка до гудка. Отработали свои часы и пошли по домам. А вот мы в своем крестьянстве до упаду работаем, часов не считаем. Выходит, ваша жизнь полегче…
Перебив Луку Меньшова, Семен обратился к Веньке:
– Расскажи, друг, как рабочие у вас живут. Так ли им здорово живется, как Лука думает?
– Нет, живут рабочие не так сладко, как дедушка считает, – заговорил Венька. – Работают они, верно, по часам, только часы эти страшно долгие, а расценки у хозяев на все низкие. При царе мы еще с кваса на воду перебивались. А вот при Семенове хлеба по неделям не видели, заработную плату по четыре месяца не получали, да к тому же каждый день за свою жизнь дрожали. Рабочих за пустяк арестовывали, пороли, пытали и расстреливали. Я желторотым был и то два раза сидел в контрразведке и два раза нагайками выпорот… Сейчас, конечно, все это прошло. Никто рабочего не ударит, в лицо ему не наплюет, но живется в Чите нелегко. Разруха кругом страшенная, много безработных, а те, кто работает, гроши получают. Ты бы, дедушка, за такие деньги два раза чихнуть отказался, а рабочие целыми днями от станков не отходят. Стремятся поскорее с разрухой покончить.
– Правильно! – поддержал Семен Веньку и обратился к Луке: – Ну, убедился теперь, как рабочему человеку достается?
– Да, ежели это все верно, тогда не позавидуешь им, – согласился Лука. – Крестьянствовать оно более верное дело.
Венька, довольный поддержкой Семена, спросил:
– Значит, вы здесь, товарищ Забережный, председатель ревкома?
– Он самый.
– Тогда мне надо с вами обязательно поговорить, посоветоваться. Вы сегодня будете у себя в ревкоме?
– Сейчас туда иду.
– Мне можно с вами?
– Пойдем, пойдем. А Ганьку что, дома оставим?
– Нет, он тоже должен быть при нашем разговоре.
В ревкоме Рогожин сказал Семену:
– Приехал я к вам комсомольскую ячейку сколачивать. Посоветуйте, кого из молодежи нужно и можно вовлечь в комсомол. Мы с Улыбиным только о двух его ровесниках поговорить успели.
– О ком же это?
– О Шурке Каргине и Зотьке Даровских, – ответил Ганька.
– Нет, не с этих ребят вам надо начинать. Не тот народ. У одного отец бывший поселковый атаман и белогвардеец, у другого до богатства страшно жадный. Спит и видит, как бы всех справней стать, Зотьку своего на самой богатой невесте женить. Ищите других ребят, из батраков и бедноты… Вон у нашего кузнеца парень хороший, в молотобойцах у отца ходит.
– Грамотный?
– Кажется, всего один год в школу ходил. Насчет ученья подкачал, не то ленился, не то способностей нет. С кузнецом я сам могу поговорить, чтобы не препятствовал сыну в комсомол идти. Если он не захочет, не пустит к вам сына, человек он крутой и тяжелый… Да, а чем же все-таки комсомольцы заниматься будут?
– Культурно-просветительные вечера проводить, спектакли ставить, с вечерками, с пьянством и хулиганством бороться, опорой партийной ячейки быть. Она у вас есть?
– Пока не имеется. У нас только два члена партии – я да мой заместитель, Симон Колесников. Даже учительница и та беспартийная, но жаловаться на нее не приходится: хорошо помогает нам.
– Тогда ее надо на наше собрание пригласить. Скажет умное слово – и настроение у молодежи изменится.
В разговор после долгого раздумья вмешался Ганька. Он сказал, что не понимает, почему нельзя втягивать в комсомол Шурку и Зотьку. Они сами-то ни в чем не виноваты. Неужели только из-за того, что отцы их были дружинниками.
Ответил ему Рогожин:
– Когда меня инструктировал в Чите секретарь губкома Костя Воропаев, он мне так сказал: прежде всего надо вовлекать всю советски настроенную бедняцкую и середняцкую молодежь, а особенно батраков. Но помотался я по вашему уезду целый месяц и убедился, что именно эта молодежь труднее всего поддается агитации. Батраки, как правило, люди забитые и неграмотные. Зовешь таких в комсомол, а они говорят: надо у хозяина спросить, разрешит или нет. У вас, скорее всего, то же самое будет. Вперед других грамотные вызовутся, а они все из справных да зажиточных будут. Как поступать в таком случае – я и сам не знаю. Костя Воропаев на этот счет мне ничего не говорил. Но своим умом я так думаю, что от приема Шурки Каргина надо отказаться, а Зотьку можно принять, если только он захочет в комсомольцы вступить.
Назавтра в клубе было устроено собрание молодежи. Пришло на него человек тридцать. Среди них были Семен и Людмила Ивановна. Собрание на этот раз открыл Ганька.
– Товарищи! – сказал он. – К нам приехал из Читы инструктор губкома комсомола. Предоставляю слово инструктору товарищу Рогожину. Прошу соблюдать тишину.
Венька поднялся на сцену, положил на стол свою коричневую полевую сумку, набитую инструкциями и газетами двухнедельной давности, прокашлялся и привычно начал:
– Дорогие товарищи! Сначала я скажу несколько слов по текущему моменту. Протекает он в общем и целом вполне удовлетворительно. Международное положение нашей республики хотя и такое, что никто ее за границей не признает, но это все-таки лучше, чем новая война с японцами. А эта война шла бы теперь вовсю, вовсю лилась бы наша с вами кровь, если бы не согласились мы создать у себя на время ДВР как «буфер» между империалистической Японией и Советской Россией. Но это не означает, товарищи, что мы отделились от России навсегда. Отделились мы на время, пока белогвардейцев в Приморье не добили. А добить их должны. Когда я отправлялся к вам из Завода, там получили телеграмму, что после страшного боя на том берегу Амура наша армия штурмом взяла Волочаевку. Захвачено много пленных, орудий и боеприпасов. Наши войска двинулись к Хабаровску и должны взять его не сегодня, так завтра.
Кое-как справившись с характеристикой международного и внутреннего положения республики, вспотевший Венька вдруг еще больше повысил голос и с необычайным напором спросил неизвестно кого:
– Так что же такое Коммунистический союз молодежи? Это, товарищи, добровольный союз рабочей и трудовой крестьянской молодежи. Всякий, кому дороги завоевания революции, кто ненавидит белую контру и международную гидру, записывается в наш союз и готовит из себя сознательного борца за мировую революцию, за пролетариат и трудящееся крестьянство. Не меньше дела у комсомольца и в деревне. Он должен вести борьбу с неграмотностью, с пьянством, с дурманом религии. Всей работы комсомола зараз и не перечислишь. Но думаю, вам и без этого все ясно… Прошу всех желающих записываться в комсомол. Пока записался только один Гавриил Улыбин, как наиболее сознательный активист и бывший партизан.
Закончив свою горячую и не очень складную речь, Венька сел рядом с Ганькой и спросил:
– Ну как моя речь? Понравилась?
– Понравилась. Говорил как по писаному. Только, однако, не для всех понятно.
– Непонятно? – удивился Венька. – Кажется, все так разжевал, что больше некуда…
Записываться никто не спешил. Парни сидели молча, а девушки в задних рядах шушукались, пересмеивались. Тогда попросила слово Людмила Ивановна.
– Ребята и девчата! Инструктор губкома многое вам рассказал, но я хотела бы добавить кое-что.
«Вишь ты, – подумал Семен, – обижать Рогожина не хочет. Не больно-то много он порассказал, больше на громкость нажимал». А Людмила Ивановна продолжала:
– Что же, например, должен делать комсомол в нашем селе? К чему должна сводиться его повседневная деятельность? Я считаю, что комсомольцы прежде всего должны бороться за новый быт. Триста лет без малого стоит ваше село. А как в нем проводила праздники и вечерние досуги молодежь? В праздники парни хлестали водку, потом дрались и увечили друг друга. Девушки ходили в церковь да на вечерки, где плясали в невыносимой духоте и тесноте. Других развлечений у них не было. Будет очень хорошо, если наши будущие комсомольцы взамен вечерок будут устраивать вечера с играми и танцами, с постановкой пьес, с лекциями на самые различные темы. А второе и наиболее важное в работе – это борьба с нищетой и бедностью, борьба с дикими обычаями и предрассудками в жизни. У вас, например, сплошь и рядом девушек выдают замуж не по любви, а либо по расчету, либо по злому произволу родителей. Такие замужества сплошь и рядом делают людей несчастными. О формах комсомольской работы, которые, конечно, должны быть разнообразными, я сейчас не говорю. Формы найти легко, когда будет создана крепкая и достаточно многолюдная комсомольская ячейка.
Когда Людмила Ивановна кончила, в заднем ряду поднялся Шурка Каргин, невысокого роста круглолицый и черноглазый крепыш, и, сильно волнуясь, сказал:
– Я бы записался в комсомол. Только не знаю, как вы на это посмотрите. Я ведь вместе с отцом убегал за границу и вернулся оттуда прошлой осенью. Знаете вы и кто такой мой отец. Вот смотрите, как быть. А я не прочь.
– Как твоя фамилия? – спросил Рогожин.
– Каргин, – отозвался Шурка.
– Твоя кандидатура, Каргин, временно отпадает. Мы тебе совсем не отказываем. Но поживи пока беспартийным. Когда поработает ячейка, присмотрится к тебе и сочтет возможным принять тебя, тогда милости просим.
– Тогда извиняйте! – крикнул Шурка. Сломя голову бросился он к дверям, растолкал стоявших там девок и выбежал из клуба.
Семен, Людмила Ивановна и Ганька отчетливо представляли себе, что творилось сейчас с Шуркой, и всем им сделалось как-то не по себе.
– Раз не думали парня в комсомол принимать, не следовало приглашать его на собрание, – тихо сказала Людмила Ивановна.
– Да, не подумали об этом вовремя, – согласился Семен. – Шибко нехорошо получилось. Будто в лицо наплевали человеку.
Ганька сидел красный и злой на самого себя, на Веньку и даже на Семена, не меньше его виноватых во всем случившемся. Они даже и не намекнули ему на то, что нельзя на такое собрание приглашать всех подряд.
Первым поборол чувство неловкости Семен и спросил Зотьку Даровских:
– А ты почему, Даровских, каши в рот набрал? Парень ты грамотный, хороший гармонист и за границу от нас не бегал. Давай записывайся в комсомол. Я за тебя двумя руками проголосую.
– Торопиться мне некуда, я подожду пока, – ответил Зотька.
– А чего ждать тебе?
– Мало ли чего… Отец у меня в Сретенск уехал. Вступлю без него, а он потом из дому вытурит.
Записаться в ячейку согласились низовской парень Кирька Рудых, сын казака-приискателя, и живший в работниках у вдовы Платона Волокитина Егорка Шулятьев. Кирька был самый большой в поселке озорник, способный на дикие выходки, но зато умел читать и писать. Егорка же был совершенно неграмотным, но смелым и умным парнем.
Больше никто не пожелал вступить в комсомол.
После собрания Людмила Ивановна сказала Семену и Веньке слова, которые надолго запомнились Ганьке:
– Никак у меня не выходит из головы этот Шурка Каргин. Отказали вы ему, а я так и не пойму – правильно ли отказали. Да, он сын человека, который был атаманом, служил у белых, был в эмиграции. Но ведь сам-то он ни в чем не виноват. И наша прямая обязанность воспитать его сыном новой России, а не чураться его. Иначе слишком много людей можно оттолкнуть от себя, сделать обиженными и озлобленными на новые порядки. Над этим вы, Рогожин и Улыбин, крепко подумайте.
Тяжелая сцена разыгралась в тот вечер у Каргиных. Уходя на собрание, Шурка сказал отцу, что приехал инструктор губкома и будет всех желающих записывать в комсомол.
– Уж не хочешь ли и ты записаться? – спросил Каргин.
– Хочу, отец. Нечего мне в стороне стоять, когда другие записываются. Тогда на нас партизаны перестанут коситься.
– Если только из-за этого ты хочешь записаться, тогда лучше не ходи никуда, а ложись спать. В добрые от этого не попадешь, своим для них не станешь.
Но Шурка сказал, что пойдет, и, поддержанный матерью, всегда вступавшейся за него, ушел на собрание.
Когда он поднялся и попросил записать его в комсомол, у него и мысли не было, что ему могут отказать. Иначе он ни за что бы не сделал того, что сделал.
Готовый провалиться от стыда сквозь землю, выскочил он из клуба и первой его мыслью было, что после такого позора ему лучше всего удавиться. Но слишком он любил жизнь, чтобы так дешево расстаться с ней. И пробежав от клуба до дома, он остановился, постоял в раздумье и тут же повернул назад. Долго бродил потом по улицам со своей неуемной обидой, с раскаянием и стыдом.
Когда вернулся домой, отец уже все знал от Зотьки Даровских.
– Ну что, дурак, скушал пилюлю? – напустился он на Шурку. – Говорил я тебе, что сиди дома, не лезь, куда не следует. Теперь сам опозорился и меня краснеть заставил. Вот возьму ремень да отстегаю тебя по голому, так будешь знать…
– Попробуй только! Если тронешь, уйду из дому в лес, и пусть меня волки сожрут.
– Я тебе уйду! – закипятился Каргин. – Я тебе так уйду, что небо в овчинку покажется. Стыд не дым, глаз не выест. Постыдишься да перестанешь. Только пусть это тебе вперед наука будет. Помни, что мы не сынки, а пасынки. Наше дело быть пониже травы, потише воды.
– Не хочу я жить потише да пониже, – вдруг разрыдался Шурка. – Я в белых не ходил, с красными не воевал, и не виноват я, что ты мой отец. Отцов не выбирают.
– Вон как ты заговорил, негодяй! – захлебнулся от ярости Каргин. – Выходит, отца стыдишься, за подлеца меня считаешь… Убить тебя мало.
– Ну и убивай! – твердил свое Шурка. – Чем так жить, лучше убей меня, раз я твой сын.
Только вмешательство Шуркиной матери прекратило эту тяжелую и бессмысленную ссору. Она запустила в мужа скалкой, обняла Шурку и принялась рыдать вместе с ним. Этого Каргин не выдержал. Он схватил шубу, шапку и ушел из дому.